— Ах, детки, детки! — говорит он, — и жаль вас, и хотелось бы приласкать да приголубить вас, да, видно, нечего делать — не судьба! Сами вы от родителей бежите, свои у вас завелись друзья-приятели, которые дороже для вас и отца с матерью. Ну, и нечего делать! Подумаешь-подумаешь — и покоришься. Люди вы молодые, а молодому, известно, приятнее с молодым побыть, чем со стариком ворчуном! Вот и
смиряешь себя, и не ропщешь; только и просишь отца небесного: твори, Господи, волю свою!
Младая кровь играет;
Смиряй себя молитвой и постом,
И сны твои видений легких будут
Исполнены. Доныне — если я,
Невольною дремотой обессилен,
Не сотворю молитвы долгой к ночи —
Мой старый сон не тих, и не безгрешен,
Мне чудятся то шумные пиры,
То ратный стан, то схватки боевые,
Безумные потехи юных лет!
Неточные совпадения
Зачем, когда в душе у нее была буря, и она чувствовала, что стоит на повороте жизни, который может иметь ужасные последствия, зачем ей в эту минуту надо было притворяться пред чужим человеком, который рано или поздно узнает же всё, — она не знала; но, тотчас же
смирив в
себе внутреннюю бурю, она села и стала говорить с гостем.
Просидев дома целый день, она придумывала средства для свиданья с сыном и остановилась на решении написать мужу. Она уже сочиняла это письмо, когда ей принесли письмо Лидии Ивановны. Молчание графини
смирило и покорило ее, но письмо, всё то, что она прочла между его строками, так раздражило ее, так ей возмутительна показалась эта злоба в сравнении с ее страстною законною нежностью к сыну, что она возмутилась против других и перестала обвинять
себя.
— Да! Прошу покорно! Я работал,
смирял свои взгляды, желания, молчал, не замечал тебя: чего мне стоило! А она и не заметила! Ведь я испытываю
себя, а она… Вот и награда!
Смиряло и останавливало его пока лишь то, что Катерина Николаевна ни разу, ни словом, ни намеком не позволила
себе заикнуться в его присутствии об Анне Андреевне с дурной стороны или обнаружить хоть что-нибудь против намерения его вступить с нею в брак.
Над послушанием, постом и молитвой даже смеются, а между тем лишь в них заключается путь к настоящей, истинной уже свободе: отсекаю от
себя потребности лишние и ненужные, самолюбивую и гордую волю мою
смиряю и бичую послушанием, и достигаю тем, с помощию Божьей, свободы духа, а с нею и веселья духовного!
— А ты не верь! — перебила старушка. — Что за очаровательная? Для вас, щелкоперов, всякая очаровательная, только бы юбка болталась. А что Наташа ее хвалит, так это она по благородству души делает. Не умеет она удержать его, все ему прощает, а сама страдает. Сколько уж раз он ей изменял! Злодеи жестокосердые! А на меня, Иван Петрович, просто ужас находит. Гордость всех обуяла.
Смирил бы хоть мой-то
себя, простил бы ее, мою голубку, да и привел бы сюда. Обняла б ее, посмотрела б на нее! Похудела она?
Я молилась о них и о
себе, просила бога, чтоб он очистил мою душу от гордости,
смирил бы меня, ниспослал бы любовь, но любовь не снизошла в мое сердце».
— Да; только в самом
себе… но… все равно… Вы обобрали меня, как птицу из перьев. Я никогда не думала, что я совсем не христианка. Но вы принесли мне пользу, вы
смирили меня, вы мне показали, что я живу и думаю, как все, и ничуть не лучше тех, о ком говорят, будто они меня хуже… Привычки жизни держат в оковах мою «христианку», страшно… Разорвать их я бессильна… Конец!.. Я должка
себя сломать или не уважать
себя, как лгунью!
Да, отец! Он русский!
И русский он обычай перенял:
Он на пути к Москве,
себе в забаву,
Смирял неезженых коней!
Едва переводя дух, облокотясь на траву, глядел я, бессознательно и неподвижно, перед
собою, на окрестные холмы, пестревшие нивами, на реку, извилисто обтекавшую их и далеко, как только мог следить глаз, вьющуюся между новыми холмами и селами, мелькавшими, как точки, по всей, залитой светом, дали, на синие, чуть видневшиеся леса, как будто курившиеся на краю раскаленного неба, и какое-то сладкое затишье, будто навеянное торжественною тишиною картины, мало-помалу
смирило мое возмущенное сердце.
Возненавидь тело свое,
смиряй его постом, бдением, бессчетными земными поклонами, наложи на
себя тяжелые вериги, веселись о каждой ране, о каждой болезни, держи
себя в грязи и с радостью отдавай тело на кормление насекомым — вот завет византийских монахов, перенесенный святошами и в нашу страну.
Сев на игуменское кресло, Манефа ударила в кандию, и трапеза пошла по чину, стройно, благоговейно. Обительские и сироты сидели с невозмутимым бесстрастием, пришлые христолюбцы изредка потихоньку покашливали, шептались даже меж
собою, но строгий взор угощавших стариц мгновенно
смирял безвременное их шептанье… Все шло тихо, благообразно, по чину… Но Богу попущающу, врагу же действующу, учинилось велие искушение…
— Увлекся, вроде как бы полюбил! Но теперь вижу, что напрасно я стараюсь ноль возвести в квадратную степень. То была маска, вызвавшая во мне фальшивую тревогу. Яркий румянец невинности оказывается суриком, поцелуй любви — просьбой купить новое платье… Я взял ее в дом, как жену, она же держит
себя, как любовница, которой платят деньги. Но теперь шабаш!
Смиряю в душе тревогу и начинаю видеть в Ольге любовницу… Шабаш!
Смирять, что ли,
себя вздумал?..
Смири,
смири, титан могучий,
Свой гордый дух и богу покорись!..
Довольно ты заботился о людях, —
И о
себе подумай!
Не видал еще он таких старцев…
Смирил в
себе гордыню, увидев, что Досифей не в пример строже его правила исполняет, почти не сходит с молитвы, ест по сухарику на день, а когда подкрепляет сном древнее тело свое — господь один знает.