Неточные совпадения
— Хорошо, — сказала она и, как только человек вышел, трясущимися пальцами разорвала письмо. Пачка заклеенных в бандерольке неперегнутых ассигнаций выпала из него. Она высвободила письмо и
стала читать с конца. «Я сделал приготовления для переезда, я приписываю значение исполнению моей просьбы», прочла она. Она пробежала дальше, назад, прочла всё и
еще раз прочла письмо всё сначала. Когда она кончила, она почувствовала, что ей холодно и что над ней обрушилось такое
страшное несчастие, какого она не ожидала.
Глухо все, и
еще страшнее и пустыннее
становится после того затихнувшая поверхность безответной стихии.
— Полно, не распечатывай, Илья Иваныч, — с боязнью остановила его жена, — кто его знает, какое оно там письмо-то? может быть,
еще страшное, беда какая-нибудь. Вишь, ведь народ-то нынче какой
стал! Завтра или послезавтра успеешь — не уйдет оно от тебя.
Но уж и досталось же ему от меня за это! Я
стал страшным деспотом. Само собою, об этой сцене потом у нас и помину не было. Напротив, мы встретились с ним на третий же день как ни в чем не бывало — мало того: я был почти груб в этот второй вечер, а он тоже как будто сух. Случилось это опять у меня; я почему-то все
еще не пошел к нему сам, несмотря на желание увидеть мать.
На дворе было светлее; внизу на реке треск и звон и сопенье льдин
еще усилились, и к прежним звукам прибавилось журчанье. Туман же
стал садиться вниз, и из-за стены тумана выплыл ущербный месяц, мрачно освещая что-то черное и
страшное.
Госпожа Хохлакова опять встретила Алешу первая. Она торопилась: случилось нечто важное: истерика Катерины Ивановны кончилась обмороком, затем наступила «ужасная,
страшная слабость, она легла, завела глаза и
стала бредить. Теперь жар, послали за Герценштубе, послали за тетками. Тетки уж здесь, а Герценштубе
еще нет. Все сидят в ее комнате и ждут. Что-то будет, а она без памяти. А ну если горячка!»
«Господа присяжные заседатели, вы помните ту
страшную ночь, о которой так много
еще сегодня говорили, когда сын, через забор, проник в дом отца и
стал наконец лицом к лицу с своим, родившим его, врагом и обидчиком.
Перед сумерками я
еще раз сходил посмотреть на воду. Она прибывала медленно, и, по-видимому, до утра не было опасения, что река выйдет из берегов. Тем не менее я приказал уложить все имущество и заседлать мулов. Дерсу одобрил эту меру предосторожности. Вечером, когда стемнело, с сильным шумом хлынул
страшный ливень.
Стало жутко.
Уже слепец кончил свою песню; уже снова
стал перебирать струны; уже
стал петь смешные присказки про Хому и Ерему, про Сткляра Стокозу… но старые и малые все
еще не думали очнуться и долго стояли, потупив головы, раздумывая о
страшном, в старину случившемся деле.
Бледны, бледны, один другого выше, один другого костистей,
стали они вокруг всадника, державшего в руке
страшную добычу.
Еще раз засмеялся рыцарь и кинул ее в пропасть.
А тут
еще Яков
стал шутки эти перенимать: Максим-то склеит из картона будто голову — нос, глаза, рот сделает, пакли налепит заместо волос, а потом идут с Яковом по улице и рожи эти
страшные в окна суют — люди, конечно, боятся, кричат.
— Ты этого
еще не можешь понять, что значит — жениться и что — венчаться, только это —
страшная беда, ежели девица, не венчаясь, дитя родит! Ты это запомни да, как вырастешь, на такие дела девиц не подбивай, тебе это будет великий грех, а девица
станет несчастна, да и дитя беззаконно, — запомни же, гляди! Ты живи, жалеючи баб, люби их сердечно, а не ради баловства, это я тебе хорошее говорю!
Это обстоятельство очень неприятно напомнило Розанову о том
страшном житье, которое, того и гляди, снова начнется с возвращением жены и углекислых фей. А Розанову, было, так хорошо
стало, жизнь будто
еще раз начиналась после всех досадных тревог и опостылевших сухих споров.
Злая волшебница прогневалась на моего родителя покойного, короля славного и могучего, украла меня,
еще малолетнего, и сатанинским колдовством своим, силой нечистою, оборотила меня в чудище
страшное и наложила таковое заклятие, чтобы жить мне в таковом виде безобразном, противном и
страшном для всякого человека, для всякой твари божией, пока найдется красная девица, какого бы роду и званья ни была она, и полюбит меня в образе страшилища и пожелает быть моей женой законною, и тогда колдовство все покончится, и
стану я опять попрежнему человеком молодым и пригожиим; и жил я таковым страшилищем и пугалом ровно тридцать лет, и залучал я в мой дворец заколдованный одиннадцать девиц красныих, а ты была двенадцатая.
И услышала она, ровно кто вздохнул, за беседкою, и раздался голос
страшный, дикой и зычный, хриплый и сиплый, да и то говорил он
еще вполголоса; вздрогнула сначала молодая дочь купецкая, красавица писаная, услыхала голос зверя лесного, чуда морского, только со страхом своим совладала и виду, что испужалася, не показала, и скоро слова его ласковые и приветливые, речи умные и разумные
стала слушать она и заслушалась, и
стало у ней на сердце радошно.
Село Учня стояло в
страшной глуши. Ехать к нему надобно было тридцативерстным песчаным волоком, который начался верст через пять по выезде из города, и сразу же пошли по сторонам вековые сосны, ели, березы, пихты, — и хоть всего
еще был май месяц, но уже целые уймы комаров огромной величины садились на лошадей и ездоков. Вихров сначала не обращал на них большого внимания, но они так
стали больно кусаться, что сейчас же после укуса их на лице и на руках выскакивали прыщи.
Другой бы забранил, а он, напротив,
еще приголубит:"Ничего, говорит, привыкнешь! нам спешить некуда!"И точно: потихоньку да помаленьку, я и сама наконец
стала удивляться, что можно было находить в нем
страшного!
Но
еще страшнее были те выдержки из регламента, которые вслед за присягою
стал вычитывать батальонный адъютант, поручик Лачинов, с волосами светлыми и курчавыми, как у барашка. Тут перечислялись всевозможные виды поступков и преступлений против военной дисциплины, против знамени и присяги. И после каждой строки тяжело падали вниз свинцовые слова...
Давно наступили сумерки, она всё
еще сидела одна в гостиной; наконец, невыразимое смятение тоски,
страшное сознание, что ум ничего придумать и решить не может, что для него
становится всё час от часу темнее — обратили ее душу к молитве.
И она у него, эта его рожа
страшная, точно, сама зажила, только, припалившись
еще немножечко, будто почернее
стала, но пить он не перестал, а только все осведомлялся, когда княгиня встанет, и как узнал, что бабинька велела на балкон в голубой гостиной двери отворить, то он под этот день немножко вытрезвился и в печи мылся. А как княгиня сели на балконе в кресло, чтобы воздухом подышать, он прополз в большой сиреневый куст и оттуда, из самой середины, начал их, как перепел, кликать.
Чтобы ускорить переезд, поднялись вверх только с полверсты, опять сели в весла и, перекрестившись, пустились на перебой поперек реки; но лишь только мы добрались до середины, как туча с неимоверной скоростью обхватила весь горизонт, почерневшее небо
еще чернее отразилось в воде,
стало темно, и
страшная гроза разразилась молнией, громом и внезапной неистовой бурей.
Шагнул даже вперед — и вдруг ему
стало страшно. И даже не мыслями страшно, а почти физически, словно от опасности. Вдруг услыхал мертвую тишину дома, ощутил холодной спиной темноту притаившихся углов; и мелькнула нелепая и от нелепости своей
еще более
страшная догадка: «Сейчас она выстрелит!» Но она стояла спокойно, и проехал извозчик, и
стало совестно за свой нелепый страх. Все-таки вздрогнул, когда Елена Петровна сказала...
Постреляли и
еще, пока не
стало совсем убедительным ровное молчание; вошли наконец в
страшную землянку и нашли четверых убитых: остальные, видимо, успели скрыться в ночной темноте. Один из четверых, худой, рыжеватый мужик с тонкими губами,
еще дышал, похрипывал, точно во сне, но тут же и отошел.
Так прошло рождество; разговелись; начались святки; девки
стали переряжаться, подблюдные песни пошли. А Насте
стало еще горче,
еще страшнее. «Пой с нами, пой», — приступают к ней девушки; а она не только что своего голоса не взведет, да и чужих-то песен не слыхала бы. Барыня их была природная деревенская и любила девичьи песни послушать и сама иной раз подтянет им. На святках, по вечерам, у нее девки собирались и певали.
В тесной, чистенькой келье отец Никодим
стал побольше, но
ещё страшней; когда он снял клобук, матово, точно у покойника, блеснул его полуголый, как бы лишённый кожи, костяной череп; на висках, за ушами, на затылке повисли неровные пряди серых волос.
И вот я заснул: отлично помню эту ночь — 29 ноября, я проснулся от грохота в двери. Минут пять спустя я, надевая брюки, не сводил молящих глаз с божественных книг оперативной хирургии. Я слышал скрип полозьев во дворе: уши мои
стали необычайно чуткими. Вышло, пожалуй,
еще страшнее, чем грыжа, чем поперечное положение младенца: привезли ко мне в Никольский пункт-больницу в одиннадцать часов ночи девочку. Сиделка глухо сказала...
Я, сказать по правде, обрадовался. Спать мне
еще не хотелось, а от мышиной грызни и воспоминаний
стало немного тоскливо, одиноко. Притом больной, значит, не женщина, значит, не самое
страшное — не роды.
Иногда канонада
становилась сильнее; иногда мне смутно слышался менее громкий, глухой шум. «Это стреляют ружейными залпами», — думал я, не зная, что до Дуная
еще двадцать верст и что болезненно настроенный слух сам создавал эти глухие звуки. Но, хотя и мнимые, они все-таки заставляли воображение работать и рисовать
страшные картины. Чудились крики и стоны, представлялись тысячи валящихся людей, отчаянное хриплое «ура!», атака в штыки, резня. А если отобьют и все это даром?
Было утро. Потому только было утро, что Герасим ушел и пришел Петр-лакей, потушил свечи, открыл одну гардину и
стал потихоньку убирать. Утро ли, вечер ли был, пятница, воскресенье ли было — всё было всё равно, всё было одно и то же: ноющая, ни на мгновение не утихающая, мучительная боль; сознание безнадежно всё уходящей, но всё не ушедшей
еще жизни; надвигающаяся всё та же
страшная ненавистная смерть, которая одна была действительность, и всё та же ложь. Какие же тут дни, недели и часы дня?
Когда переменяли ему рубашку, он знал, что ему будет
еще страшнее, если он взглянет на свое тело, и не смотрел на себя. Но вот кончилось всё. Он надел халат, укрылся пледом и сел в кресло к чаю. Одну минуту он почувствовал себя освеженным, но только что он
стал пить чай, опять тот же вкус, та же боль. Он насильно допил и лег, вытянув ноги. Он лег и отпустил Петра.
Те догадались, что он немой. «Ничего, — говорят, — ничего, раб божий, не благодари нас, а богу благодарствуй», — и
стали его вытаскивать из повозки — мужчины под плечи и под ноги, а женщины только его слабые ручки поддерживали и
еще более напугались
страшного состояния больного, потому что руки у него в плечевых суставах совсем «перевалилися» и только волосяными веревками были кое-как перевязаны.
— Это действительно ужасно, — тихо произнес Щавинский. — Может быть,
еще неправда? Впрочем, теперь такое время, что самое невозможное
стало возможным. Кстати, вы знаете, что делается в морских портах? Во всех экипажах идет
страшное, глухое брожение. Морские офицеры на берегу боятся встречаться с людьми свой команды.
Я передаю вам дальнейший рассказ Домны Платоновны, чтобы немножко вас позабавить и, может быть, дать вам случай один лишний раз призадуматься над этой тупой, но
страшной силой «петербургских обстоятельств», не только создающих и выработывающих Домну Платоновну, но
еще предающих в ее руки лезущих в воду, не спрося броду, Леканид, для которых здесь Домна
становится тираном, тогда как во всяком другом месте она сама чувствовала бы себя перед каждою из них парией или много что шутихой.
Мальчик уже давно слышал неясный, глухой и низкий гул, который, как раскачавшиеся волны, то подымался, то падал,
становясь с каждой минутой все
страшнее и понятнее. Но, казалось, какая-то отдаленная твердая преграда
еще сдерживала его. И вот эта невидимая стена внезапно раздвинулась, и долго сдерживаемые звуки хлынули из-за нее с ужасающей силой.
Василий Андреич схватился за шею лошади, но и шея лошади вся тряслась, и
страшный крик
стал еще ужаснее.
В это время проходила мимо
еще не совсем пожилая бабенка в плотно обтянутой запаске, выказывавшей ее круглый и крепкий
стан, помощница старой кухарки, кокетка
страшная, которая всегда находила что-нибудь пришпилить к своему очипку: или кусок ленточки, или гвоздику, или даже бумажку, если не было чего-нибудь другого.
У Львовых тоска, уныние. Кузьма очень плох, хотя рана его и очистилась:
страшный жар, бред, стоны. Брат в сестра не отходили от него все дни, пока я был занят поступлением на службу и ученьями. Теперь, когда они знают, что я отправляюсь, сестра
стала еще грустнее, а брат
еще угрюмее.
Поэтому, хотя близок и ныне Христос людям чрез Церковь Свою, и эта близость опытно удостоверяется в таинствах церковных, но это не та
еще, радостная и вместе
страшная близость, в которую
станет Он ко всей твари после второго Своего пришествия и воскресения из мертвых.
Сладко стоять, наклонившись над бездною, и смотреть в нее; может быть,
еще слаще — броситься в нее вниз головою. «Раскольников ужасно побледнел, верхняя губа его дрогнула и запрыгала. Он склонился к Заметову как можно ближе и
стал шевелить губами, ничего не произнося.
Страшное слово так и прыгало на его губах: вот-вот сорвется; вот-вот только спустить его, вот-вот только выговорить!
Он не видел и не слыхал, как пристреливали отсталых пленных, хотя более сотни из них уже погибли таким образом. Он не думал о Каратаеве, который слабел с каждым днем и, очевидно, скоро должен был подвергнуться той же участи.
Еще менее Пьер думал о себе. Чем труднее
становилось его положение, чем
страшнее была будущность, тем независимее от того положения, в котором он находился, приходили ему радостные и успокоительные мысли, воспоминания и представления».
У Елизаветы Алексеевны была мигрень. Осунувшаяся, с злым и страдающим лицом, она лежала на кровати, сжав руками виски. Лицо ее
стало еще бледнее, лоб был холодный и сухой. Александра Михайловна тихонько закрыла дверь; она с первого взгляда научилась узнавать об этих
страшных болях, доводивших Елизавету Алексеевну почти до помешательства.
"
Страшный заговорщик"Ткачев был тогда очень милый, тихонький юноша, только что побывавший в университете, где, кажется, не кончил, и я ему давал переводы; а самостоятельных
статей он
еще не писал у нас. Я уже рассказывал, как он быстро перевел"Утилитаризм"Дж. Ст. Милля, который цензура загубила.
Грозные огоньки вспыхнули в глазах подполковника. Но что-то
еще более грозное и
страшное мелькнуло в лице солдата. И я вдруг почувствовал, — теперь
стало возможным и легким то, что
еще два-три дня назад было бы трудно даже вообразить. Почувствовал это и подполковник.
— Я сама — тоже. Будто отец твой, муж мой, обратился в медведя,
еще страшнее стал, да и…
Лишь жертвенная решимость
стать в положение опасное и рискованное, плыть от старых и твердых берегов к неведомому и не открытому
еще материку, от которого не протягиваются руки помощи, лишь
страшная свобода делает человека достойным увидеть Абсолютного Человека, в котором окончательно раскроется творческая тайна человека.
Залитый кровью Шатов, с бледным лицом и беспомощно мстительным взглядом ведет под руку до неузнаваемости изнеможенную княжну Маргариту; от неимоверной худобы лица с обострившимися чертами глаза ее, эти
страшные глаза,
стали еще больше, пристально смотрят на него и сверкают зеленым блеском непримиримой ненависти…
Эту сплошную тучу перерезывают порой лучи света, лучи искреннего раскаяния в прошлом, лучи светлой надежды на будущее, но мрак,
страшный мрак этого прошлого борется с этими проблесками света, и в этой борьбе, кажется, сгущается вокруг нее
еще сильнее,
еще тяжелей ложится на ее душу, давит ее, и со дня на день невыносимее
становится жить ей, особенно, когда гнетущие воспоминания так ясно и рельефно восстают перед нею, как теперь…
Из этих несложных ответов одиннадцатилетней девочки для каждого
становилась ясна
страшная драма, разыгравшаяся в жизни ее матери, решившейся для любимого человека бросить на произвол судьбы свое родное детище и, что
еще хуже, решившей озлобить это детище против себя.
Для Фимы она
стала такой же ненавистной, как и для остальной прислуги барыней, ненавистной
еще более потому, что она постоянно находилась перед ее глазами, была единственным близким ей человеком, от которого у Салтыкова не было тайны, а между тем, ревность к жене Глеба Алексеевича, вспыхнувшая в сердце молодой девушки, отвращение к ней, как к убийце, и боязнь за жизнь любимого человека, которого, не стесняясь ее, Дарья Николаевна грозилась в скором времени уложить в гроб, наполняли сердце Фимки такой
страшной злобой против когда-то любимой барыни, что от размера этой злобы содрогнулась бы сама Салтычиха.
Купцы присмирели,
стали даже его побаиваться и охотно платили ему контрибуцию под угрозой магического слова: «пропечатаю». Юная, едва окрепшая гласность была тогда
еще для многих
страшным пугалом. Это было темное прошедшее Николая Ильича.