Вдоль решетки Таврического сада шла группа людей, десятка два, в центре, под конвоем трех солдат, шагали двое: один без шапки, высокий, высоколобый, лысый, с широкой бородой медного блеска, борода встрепана, широкое лицо измазано кровью, глаза полуприкрыты, шел он,
согнув шею, а рядом с ним прихрамывал, качался тоже очень рослый, в шапке, надвинутой на брови, в черном полушубке и валенках.
Неточные совпадения
Он тряхнул головою, как бы пробуя
согнуть короткую
шею, но
шея не согнулась. Тогда, опустив глаза, он прибавил со вздохом...
Он плясал; то с удальством потряхивал, то, словно замирая, поводил маленькой лысой головкой, вытягивал жилистую
шею, топотал ногами на месте, иногда, с заметным трудом,
сгибал колени.
И наружность он имел нелепую: ходил прямо, не
сгибая ног и выпятив грудь, и чванно нес на длинной
шее несоразмерно большую голову с лошадиного типа лицом, расцвеченным желто-красными подпалинами, как у гнедого мерина.
Все три породы — отличные бегуны, особенно кроншнеп малого рода: когда станет к нему приближаться человек, то он,
согнувши несколько свои длинные ноги, вытянув
шею и наклонив немного голову, пускается так проворно бежать, что глаз не успевает следить за ним, и, мелькая в степной траве какою-то вьющеюся лентою, он скоро скрывается от самого зоркого охотника.
А когда бархатная поверхность этого луга мало-помалу серела, клочилась и росла, деревня вовсе исчезала, и только длинные журавли ее колодцев медленно и важно, как бы по собственному произволу, то поднимали, то опускали свои
шеи, точно и в самом деле были настоящие журавли, живые, вольные птицы божьи, которых не
гнет за нос к земле веревка, привязанная человеком.
Я вижу, как прозрачные живые краны,
согнув журавлиные
шеи, вытянув клювы, заботливо и нежно кормят «Интеграл» страшной взрывной пищей для двигателей.
Бек-Агамалов нахмурил брови и, точно растерявшись, опустил вниз шашку. Ромашов видел, как постепенно бледнело его лицо и как в глазах его разгорался зловещий желтый блеск. И в то же время он все ниже и ниже
сгибал ноги, весь съеживался и вбирал в себя
шею, как зверь, готовый сделать прыжок.
Мерно шел конь, подымая косматые ноги в серебряных наколенниках,
согнувши толстую
шею, и когда Дружина Андреевич остановил его саженях в пяти от своего противника, он стал трясти густою волнистою гривой, достававшею до самой земли, грызть удила и нетерпеливо рыть песок сильным копытом, выказывая при каждом ударе блестящие шипы широкой подковы. Казалось, тяжелый конь был подобран под стать дородного всадника, и даже белый цвет его гривы согласовался с седою бородой боярина.
Положив руку на голову мою, дед
согнул мне
шею.
Яков Шумов говорит о душе так же осторожно, мало и неохотно, как говорила о ней бабушка. Ругаясь, он не задевал душу, а когда о ней рассуждали другие, молчал,
согнув красную бычью
шею. Когда я спрашиваю его — что такое душа? — он отвечает...
Увидав мать, Давыдка заметно смутился,
согнул несколько спину и еще ниже опустил
шею.
Согнув крепкую
шею, вытягивая вперёд голову, Мельников хватает людей за плечи волосатой рукой.
Князь между тем рвался от нетерпения, и ему начинали приходить в голову подозрения, что не удрал ли от него Жуквич; но двери отворились, и тот вошел с своим молодым товарищем. Оба они постарались принять спокойный вид, и молодой человек по-прежнему уже имел свою гордую осанку. Жуквич сначала отрекомендовал его князю, а потом Оглоблину. Молодой человек, кланяясь,
сгибал только немного голову на своей длинной
шее.
Берта Ивановна не
гнула головы набок, как француженка, и не подлетала боком, как полька, а плыла себе хорошей лебедью и давала самый красивый изгиб своей лебяжьей
шее.
Ходил Никонов
согнув спину, его голова тревожно вертелась на тонкой
шее; даже когда мальчик бежал, Артамонову казалось, что он крадётся, как трусливый жулик.
Хлопотливый, как воробей, грязненький, оборванный, он заискивающе улыбался всем какой-то собачьей улыбкой, а видя Артамонова, ещё издали кланялся ему,
сгибая гусиную
шею, роняя голову на грудь.
Танцоры, опустив головы вниз, напружинив мощные голые
шеи, гребут частыми взмахами, то
сгибая, то распрямляя спины.
Лукавый бес, надменно развернув
Гремучий хвост,
согнув дугою
шею,
С ветвей скользит — и падает пред нею...
— Я знаю, ты мыслишь, что я был причиной Вериной смерти. Но подумай, разве я любил ее меньше, чем ты? Странно ты рассуждаешь… Я был строг, а разве это мешало ей делать, что она хочет? Я пренебрег достоинством отца, я смиренно
согнул свою
шею, когда она не побоялась моего проклятья и поехала… туда. А ты — ты-то не просила ее остаться и не плакала, старая, пока я не велел замолчать? Разве я родил ее такой жестокой? Не твердил я ей о Боге, о смирении, о любви?
Не дорого ценю я громкие права,
От коих не одна кружится голова.
Я не ропщу о том, что отказали боги
Мне в сладкой участи оспоривать налоги
Или мешать <царям> друг с другом воевать. //…Иные лучшие мне дороги права… //...... Никому
Отчета не давать, себе лишь самому
Служить и угождать…
Не
гнуть ни совести, ни помыслов, ни
шеи…
Вот счастье! вот права!..
Топорков положил шляпу и сел; сел прямо, как манекен, которому
согнули колени и выпрямили плечи и
шею. Княгиня и Маруся засуетились. У Маруси сделались большие глаза, озабоченные, точно ей задали неразрешимую задачу. Никифор, в черном поношенном фраке и серых перчатках, забегал по всем комнатам. Во всех концах дома застучала чайная посуда и посыпались со звоном чайные ложки. Егорушку зачем-то вызвали на минуту из залы, вызвали потихоньку, таинственно.
Рекрутик с непривычки при каждой пуле
сгибал набок голову и вытягивал
шею, что тоже заставляло смеяться солдатиков. «Что, знакомая, что ли, что кланяешься?» — говорили ему. И Веленчук, всегда чрезвычайно равнодушный к опасности, теперь был в тревожном состоянии: его, видимо, сердило то, что мы не стреляем картечью по тому направленью, откуда летали пули. Он несколько раз недовольным голосом повторил: «Что ж он нас даром-то бьет? Кабы туда орудию поворотить да картечью бы дунуть, так затих бы небось».
Мальчик, уже собиравшийся идти, вдруг остановился. Слова отца снова напомнили ему то, о чем он было совсем забыл в последние полчаса, —
гнет ненавистной службы, опять ожидавшей его. До сих пор он не смел открыто высказывать свое отвращение к ней, но этот час безвозвратно унес с собою всю его робость перед отцом, а с нею сорвалась и печать молчания с его уст. Следуя вдохновению минуты, он воскликнул и снова обвил руками
шею отца.