Неточные совпадения
— Ах, какой вздор! — продолжала Анна, не видя мужа. — Да дайте мне ее, девочку, дайте! Он еще не приехал. Вы оттого говорите, что не простит, что вы не знаете его. Никто не знал. Одна я, и то мне
тяжело стало. Его глаза, надо знать, у Сережи точно такие же, и я их видеть не могу от этого. Дали ли Сереже обедать? Ведь я знаю, все забудут. Он бы не забыл. Надо Сережу перевести в угольную и Mariette попросить с ним лечь.
Левин стоял довольно далеко.
Тяжело, с хрипом дышавший подле него один дворянин и другой, скрипевший толстыми подошвами, мешали ему ясно слышать. Он издалека слышал только мягкий голос предводителя, потом визгливый голос ядовитого дворянина и потом голос Свияжского. Они спорили, сколько он мог понять, о значении
статьи закона и о значении слов: находившегося под следствием.
Левин вошел в денник, оглядел Паву и поднял краснопегого теленка на его шаткие, длинные ноги. Взволнованная Пава замычала было, но успокоилась, когда Левин подвинул к ней телку, и,
тяжело вздохнув,
стала лизать ее шаршавым языком. Телка, отыскивая, подталкивала носом под пах свою мать и крутила хвостиком.
— Да, ее положение
тяжело, она… — начал-было рассказывать Степан Аркадьич, в простоте душевной приняв за настоящую монету слова княгини Мягкой: «расскажите про вашу сестру». Княгиня Мягкая тотчас же по своей привычке перебила его и
стала сама рассказывать.
Ему
стало слишком
тяжело это молчание (хотя оно продолжалось не более минуты). Чтобы прервать его и показать, что он не взволнован, он, сделав усилие над собой, обратился к Голенищеву.
Вронский незаметно вошел в середину толпы почти в то самое время, как раздался звонок, оканчивающий скачки, и высокий, забрызганный грязью кавалергард, пришедший первым, опустившись на седло,
стал спускать поводья своему серому, потемневшему от поту,
тяжело дышащему жеребцу.
— Я нездоров, я раздражителен
стал, — проговорил, успокоиваясь и
тяжело дыша, Николай Левин, — и потом ты мне говоришь о Сергей Иваныче и его
статье. Это такой вздор, такое вранье, такое самообманыванье. Что может писать о справедливости человек, который ее не знает? Вы читали его
статью? — обратился он к Крицкому, опять садясь к столу и сдвигая с него до половины насыпанные папиросы, чтоб опростать место.
Она встала, выпрямила грудь,
тяжело вздохнула и
стала ходить своею легкою походкой взад и вперед по комнате, изредка останавливаясь.
Сложив свои огромные руки на груди, опустив голову и беспрестанно
тяжело вздыхая, Гриша молча стоял перед иконами, потом с трудом опустился на колени и
стал молиться.
— Добивай! — кричит Миколка и вскакивает, словно себя не помня, с телеги. Несколько парней, тоже красных и пьяных, схватывают что попало — кнуты, палки, оглоблю — и бегут к издыхающей кобыленке. Миколка
становится сбоку и начинает бить ломом зря по спине. Кляча протягивает морду,
тяжело вздыхает и умирает.
Несмотря на эти странные слова, ему
стало очень
тяжело. Он присел на оставленную скамью. Мысли его были рассеянны… Да и вообще
тяжело ему было думать в эту минуту о чем бы то ни было. Он бы хотел совсем забыться, все забыть, потом проснуться и начать совсем сызнова…
Но в первую минуту уж слишком
тяжело стало.
Раскольников
стал было вставать. Ему сделалось и
тяжело, и душно, и как-то неловко, что он пришел сюда. В Свидригайлове он убедился как в самом пустейшем и ничтожнейшем злодее в мире.
— С вас вовсе не требуют таких интимностей, милостисдарь, да и времени нет, — грубо и с торжеством перебил было Илья Петрович, но Раскольников с жаром остановил его, хотя ему чрезвычайно
тяжело стало вдруг говорить.
Но слишком уж
тяжело и невыносимо
становилось обо всем этом думать и передумывать!
Оба сидели рядом, грустные и убитые, как бы после бури выброшенные на пустой берег одни. Он смотрел на Соню и чувствовал, как много на нем было ее любви, и странно, ему
стало вдруг
тяжело и больно, что его так любят. Да, это было странное и ужасное ощущение! Идя к Соне, он чувствовал, что в ней вся его надежда и весь исход; он думал сложить хоть часть своих мук, и вдруг теперь, когда все сердце ее обратилось к нему, он вдруг почувствовал и сознал, что он
стал беспримерно несчастнее, чем был прежде.
Она так на меня посмотрела, и так ей тяжело-тяжело
стало, что я отказала, и так это было жалко смотреть…
«Жениться? Ну… зачем же нет?
Оно и
тяжело, конечно,
Но что ж, он молод и здоров,
Трудиться день и ночь готов;
Он кое-как себе устроит
Приют смиренный и простой
И в нем Парашу успокоит.
Пройдет, быть может, год-другой —
Местечко получу — Параше
Препоручу хозяйство наше
И воспитание ребят…
И
станем жить, и так до гроба
Рука с рукой дойдем мы оба,
И внуки нас похоронят...
Ямщик поскакал; но все поглядывал на восток. Лошади бежали дружно. Ветер между тем час от часу
становился сильнее. Облачко обратилось в белую тучу, которая
тяжело подымалась, росла и постепенно облегала небо. Пошел мелкий снег — и вдруг повалил хлопьями. Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение темное небо смешалось со снежным морем. Все исчезло. «Ну, барин, — закричал ямщик, — беда: буран!..»
Он усмехался с ироническим сожалением. В нем явилось нечто важное и самодовольное; ходил он медленно, выгибая грудь, как солдат; снова отрастил волосы до плеч, но завивались они у него уже только на концах, а со щек и подбородка опускались
тяжело и прямо, как нитки деревенской пряжи. В пустынных глазах его сгустилось нечто гордое, и они
стали менее прозрачны.
— Умирает, — сказала она, садясь к столу и разливая чай. Густые брови ее сдвинулись в одну черту, и лицо
стало угрюмо, застыло. — Как это
тяжело: погибает человек, а ты не можешь помочь ему.
— Да, вот — вернулся. В деревне, Клим Иваныч,
тяжело стало жить, да и боязно.
«Вероятно, шут своего квартала», — решил Самгин и, ускорив шаг, вышел на берег Сены. Над нею шум города
стал гуще, а река текла так медленно, как будто ей
тяжело было уносить этот шум в темную щель, прорванную ею в нагромождении каменных домов. На черной воде дрожали, как бы стремясь растаять, отражения тусклых огней в окнах. Черная баржа прилепилась к берегу, на борту ее стоял человек, щупая воду длинным шестом, с реки кто-то невидимый глухо говорил ему...
Мать нежно гладила горячей рукой его лицо. Он не
стал больше говорить об учителе, он только заметил: Варавка тоже не любит учителя. И почувствовал, что рука матери вздрогнула,
тяжело втиснув голову его в подушку. А когда она ушла, он, засыпая, подумал: как это странно! Взрослые находят, что он выдумывает именно тогда, когда он говорит правду.
— Ужасающе запущено все! Бедная Анфимьевна! Все-таки умерла. Хотя это — лучше для нее. Она такая дряхлая
стала. И упрямая. Было бы
тяжело держать ее дома, а отправлять в больницу — неловко. Пойду взглянуть на нее.
«Все — было, все — сказано». И всегда будет жить на земле человек, которому
тяжело и скучно среди бесконечных повторений одного и того же. Мысль о трагической позиции этого человека заключала в себе столько же печали, сколько гордости, и Самгин подумал, что, вероятно, Марине эта гордость знакома. Было уже около полудня, зной
становился тяжелее, пыль — горячей, на востоке клубились темные тучи, напоминая горящий стог сена.
— Да неужели вы не чувствуете, что во мне происходит? — начал он. — Знаете, мне даже трудно говорить. Вот здесь… дайте руку, что-то мешает, как будто лежит что-нибудь тяжелое, точно камень, как бывает в глубоком горе, а между тем, странно, и в горе и в счастье, в организме один и тот же процесс:
тяжело, почти больно дышать, хочется плакать! Если б я заплакал, мне бы так же, как в горе, от слез
стало бы легко…
Сначала ему
тяжело стало пробыть целый день одетым, потом он ленился обедать в гостях, кроме коротко знакомых, больше холостых домов, где можно снять галстук, расстегнуть жилет и где можно даже «поваляться» или соснуть часок.
«Говорят: „Кто не верит — тот не любит“, — думала она, — я не верю ему,
стало быть… и я… не люблю его? Отчего же мне так больно,
тяжело… что он уходит? Хочется упасть и умереть здесь!..»
Савелий, с опущенными глазами, неловко и
тяжело переступил порог комнаты и
стал в углу.
Васюкова нет, явился кто-то другой. Зрачки у него расширяются, глаза не мигают больше, а все делаются прозрачнее, светлее, глубже и смотрят гордо, умно, грудь дышит медленно и
тяжело. По лицу бродит нега, счастье, кожа
становится нежнее, глаза синеют и льют лучи: он
стал прекрасен.
Они же, как нарочно, скоро поняли, что мне
тяжело с ними и что их участие меня раздражает, и
стали оставлять меня все чаще и чаще одного: излишняя тонкость догадливости.
Кончил я совершенно в недоумении; их молчание не прерывалось, и мне
стало очень
тяжело с ними.
— А вот такие сумасшедшие в ярости и пишут, когда от ревности да от злобы ослепнут и оглохнут, а кровь в яд-мышьяк обратится… А ты еще не знал про него, каков он есть! Вот его и прихлопнут теперь за это, так что только мокренько будет. Сам под секиру лезет! Да лучше поди ночью на Николаевскую дорогу, положи голову на рельсы, вот и оттяпали бы ее ему, коли
тяжело стало носить! Тебя-то что дернуло говорить ему! Тебя-то что дергало его дразнить? Похвалиться вздумал?
Когда меня после допроса раздели, одели в тюремное платье за №, ввели под своды, отперли двери, толкнули туда и заперли на замок и ушли, и остался один часовой с ружьем, который ходил молча и изредка заглядывал в щелку моей двери, — мне
стало ужасно
тяжело.
Как ни
тяжело мне было тогда лишение свободы, разлука с ребенком, с мужем, всё это было ничто в сравнении с тем, что я почувствовала, когда поняла, что я перестала быть человеком и
стала вещью.
Приказчик
тяжело вздохнул и потом опять
стал улыбаться. Теперь он понял. Он понял, что Нехлюдов человек не вполне здравый, и тотчас же начал искать в проекте Нехлюдова, отказывавшегося от земли, возможность личной пользы и непременно хотел понять проект так, чтобы ему можно было воспользоваться отдаваемой землей.
Он знал ее девочкой-подростком небогатого аристократического семейства, знал, что она вышла за делавшего карьеру человека, про которого он слыхал нехорошие вещи, главное, слышал про его бессердечность к тем сотням и тысячам политических, мучать которых составляло его специальную обязанность, и Нехлюдову было, как всегда, мучительно
тяжело то, что для того, чтобы помочь угнетенным, он должен
становиться на сторону угнетающих, как будто признавая их деятельность законною тем, что обращался к ним с просьбами о том, чтобы они немного, хотя бы по отношению известных лиц, воздержались от своих обычных и вероятно незаметных им самим жестокостей.
Надежда Васильевна
тяжело перевела дух и как-то испуганно посмотрела на отца, ей
стало невыносимо
тяжело.
Знаете, Lise, это ужасно как
тяжело для обиженного человека, когда все на него
станут смотреть его благодетелями… я это слышал, мне это старец говорил.
— Не
стану я вас, однако, долее томить, да и мне самому, признаться,
тяжело все это припоминать. Моя больная на другой же день скончалась. Царство ей небесное (прибавил лекарь скороговоркой и со вздохом)! Перед смертью попросила она своих выйти и меня наедине с ней оставить. «Простите меня, говорит, я, может быть, виновата перед вами… болезнь… но, поверьте, я никого не любила более вас… не забывайте же меня… берегите мое кольцо…»
Спускаться по таким оврагам очень
тяжело. В особенности трудно пришлось лошадям. Если графически изобразить наш спуск с Сихотэ-Алиня, то он представился бы в виде мелкой извилистой линии по направлению к востоку. Этот спуск продолжался 2 часа. По дну лощины протекал ручей. Среди зарослей его почти не было видно. С веселым шумом бежала вода вниз по долине, словно радуясь тому, что наконец-то она вырвалась из-под земли на свободу. Ниже течение ручья
становилось спокойнее.
В 1901 году он был
тяжело ранен хунхузами из фальконета и после этого
стал прихрамывать на одну ногу.
— Это было для Верочки и для Дмитрия Сергеича, — он теперь уж и в мыслях Марьи Алексевны был не «учитель», а «Дмитрий Сергеич»; — а для самой Марьи Алексевны слова ее имели третий, самый натуральный и настоящий смысл: «надо его приласкать; знакомство может впоследствии пригодиться, когда будет богат, шельма»; это был общий смысл слов Марьи Алексевны для Марьи Алексевны, а кроме общего, был в них для нее и частный смысл: «приласкавши,
стану ему говорить, что мы люди небогатые, что нам
тяжело платить по целковому за урок».
Когда он кончил, то Марья Алексевна видела, что с таким разбойником нечего говорить, и потому прямо
стала говорить о чувствах, что она была огорчена, собственно, тем, что Верочка вышла замуж, не испросивши согласия родительского, потому что это для материнского сердца очень больно; ну, а когда дело пошло о материнских чувствах и огорчениях, то, натурально, разговор
стал представлять для обеих сторон более только тот интерес, что, дескать, нельзя же не говорить и об этом, так приличие требует; удовлетворили приличию, поговорили, — Марья Алексевна, что она, как любящая мать, была огорчена, — Лопухов, что она, как любящая мать, может и не огорчаться; когда же исполнили меру приличия надлежащею длиною рассуждений о чувствах, перешли к другому пункту, требуемому приличием, что мы всегда желали своей дочери счастья, — с одной стороны, а с другой стороны отвечалось, что это, конечно, вещь несомненная; когда разговор был доведен до приличной длины и по этому пункту,
стали прощаться, тоже с объяснениями такой длины, какая требуется благородным приличием, и результатом всего оказалось, что Лопухов, понимая расстройство материнского сердца, не просит Марью Алексевну теперь же дать дочери позволения видеться с нею, потому что теперь это, быть может, было бы еще
тяжело для материнского сердца, а что вот Марья Алексевна будет слышать, что Верочка живет счастливо, в чем, конечно, всегда и состояло единственное желание Марьи Алексевны, и тогда материнское сердце ее совершенно успокоится,
стало быть, тогда она будет в состоянии видеться с дочерью, не огорчаясь.
Я,
стало быть, вовсе не обвиняю ни монастырку, ни кузину за их взаимную нелюбовь, но понимаю, как молодая девушка, не привыкнувшая к дисциплине, рвалась куда бы то ни было на волю из родительского дома. Отец, начинавший стариться, больше и больше покорялся ученой супруге своей; улан, брат ее, шалил хуже и хуже, словом, дома было
тяжело, и она наконец склонила мачеху отпустить ее на несколько месяцев, а может, и на год, к нам.
Не так ли и радость, прекрасная и непостоянная гостья, улетает от нас, и напрасно одинокий звук думает выразить веселье? В собственном эхе слышит уже он грусть и пустыню и дико внемлет ему. Не так ли резвые други бурной и вольной юности, поодиночке, один за другим, теряются по свету и оставляют, наконец, одного старинного брата их? Скучно оставленному! И
тяжело и грустно
становится сердцу, и нечем помочь ему.
Тяжело было бедняжке, да нечего делать:
стала выполнять отцовскую волю.
В Дуэ я видел сумасшедшую, страдающую эпилепсией каторжную, которая живет в избе своего сожителя, тоже каторжного; он ходит за ней, как усердная сиделка, и когда я заметил ему, что, вероятно, ему
тяжело жить в одной комнате с этою женщиной, то он ответил мне весело: «Ничево-о, ваше высокоблагородие, по человечности!» В Ново-Михайловке у одного поселенца сожительница давно уже лишилась ног и день и ночь лежит среди комнаты на лохмотьях, и он ходит за ней, и когда я
стал уверять его, что для него же было бы удобнее, если бы она лежала, в больнице, то и он тоже заговорил о человечности.