Неточные совпадения
Детскость выражения ее лица в соединении
с тонкой красотою
стана составляли ее особенную прелесть, которую он хорошо помнил: но, что всегда, как неожиданность, поражало в ней, это было выражение ее глаз, кротких, спокойных и правдивых, и в особенности ее улыбка, всегда переносившая Левина в волшебный
мир, где он чувствовал себя умиленным и смягченным, каким он мог запомнить себя в редкие дни своего раннего детства.
Мы тронулись в путь;
с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще
с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух
становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над
миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно
становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Наполненное шумом газет, спорами на собраниях, мрачными вестями
с фронтов, слухами о том, что царица тайно хлопочет о
мире с немцами, время шло стремительно, дни перескакивали через ночи
с незаметной быстротой, все более часто повторялись слова — отечество, родина, Россия, люди на улицах шагали поспешнее, тревожней,
становились общительней, легко знакомились друг
с другом, и все это очень и по-новому волновало Клима Ивановича Самгина. Он хорошо помнил, когда именно это незнакомое волнение вспыхнуло в нем.
— Здоровенная будет у нас революция, Клим Иванович. Вот — начались рабочие стачки против войны — знаешь? Кушать трудно
стало, весь хлеб армии скормили. Ох, все это кончится тем, что устроят европейцы
мир промежду себя за наш счет, разрежут Русь на кусочки и начнут глодать
с ее костей мясо.
Самгин вздрогнул, ему показалось, что рядом
с ним стоит кто-то. Но это был он сам, отраженный в холодной плоскости зеркала. На него сосредоточенно смотрели расплывшиеся, благодаря стеклам очков, глаза мыслителя. Он прищурил их, глаза
стали нормальнее. Сняв очки и протирая их, он снова подумал о людях, которые обещают создать «
мир на земле и в человецех благоволение», затем, кстати, вспомнил, что кто-то — Ницше? — назвал человечество «многоглавой гидрой пошлости», сел к столу и начал записывать свои мысли.
Этот голос когда-нибудь раздастся, но так сильно зазвучит, таким грянет аккордом, что весь
мир встрепенется! Узнает и тетка и барон, и далеко раздастся гул от этого голоса! Не
станет то чувство пробираться так тихо, как ручей, прячась в траве,
с едва слышным журчаньем.
Осталось за мной. Я тотчас же вынул деньги, заплатил, схватил альбом и ушел в угол комнаты; там вынул его из футляра и лихорадочно, наскоро,
стал разглядывать: не считая футляра, это была самая дрянная вещь в
мире — альбомчик в размер листа почтовой бумаги малого формата, тоненький,
с золотым истершимся обрезом, точь-в-точь такой, как заводились в старину у только что вышедших из института девиц. Тушью и красками нарисованы были храмы на горе, амуры, пруд
с плавающими лебедями; были стишки...
Итак, мог же,
стало быть, этот молодой человек иметь в себе столько самой прямой и обольстительной силы, чтобы привлечь такое чистое до тех пор существо и, главное, такое совершенно разнородное
с собою существо, совершенно из другого
мира и из другой земли, и на такую явную гибель?
Черная, гладкая, блестящая головка, белое платье
с складками, девственно охватывающее ее стройный
стан и невысокую грудь, и этот румянец, и эти нежные, чуть-чуть от бессонной ночи косящие глянцовитые черные глаза, и на всем ее существе две главные черты: чистота девственности любви не только к нему, — он знал это, — но любви ко всем и ко всему, не только хорошему, что только есть в
мире, — к тому нищему,
с которым она поцеловалась.
Давеча я был даже несколько удивлен: высокоталантливый обвинитель, заговорив об этом пакете, вдруг сам — слышите, господа, сам — заявил про него в своей речи, именно в том месте, где он указывает на нелепость предположения, что убил Смердяков: „Не было бы этого пакета, не останься он на полу как улика, унеси его грабитель
с собою, то никто бы и не узнал в целом
мире, что был пакет, а в нем деньги, и что,
стало быть, деньги были ограблены подсудимым“.
Я ведь знаю, тут есть секрет, но секрет мне ни за что не хотят открыть, потому что я, пожалуй, тогда, догадавшись, в чем дело, рявкну «осанну», и тотчас исчезнет необходимый минус и начнется во всем
мире благоразумие, а
с ним, разумеется, и конец всему, даже газетам и журналам, потому что кто ж на них тогда
станет подписываться.
Мало того: если даже период этот и никогда не наступит, но так как Бога и бессмертия все-таки нет, то новому человеку позволительно
стать человеко-богом, даже хотя бы одному в целом
мире, и, уж конечно, в новом чине,
с легким сердцем перескочить всякую прежнюю нравственную преграду прежнего раба-человека, если оно понадобится.
„Ведь унеси он этот пакет
с собою, то никто бы и не узнал в целом
мире, что был и существовал пакет, а в нем деньги, и что,
стало быть, деньги были ограблены подсудимым“.
Утром после бури еще моросил мелкий дождь. В полдень ветер разорвал туманную завесу, выглянуло солнце, и вдруг все ожило: земной
мир сделался прекрасен. Камни, деревья, трава, дорога приняли праздничный вид; в кустах запели птицы; в воздухе появились насекомые, и даже шум воды, сбегающей пенистыми каскадами
с гор,
стал ликующим и веселым.
Но Белинский черпал столько же из самого источника; взгляд Станкевича на художество, на поэзию и ее отношение к жизни вырос в
статьях Белинского в ту новую мощную критику, в то новое воззрение на
мир, на жизнь, которое поразило все мыслящее в России и заставило
с ужасом отпрянуть от Белинского всех педантов и доктринеров.
Внутренний
мир ее разрушен, ее уверили, что ее сын — сын божий, что она — богородица; она смотрит
с какой-то нервной восторженностью,
с магнетическим ясновидением, она будто говорит: «Возьмите его, он не мой». Но в то же время прижимает его к себе так, что если б можно, она убежала бы
с ним куда-нибудь вдаль и
стала бы просто ласкать, кормить грудью не спасителя
мира, а своего сына. И все это оттого, что она женщина-мать и вовсе не сестра всем Изидам, Реям и прочим богам женского пола.
Все партии и оттенки мало-помалу разделились в
мире мещанском на два главные
стана:
с одной стороны, мещане-собственники, упорно отказывающиеся поступиться своими монополиями,
с другой — неимущие мещане, которые хотят вырвать из их рук их достояние, но не имеют силы, то есть,
с одной стороны, скупость,
с другой — зависть.
Часто вечером уходил я к Паулине, читал ей пустые повести, слушал ее звонкий смех, слушал, как она нарочно для меня пела — «Das Mädchen aus der Fremde», под которой я и она понимали другую деву чужбины, и облака рассеивались, на душе мне
становилось искренно весело, безмятежно спокойно, и я
с миром уходил домой, когда аптекарь, окончив последнюю микстуру и намазав последний пластырь, приходил надоедать мне вздорными политическими расспросами, — не прежде, впрочем, как выпивши его «лекарственной» и закусивши герингсалатом, [салатом
с селедкой (от нем.
Когда я привык к языку Гегеля и овладел его методой, я
стал разглядывать, что Гегель гораздо ближе к нашему воззрению, чем к воззрению своих последователей, таков он в первых сочинениях, таков везде, где его гений закусывал удила и несся вперед, забывая «бранденбургские ворота». Философия Гегеля — алгебра революции, она необыкновенно освобождает человека и не оставляет камня на камне от
мира христианского, от
мира преданий, переживших себя. Но она, может
с намерением, дурно формулирована.
Стремленье выйти в другой
мир становилось все сильнее и сильнее, и
с тем вместе росло презрение к моей темнице и к ее жестоким часовым, я повторяла беспрерывно стихи Чернеца...
Рассказы о возмущении, о суде, ужас в Москве сильно поразили меня; мне открывался новый
мир, который
становился больше и больше средоточием всего нравственного существования моего; не знаю, как это сделалось, но, мало понимая или очень смутно, в чем дело, я чувствовал, что я не
с той стороны,
с которой картечь и победы, тюрьмы и цепи. Казнь Пестеля и его товарищей окончательно разбудила ребяческий сон моей души.
В конфликте личности со всем безличным или притязающим быть сверхличным, в конфликте
с «
миром» и
с обществом я решительно
стал на сторону личности.
Это было связано, главным образом,
с кругом журнала «
Мир Божий», тогда печатавшим уже марксистские
статьи.
Страшен был не он,
с его хвостом, рогами и даже огнем изо рта. Страшно было ощущение какого-то другого
мира,
с его вмешательством, непонятным, таинственным и грозным… Всякий раз, когда кто-нибудь умирал по соседству, особенно если умирал неожиданно, «наглою» смертью «без покаяния», — нам
становилась страшна тьма ночи, а в этой тьме — дыхание ночного ветра за окном, стук ставни, шум деревьев в саду, бессознательные вскрикивания старой няньки и даже простой жук,
с смутным гудением ударяющийся в стекла…
В европейском мещанском
мире он видит два
стана: «
С одной стороны, мещане-собственники, упорно отказывающиеся поступиться своими монополиями,
с другой — неимущие мещане, которые хотят вырвать из их рук их достояние, но не имеют силы, т. е.,
с одной стороны, скупость,
с другой — зависть.
Пусть умственно сравнивают Христа
с Буддой, Сократом или Магометом, все же в глубине чувствуют, что это не то, что
с пришествием Христа изменился космический состав
мира, что вошла в
мир сила не от
мира сего, что трансцендентное
стало имманентным.
Почему великая, святая идея теократии, Града Божьего,
стала ненавистной новому человечеству, почему оно отказалось от томления по небу, почему ничего не вышло
с грандиозным опытом охристианить
мир без остатка?
Она томилась, рвалась, выплакала все глаза, отстояла колени, молясь теплой заступнице
мира холодного, просила ее спасти его и дать ей силы совладать
с страданием вечной разлуки и через два месяца
стала навещать старую знакомую своей матери, инокиню Серафиму, через полгода совсем переселилась к ней, а еще через полгода, несмотря ни на просьбы и заклинания семейства, ни на угрозы брата похитить ее из монастыря силою, сделалась сестрою Агниею.
И сокровенная мечта сразу
станет явью, и он будет смотреть на них, брать их за руки, слушать их нежный смех и пение, и это будет непонятным, но радостным утешением в той страстной жажде,
с которой он стремился к одной женщине в
мире, к ней, к Шурочке!
Любовь, освобожденная от темных пут собственности,
станет светлой религией
мира, а не тайным позорным грехом в темном углу,
с оглядкой,
с отвращением.
Прочитав этот приказ, автор невольно задумался. «Увы! — сказал он сам себе. — В
мире ничего нет прочного. И Петр Михайлыч Годнев больше не смотритель, тогда как по точному счету он носил это звание ровно двадцать пять лет. Что-то теперь старик
станет поделывать? Не переменит ли образа своей жизни и где будет каждое утро сидеть
с восьми часов до двух вместо своей смотрительской каморы?»
Он тогда опомнился и
стал догадываться, что, ограждая жену методически от всех уклонений, которые могли бы повредить их супружеским интересам, он вместе
с тем не представил ей в себе вознаградительных условий за те, может быть, непривилегированные законом радости, которые бы она встретила вне супружества, что домашний ее
мир был не что иное, как крепость, благодаря методе его неприступная для соблазна, но зато в ней встречались на каждом шагу рогатки и патрули и против всякого законного проявления чувства…
Известно давно, что у всех арестантов в
мире и во все века бывало два непобедимых влечения. Первое: войти во что бы то ни
стало в сношение
с соседями, друзьями по несчастью; и второе — оставить на стенах тюрьмы память о своем заключении. И Александров, послушный общему закону, тщательно вырезал перочинным ножичком на деревянной стене: «26 июня 1889 г. здесь сидел обер-офицер Александров, по злой воле дикого Берди-Паши, чья глупость — достояние истории».
В «Курьере торговли и промышленности» печатались отчеты товариществ и обществ, а также разные оплаченные
статьи, которые умел добывать предприимчивый Я.А. Фейгин благодаря связям
с коммерческим
миром: многие товарищества
с миллионными оборотами без затруднений могли заплатить сотню-другую рублей за напечатание рекламной
статьи или отчета в газете
с таким громким названием.
Чтобы разделаться
с миром и
стать свободным вполне — il faut pardonner, pardonner et pardonner! [нужно прощать, прощать и прощать! (фр.)]
А братан
с Егоровым, как вышли в поле,
стали посередь
миру и говорят: стой, миряна, никто за работу не берись, смотри, что будет…
— Да; вот заметьте себе, много, много в этом скудости, а мне от этого пахнэло русским духом. Я вспомнил эту старуху, и
стало таково и бодро и приятно, и это бережи моей отрадная награда. Живите, государи мои, люди русские в ладу со своею старою сказкой. Чудная вещь старая сказка! Горе тому, у кого ее не будет под старость! Для вас вот эти прутики старушек ударяют монотонно; но для меня
с них каплет сладких сказаний источник!.. О, как бы я желал умереть в
мире с моею старою сказкой.
Над Старым Городом долго неслись воздыхания Ахиллы: он, утешник и забавник, чьи кантаты и веселые окрики внимал здесь всякий
с улыбкой, он сам, согрешив, теперь
стал молитвенником, и за себя и за весь
мир умолял удержать праведный гнев, на нас движимый!
Заглавие «Сеть веры» дано Хельчицким его сочинению потому, что, взяв эпиграфом стих Евангелия о призвании учеников
с тем, чтобы они
стали ловцами людей, Хельчицкий, продолжая это сравнение, говорит: «Христос посредством учеников захватил в свою сеть веры весь
мир, но большие рыбы, пробив сеть, выскочили из нее и в поделанные этими большими рыбами дыры ушли и все остальные, так что сеть осталась почти пустая».
«Если вы довольны старым
миром, — старайтесь его сохранить, он очень хил и надолго его не
станет; но если вам невыносимо жить в вечном раздоре убеждений
с жизнью, думать одно и делать другое, выходите из-под выбеленных средневековых сводов на свой страх.
— Грамота, — играя волосами ученика, говорил дьячок, — суть средство ознакомления ума
с делами прошлого, жизнью настоящего и планами людей на будущее, на завтрее.
Стало быть, грамота сопрягает человека со человеками, сиречь приобщает его
миру. Разберём это подробно.
С войны Пепко вывез целый словарь пышных восточных сравнений и любил теперь употреблять их к месту и не к месту. Углубившись в права, Пепко решительно позабыл целый
мир и
с утра до ночи зубрил, наполняя воздух цитатами,
статьями закона, датами, ссылками, распространенными толкованиями и определениями. Получалось что-то вроде мельницы, беспощадно моловшей булыжник и зерно науки. Он приводил меня в отчаяние своим зубрением.
Мужчины, конечно, не обратили бы на нее внимания: сидеть
с понурою головою — для молодой дело обычное; но лукавые глаза баб, которые на свадьбах занимаются не столько бражничеством, сколько сплетками, верно, заметили бы признаки особенной какой-то неловкости, смущения и даже душевной тоски, обозначавшейся на лице молодки. «Глянь-кась, касатка, молодая-то невесела как: лица нетути!» — «Должно быть, испорченная либо хворая…» — «Парень,
стало, не по ндраву…» — «Хошь бы разочек глазком взглянула;
с утра все так-то: сидит платочком закрывшись — сидит не смигнет, словно на белый на свет смотреть совестится…» — «И то, может статься, совестится; жила не на
миру, не в деревне
с людьми жила: кто ее ведает, какая она!..» Такого рода доводы подтверждались, впрочем, наблюдениями, сделанными двумя бабами, которым довелось присутствовать при расставанье Дуни
с отцом.
— Пророк Самуил, — начал священник, — пришел в Вифлеем по повелению господню, и тут городские старейшины вопрошали его
с трепетом: «
мир ли вход твой, о прозорливче?» И рече пророк: «
мир, пожрети бо господу приидох, освятитеся и возвеселитеся днесье со мною».
Станем ли и мы, раба божия Юлия, вопрошать тебя о
мире твоего пришествия в дом сей?..
Миша родился уже в Москве. Сын Прова вырос в кругу талантов и знаменитостей; у его отца собиралось все лучшее из артистического и литературного
мира, что только было в Москве: А. Н. Островский, М. Е. Салтыков-Щедрин, А. Ф. Писемский, А. А. Потехин, Н.
С. Тихонравов, Аполлон Григорьев, Л. Мей, Н. А. Чаев и другие. Многие из них впоследствии
стали друзьями Михаила Провыча.
Впервые напечатана А.И.Герценом в «Полярной звезде» в 1856 году.]; потом
стал ей толковать о русском мужике, его высоких достоинствах; объяснял, наконец, что
мир ждет социальных переворотов, что так жить нельзя, что все порядочные люди задыхаются в современных формах общества; из всего этого княгиня почти ничего не понимала настоящим образом и полагала, что князь просто фантазирует по молодости своих лет (она была почти ровесница
с ним).
Такова была дедушкина мораль, и я,
с своей стороны,
становясь на его точку зрения, нахожу эту мораль совершенно естественною. Нельзя жить так, как желал жить дедушка, иначе, как под условием полного исчезновения жизни в других. Дедушка это чувствовал всем нутром своим, он знал и понимал, что если
мир, по малой мере верст на десять кругом, перестанет быть пустыней, то он погиб. А мы?!
— Она пополнела
с тех пор, как перестала рожать, и болезнь эта — страдание вечное о детях —
стала проходить; не то что проходить, но она как будто очнулась от пьянства, опомнилась и увидала, что есть целый
мир Божий
с его радостями, про который она забыла, но в котором она жить не умела,
мир Божий, которого она совсем не понимала.
Изящных женщин в целом
мире не
стало! — сказал
с ударением Бегушев и, встав
с своего места, начал ходить по комнате.
К тому времени
с Дальнего Востока потянуло первым холодом настоящих поражений, и
стало неприятно думать о войне, в которой нет ни ясного смысла, ни радости побед, и
с легкостью бессознательного предательства городок вернулся к прежнему
миру и сладкой тишине.