Неточные совпадения
— Филипп на Благовещенье
Ушел, а на Казанскую
Я сына родила.
Как писаный был Демушка!
Краса взята у солнышка,
У снегу белизна,
У маку губы
алые,
Бровь черная у соболя,
У соболя сибирского,
У сокола глаза!
Весь гнев с души красавец мой
Согнал улыбкой ангельской,
Как солнышко весеннее
Сгоняет снег с полей…
Не
стала я тревожиться,
Что ни велят — работаю,
Как ни бранят — молчу.
На другой день, чуть только
заалел восток, все поднялись как по команде и
стали собираться в дорогу. Я взял полотенце и пошел к реке мыться.
Через час восток начал
алеть. Я посмотрел на часы, было 6 часов утра. Пора было будить очередного артельщика. Я
стал трясти его за плечо. Стрелок сел и начал потягиваться. Яркий свет костра резал ему глаза — он морщился. Затем, увидев Дерсу, проговорил, усмехнувшись...
Утро
стало заниматься;
алыми пятнами выступила заря.
Наскучит!» Но в подробности об этом не рассуждаю, потому что как вспомню, что она здесь, сейчас чувствую, что у меня даже в боках жарко
становится, и в уме мешаюсь, думаю: «Неужели я ее сейчас увижу?» А они вдруг и входят: князь впереди идет и в одной руке гитару с широкой
алой лентой несет, а другою Грушеньку, за обе ручки сжавши, тащит, а она идет понуро, упирается и не смотрит, а только эти ресничищи черные по щекам как будто птичьи крылья шевелятся.
Под
стать ему была и жена его, Зоя Филипьевна, женщина рослая, сложенная на манер Венеры Милосской, с русским круглым и смугло-румяным лицом, на котором
алели пунцовые губы и несколько чересчур пристально выглядывали из-под соболиных бровей серые выпученные глаза.
На востоке
заалело, и Максим яснее
стал различать предметы.
Он замолчал и в этот вечер уже больше не сказал ни слова. Но с этих пор он искал каждый раз говорить со мной, хотя сам из почтения, которое он неизвестно почему ко мне чувствовал, никогда не заговаривал первый. Зато очень был рад, когда я обращался к нему. Я расспрашивал его про Кавказ, про его прежнюю жизнь. Братья не мешали ему со мной разговаривать, и им даже это было приятно. Они тоже, видя, что я все более и более люблю
Алея,
стали со мной гораздо ласковее.
Елена протянула руки, как будто отклоняя удар, и ничего не сказала, только губы ее задрожали и
алая краска разлилась по всему лицу. Берсенев заговорил с Анной Васильевной, а Елена ушла к себе, упала на колени и
стала молиться, благодарить Бога… Легкие, светлые слезы полились у ней из глаз. Она вдруг почувствовала крайнюю усталость, положила голову на подушку, шепнула: «Бедный Андрей Петрович!» — и тут же заснула, с мокрыми ресницами и щеками. Она давно уже не спала и не плакала.
На 303-й версте общество вышло из вагонов и длинной пестрой вереницей потянулось мимо сторожевой будки, по узкой дорожке, спускающейся в Бешеную балку… Еще издали на разгоряченные лица пахнуло свежестью и запахом осеннего леса… Дорожка,
становясь все круче, исчезала в густых кустах орешника и дикой жимолости, которые сплелись над ней сплошным темным сводом. Под ногами уже шелестели желтые, сухие, скоробившиеся листья. Вдали сквозь пустую сеть чащи
алела вечерняя заря.
Вот пение хора слилось в массу звуков и
стало похоже на облако в час заката, когда оно, розовое,
алое и пурпурное, горит в лучах солнца великолепием своих красок и тает в наслаждении своей красотой…
Один из таких молодых ученых (нынче профессор
Ал — в) говорил об этом, не обинуясь, многим русским знакомым Бенни, что и
стало известно самому Бенни, который на это отвечал, что он действительно в Париже держался польского общества, но удивляется, как можно было от него требовать, чтобы, находясь в среде парижских поляков, он мог высказывать симпатии, противные их преобладающему чувству!
Отольется она тебе с лихвою, твоя слезинка жемчужная, в долгую ночь, в горемычную ночь, когда
станет грызть тебя злая кручинушка, нечистая думушка — тогда на твое сердце горячее, все за ту же слезинку капнет тебе чья-то иная слеза, да кровавая, да не теплая, а словно топленый свинец; до крови белу грудь разожжет, и до утра, тоскливого, хмурого, что приходит в ненастные дни, ты в постельке своей прометаешься,
алу кровь точа, и не залечишь своей раны свежей до другого утра!
Вершины огромных строевых сосен еще
алеют нежным отблеском догоревшей зари, но внизу уже
стало темно и сыро.
«Скоро ли, о господи, рассветёт?» — с тоской подумал он. Скоро уж:
алая полоса на краю тучи
стала и ярче и шире.
Алексей хотел идти из подклета, как дверь широко распахнулась и вошла Настя. В голубом ситцевом сарафане с белыми рукавами и широким белым передником, с
алым шелковым платочком на голове, пышная, красивая,
стала она у двери и, взглянув на красавца Алексея, потупилась.
Идут, молчат… Слегка пожимает Василий Борисыч руку Параши… Высоко у нее поднимается грудь, и дыханье ее горячо, и не может она взглянуть на Василия Борисыча… Но вот и сама пожала ему руку… Василий Борисыч остановился, и сам после не мог надивиться, откуда смелость взялась у него — óбвил рукою
стан девушки, глянул ей в очи и припал к
алым устам дрожащими от страсти губами…
Тронь теми грабельками девицу, вдовицу или мужнюю жену, закипит у ней ретивое сердце, загорится
алая кровь, распалится белое тело, и
станет ей тот человек красней солнца, ясней месяца, милей отца с матерью, милей роду-племени, милей свету вольного.
Первым явился щеголек масляник на низеньком корешке в широкой бурой шляпке с желтоватым подбоем [Масляник — Boletus lateus, самый ранний гриб, кроме сморчков (Morchella), который крестьянами за гриб не считается и в пищу не употребляется.], а за ним из летошной полусгнившей листвы полезли долгоногие березовики и сине-алые сыроежки, одним крайком
стали высовываться и белые грибы.
Таня взяла корешок. Знахарка продолжала сбор трав и рытье кореньев… Тихо и плавно нагибала она стройный
стан свой, наклоняясь к земле… Сорвет ли травку, возьмет ли цветочек, выроет ли корень — тихо и величаво поднимает его кверху и очами, горящими огнем восторга, ясно глядит на
алую зарю, разливавшуюся по небосклону. Горят ее щеки, высоко подымается грудь, и вся она дрожит в священном трепете… Высоко подняв руку и потрясая сорванною травой в воздухе, восторженно восклицает...
Стало солнышко закатываться.
Стали снеговые горы из белых —
алые; в черных горах потемнело; из лощин пар поднялся, и самая та долина, где крепость наша должна быть, как в огне загорелась от заката.
Стал Жилин вглядываться, — маячит что-то в долине, точно дым из труб. И так и думается ему, что это самое — крепость русская.
Сбросив с плеч суконную чоху, он разостлал ее на полу пещеры и, повернувшись лицом к востоку,
стал шептать слова вечернего намаза. «Ал-иллях-иль-Алла, Магомет рассуль-Алла!» — слышалось в темноте.
А небо меж тем тускней
становилось, солнце зашло, и вдали над желто-серым туманом ярманочной пыли широко раскинулись
алые и малиново-золотистые полосы вечерней зари, а речной плес весь подернулся широкими лентами, синими, голубыми, лиловыми.
И ворча про себя, повел народ Сухого Мартына на третий путь: на соседнюю казенную землю. И вот
стал Мартын на прогалине, оборотясь с согнутою спиной к лесничьей хате, а лицом — к бездонному болоту, из которого течет лесная река; сорвал он с куста три кисти
алой рябины, проглотил из них три зерна, а остальное заткнул себе за ремешок старой рыжей шляпы и, обведя костылем по воздуху вокруг всего леса, топнул трижды лаптем по мерзлой груде и, воткнув тут костыль, молвил...
— Я вже часто не здужаю, бо
став старый;
але що маю подiяти, як робити треба.
Тут занавеска на подмостках поднимется, сбоку выйдет Дуняшка, ткача Егора дочь, красавица была первая по Заборью. Волосы наверх подобраны, напудрены, цветами изукрашены, на щеках мушки налеплены, сама в помпадуре на фижмах, в руке посох пастушечий с
алыми и голубыми лентами.
Станет князя виршами поздравлять, а писал те вирши Семен Титыч. И когда Дуня отчитает, Параша подойдет, псаря Данилы дочь.
Невысокая бархатная голубая шапка с золотым позументом по швам, с собольим околышем и серебряною кисточкой на тулье, была заломлена набок; короткий суконный кафтан с перетяжками, стянутый
алым кушаком, и лосиная исподница виднелись на нем через широкий охабень, накинутый на богатырские плечи; белые голицы с выпушкой и кисой с костяною ручкою мотались у него на стальной цепочке с левого бока; черные быстрые глаза, несколько смуглое, но приятное открытое лицо, чуть оттененное нежным пухом бороды, стройный
стан, легкая и смелая походка и приподнятая несколько кверху голова придавали ему мужественный и красивый вид.
Невысокая бархатная голубая шапка с золотым позументом по швам, с собольим околышем и серебряной кисточкой на тулье, была заломлена ухарски набок; короткий суконный кафтан с перетяжками, стянутый
алым кушаком, и лосиная исподница виднелись на нем через широкий охабень, накинутый на богатырские плечи; белые голицы с выпушкой и кисой с костяной ручкой мотались у него на стальной цепочке с левого бока; черные быстрые глаза, несколько смуглое, но приятное открытое лицо, чуть оттененное нежным пухом бороды, стройный
стан, легкая и смелая походка и приподнятая несколько кверху голова придавали ему мужественный и красивый вид.
Но вот на востоке
заалела светлая полоса, она
стала расти, расползаться и мало-помалу охватила все небо. Звезды постепенно меркли и исчезали, и наконец показался огненный шар, рассыпая по земле снопы золотистого света.
Впереди
стал военный оркестр. Грянул марш. Повзводно, шагая в ногу, колонна вышла из сада и мимо завода двинулась вниз к Яузскому мосту. Гремела музыка, сверкали под солнцем трубы и литавры, мерно шагали прошедшие военную подготовку девчата и парни, пестрели
алые, голубые, белые косынки, улыбались молодые лица.
Наконец, 22 февраля произошло самое торжественное избрание, или «элекция», как выражались современники. По прибытии утренней зари и данному сигналу из трех пушек народ толпою
стал собираться со всех сторон на площади, между церквами Николаевскою и Троицкою, где изготовлено было возвышение о трех ступенях, покрытое гарусным штофом и обведенное перилами, обитыми
алым сукном. В то же время выступили к тому месту полки под главным начальством есаула Якубовича.
Хотел погнаться он за ожившим змеем, да оглянулся на княжну — и видит, лежит она на тропинке без памяти, вся
алою кровью забрызгана. Забыл он и чудище, и все на свете, бросился к Евпраксии, близко наклонился к ней — и крови
алой еще больше
стало на голубом сарафане.
Свернули влево и
стали подниматься на Змеиную Гору, острым мысом врезавшуюся в Оку. Меж низких ореховых и дубовых кустов пестрели иван-да-марья,
алели вялые листья земляники. Было тепло, и душно, и тоскливо. И все больше болела голова. Из кустов несло влажным теплом, кожа была липка от пота.
— Не верят, бо они тех талмудов да еще чего-нибудь пустого начитались и бог знает якии себе вытребеньки повыдумляли: який он буде Мессия и як он ни бы то никому не ведомо откуда явиться и по-земному царевать
станет, а они
станут понувать в мире…
Але все то пустое: он пришел в нашем, в рабском теле, и нам треба только держати его учительство. Прощайте!