Неточные совпадения
Это был человек лет тридцати двух-трех от роду, среднего роста, приятной наружности, с темно-серыми глазами, но с отсутствием всякой определенной идеи, всякой сосредоточенности в чертах лица. Мысль гуляла вольной птицей по лицу, порхала в глазах, садилась на полуотворенные губы, пряталась в складках лба, потом совсем пропадала, и тогда во всем лице теплился ровный
свет беспечности. С лица беспечность переходила в позы всего тела, даже в складки шлафрока.
Бледно-серое небо светлело, холодело, синело; звезды то мигали слабым
светом, то исчезали; отсырела земля, запотели листья, кое-где стали раздаваться живые звуки, голоса, и жидкий, ранний ветерок уже пошел бродить и порхать над землею.
Когда эти
серые люди, неподвижно застыв, слушали Маракуева, в них являлось что-то общее с летучими мышами: именно так неподвижно и жутко висят вниз головами ослепленные
светом дня крылатые мыши в темных уголках чердаков, в дуплах деревьев.
В углу открылась незаметная дверь, вошел, угрюмо усмехаясь, вчерашний
серый дьякон. При
свете двух больших ламп Самгин увидел, что у дьякона три бороды, длинная и две покороче; длинная росла на подбородке, а две другие спускались от ушей, со щек. Они были мало заметны на
сером подряснике.
Самгин взял лампу и, нахмурясь, отворил дверь,
свет лампы упал на зеркало, и в нем он увидел почти незнакомое, уродливо длинное,
серое лицо, с двумя темными пятнами на месте глаз, открытый, беззвучно кричавший рот был третьим пятном. Сидела Варвара, подняв руки, держась за спинку стула, вскинув голову, и было видно, что подбородок ее трясется.
Выбрав в поле место для ночлега
И нуждаясь в отдыхе давно,
Спит гнездо бесстрашное Олега, —
Далеко подвинулось оно!
Залетело, храброе, далече,
И никто ему не господин:
Будь то сокол, будь то гордый кречет,
Будь то черный ворон — половчин.
А в степи, с ордой своею дикой
Серым волком рыская чуть
свет,
Старый Гзак на Дон бежит великий,
И Кончак спешит ему вослед.
Вот она как-то пошевелила прозрачною головою своею: тихо светятся ее бледно-голубые очи; волосы вьются и падают по плечам ее, будто светло-серый туман; губы бледно алеют, будто сквозь бело-прозрачное утреннее небо льется едва приметный алый
свет зари; брови слабо темнеют…
Кругом непроглядною
серою мглой
Степная равнина одета,
И мрачно и душно в пустыне глухой,
И нет в ней ни жизни, ни
света.
Сумрачная ночь близилась к концу. Воздух начал синеть. Уже можно было разглядеть
серое небо, туман в горах, сонные деревья и потемневшую от росы тропинку.
Свет костра потускнел; красные уголья стали блекнуть. В природе чувствовалось какое-то напряжение; туман подымался все выше и выше, и наконец пошел чистый и мелкий дождь.
В ней воцарялись какие-то
серые сумерки, по мере того как все более потухал
свет детства.
Из «белого мага» человек превратился в невольника своего труда, причем возвышенность его призвания затемнена была этим его пленением: хозяйственный труд есть
серая магия, в которой неразъединимо смешаны элементы магии белой и черной, силы
света и тьмы, бытия и небытия, и уже самое это смешение таит в себе источник постоянных и мучительных противоречий, ставит на острие антиномии самое его существо.
Струя
света падала на ее белокурую головку, заливала ее всю, но, несмотря на это, она как-то слабо выделялась на фоне
серого камня странным и маленьким туманным пятнышком, которое, казалось, вот-вот расплывется и исчезнет.
Она не отвернулась от них, она их уступила с болью, зная, что она станет от этого беднее, беззащитнее, что кроткий
свет мерцающих лампад заменится
серым рассветом, что она дружится с суровыми, равнодушными силами, глухими к лепету молитвы, глухими к загробным упованиям.
Правда, что природа, лелеявшая детство Багрова, была богаче и
светом, и теплом, и разнообразием содержания, нежели бедная природа нашего
серого захолустья, но ведь для того, чтобы и богатая природа осияла душу ребенка своим
светом, необходимо, чтоб с самых ранних лет создалось то стихийное общение, которое, захватив человека в колыбели, наполняет все его существо и проходит потом через всю его жизнь.
Я действительно в сны не верил. Спокойная ирония отца вытравила во мне ходячие предрассудки. Но этот сон был особенный. В него незачем было верить или не верить: я его чувствовал в себе… В воображении все виднелась
серая фигурка на белом снегу, сердце все еще замирало, а в груди при воспоминании переливалась горячая волна. Дело было не в вере или неверии, а в том, что я не мог и не хотел примириться с мыслью, что этой девочки совсем нет на
свете.
В та поры, не мешкая ни минуточки, пошла она во зеленый сад дожидатися часу урочного, и когда пришли сумерки
серые, опустилося за лес солнышко красное, проговорила она: «Покажись мне, мой верный друг!» И показался ей издали зверь лесной, чудо морское: он прошел только поперек дороги и пропал в частых кустах, и не взвидела
света молода дочь купецкая, красавица писаная, всплеснула руками белыми, закричала источным голосом и упала на дорогу без памяти.
Уже вечереет. Солнце перед самым закатом вышло из-за
серых туч, покрывающих небо, и вдруг багряным
светом осветило лиловые тучи, зеленоватое море, покрытое кораблями и лодками, колыхаемое ровной широкой зыбью, и белые строения города, и народ, движущийся по улицам. По воде разносятся звуки какого-то старинного вальса, который играет полковая музыка на бульваре, и звуки выстрелов с бастионов, которые странно вторят им.
Вот выбежала из ворот, без шубки, в
сером платочке на голове, в крахмальном передничке, быстроногая горничная: хотела перебежать через дорогу, испугалась тройки, повернулась к ней, ахнула и вдруг оказалась вся в
свету: краснощекая, веселая, с блестящими синими глазами, сияющими озорной улыбкой.
Старик Райнер все слушал молча, положив на руки свою серебристую голову. Кончилась огненная, живая речь, приправленная всеми едкими остротами красивого и горячего ума. Рассказчик сел в сильном волнении и опустил голову. Старый Райнер все не сводил с него глаз, и оба они долго молчали. Из-за гор показался
серый утренний
свет и стал наполнять незатейливый кабинет Райнера, а собеседники всё сидели молча и далеко носились своими думами. Наконец Райнер приподнялся, вздохнул и сказал ломаным русским языком...
При сравнительном
свете на пристани Шатов и Китманов могли различить бегущие фигуры арестантов в их однообразных костюмах —
серых халатах и таких же шапках без козырька, иные с котомками за плечами, иные с узлами в руках и почти все с купленною на берегу незатейливою провизиею.
Наступило наконец пятнадцатое мая, когда, по распоряжению корпусного командира, должен был состояться смотр. В этот день во всех ротах, кроме пятой, унтер-офицеры подняли людей в четыре часа. Несмотря на теплое утро, невыспавшиеся, зевавшие солдаты дрожали в своих каламянковых рубахах. В радостном
свете розового безоблачного утра их лица казались
серыми, глянцевитыми и жалкими.
Что-то зашуршало и мелькнуло на той стороне выемки, на самом верху освещенного откоса. Ромашов слегка приподнял голову, чтобы лучше видеть. Что-то
серое, бесформенное, мало похожее на человека, спускалось сверху вниз, едва выделяясь от травы в призрачно-мутном
свете месяца. Только по движению тени да по легкому шороху осыпавшейся земли можно было уследить за ним.
Теперь подпоручик совсем отчетливо видит впереди и справа от себя грузную фигуру генерала на
серой лошади, неподвижную свиту сзади него, а еще дальше разноцветную группу дамских платьев, которые в ослепительном полуденном
свете кажутся какими-то сказочными, горящими цветами.
Капитолина читала до самого
света, пока небо не
посерело.
Чудно и болезненно отозвались в груди Елены слова пьяного мельника. Самые сокровенные мысли ее казались ему известны; он как будто читал в ее сердце; лучина, воткнутая в стену, озаряла его сморщенное лицо ярким
светом;
серые глаза его были отуманены хмелем, но, казалось, проникали Елену насквозь. Ей опять сделалось страшно, она стала громко молиться.
— Княжна, князь просил вас не скакать! — крикнул Калинович по-французски. Княжна не слыхала; он крикнул еще; княжна остановилась и начала их поджидать. Гибкая, стройная и затянутая в синюю амазонку, с несколько нахлобученною шляпою и с разгоревшимся лицом, она была удивительно хороша, отразившись вместе с своей
серой лошадкой на зеленом фоне перелеска, и герой мой забыл в эту минуту все на
свете: и Полину, и Настеньку, и даже своего коня…
Она любила наряды, отец любил видеть ее в
свете красавицей, возбуждавшей похвалы и удивление; она жертвовала своей страстью к нарядам для отца и больше и больше привыкала сидеть дома в
серой блузе.
У могилы ожидал уже церковный причет и священник в старенькой черной ризе. Убитых свалили в яму и начали петь панихиду. Восковые свечи то и дело задувало ветром, зато три-четыре фонаря освещали своим тусклым колеблющимся
светом темные облики людей, окружавших могилу и там, внутри ее, кучу чего-то безобразного,
серого, кровавого.
Над столом висит лампа, за углом печи — другая. Они дают мало
света, в углах мастерской сошлись густые тени, откуда смотрят недописанные, обезглавленные фигуры. В плоских
серых пятнах, на месте рук и голов, чудится жуткое, — больше, чем всегда, кажется, что тела святых таинственно исчезли из раскрашенных одежд, из этого подвала. Стеклянные шары подняты к самому потолку, висят там на крючках, в облачке дыма, и синевато поблескивают.
На барже тихо, ее богато облил лунный
свет, за черной сеткой железной решетки смутно видны круглые
серые пятна, — это арестанты смотрят на Волгу.
Утро было тихое, теплое,
серое. Иногда казалось, что вот-вот пойдет дождь; но протянутая рука ничего не ощущала, и только глядя на рукав платья, можно было заметить следы крохотных, как мельчайший бисер, капель; но и те скоро прекратились. Ветра — точно на
свете никогда не бывало. Каждый звук не летел, а разливался кругом; в отдалении чуть сгущался беловатый пар, в воздухе пахло резедой и цветами белых акаций.
Огни остановились. Тихо и пусто было вокруг Тани Ковальчук. Молчали солдаты, все
серые в бесцветном и тихом
свете начинающегося дня.
Это была очень маленькая каютка, прямо против большого машинного люка, чистенькая, вся выкрашенная белой краской, с двумя койками, одна над другой, расположенными поперек судна, с привинченным к полу комодом-шифоньеркой, умывальником, двумя складными табуретками и кенкеткой для свечи, висевшей у борта. Иллюминатор пропускал скудный
свет серого октябрьского утра. Пахло сыростью.
Наконец, однако ж, выбились из сил. По-видимому, был уж час пятый утра, потому что начинал брезжить
свет, и на общем фоне
серых сумерек стали понемногу выступать силуэты. Перед нами расстилался пруд, за которым темнела какая-то масса.
Тонкий, как тростинка, он в своём
сером подряснике был похож на женщину, и странно было видеть на узких плечах и гибкой шее большую широколобую голову, скуластое лицо, покрытое неровными кустиками жёстких волос. Под левым глазом у него сидела бородавка, из неё тоже кустились волосы, он постоянно крутил их пальцами левой руки, оттягивая веко книзу, это делало один глаз больше другого. Глаза его запали глубоко под лоб и светились из тёмных ям
светом мягким, безмолвно говоря о чём-то сердечном и печальном.
Солнце точно погасло,
свет его расплылся по земле
серой, жидкой мутью, и трудно было понять, какой час дня проходит над пустыми улицами города, молча утопавшими в грязи. Но порою — час и два — в синевато-сером небе жалобно блестело холодное бесформенное пятно, старухи называли его «солнышком покойничков».
Живёт в небесах запада чудесная огненная сказка о борьбе и победе, горит ярый бой
света и тьмы, а на востоке, за Окуровом, холмы, окованные чёрною цепью леса, холодны и темны, изрезали их стальные изгибы и петли реки Путаницы, курится над нею лиловый туман осени, на город идут
серые тени, он сжимается в их тесном кольце, становясь как будто всё меньше, испуганно молчит, затаив дыхание, и — вот он словно стёрт с земли, сброшен в омут холодной жуткой тьмы.
«
Серый человек» шел под руку с признанной царицей бала и позабыл все на
свете…
Сторы были подняты, но
свет входил в комнату
серый; коричневые обои делали ее еще более тоскливой.
Внука подскочила к кровати и поцеловала старуху в лоб.
Свет настолько падал на молодую девушку, что выставлял ее маленькую изящную фигуру в
сером платье, с косынкой на шее. Талия перетянута у ней кожаным кушаком. Каблуки ботинок производят легкий стук. Она подняла голову, обернулась и спросила Фифину...
Против Таси, через комнату, широкая арка, за нею темнота проходного закоулка, и дальше чуть мерцающий
свет, должно быть из танцевальной залы. Она огляделась. Кто-то тихо говорит справа. На диване, в полусвете единственной лампы, висевшей над креслом, где она сидела, она различила мужчину с женщиной — суховатого молодого человека в
серой визитке и высокую полногрудую блондинку в черном. Лиц их Тасе не было видно. Они говорили шепотом и часто смеялись.
Им, перешедшим, как, впрочем, им только казалось, от мрака к
свету, все и все оставленные ими позади во время их обыденной жизни окрасилось в их глазах в непривлекательный
серый цвет.
Была одна до того старая, что казалось, вот-вот сейчас разрушится: она поводила обнаженными, страшными, темно-серыми плечами и, прикрыв рот веером, томно косилась на Ратмирова уже совсем мертвыми глазами; он за ней ухаживал; ее очень уважали в высшем
свете как последнюю фрейлину императрицы Екатерины.
На террасу отеля, сквозь темно-зеленый полог виноградных лоз, золотым дождем льется солнечный
свет — золотые нити, протянутые в воздухе. На
серых кафлях пола и белых скатертях столов лежат странные узоры теней, и кажется, что, если долго смотреть на них, — научишься читать их, как стихи, поймешь, о чем они говорят. Гроздья винограда играют на солнце, точно жемчуг или странный мутный камень оливин, а в графине воды на столе — голубые бриллианты.
Солнце горит в небе, как огненный цветок, и сеет золотую пыль своих лучей на
серые груди скал, а из каждой морщины камня, встречу солнца, жадно тянется живое — изумрудные травы, голубые, как небо, цветы. Золотые искры солнечного
света вспыхивают и гаснут в полных каплях хрустальной росы.
Небо все еще обложено темными тучами, но в двух или трех местах уже пробиваются неясные светлые пятна, точно небо обтянуто
серой материей, кое-где сильно проношенной, так что сквозь образовавшиеся редины пробивается
свет.
Снег валил густыми, липкими хлопьями; гонимые порывистым, влажным ветром, они падали на землю, превращаясь местами в лужи, местами подымаясь мокрыми сугробами; клочки
серых, тяжелых туч быстро бежали по небу, обливая окрестность сумрачным
светом; печально смотрели обнаженные кусты; где-где дрожал одинокий листок, свернувшийся в трубочку; еще печальнее вилась снежная дорога, пересеченная кое-где широкими пятнами почерневшей вязкой почвы; там синела холодною полосою Ока, дальше все застилалось снежными хлопьями, которые волновались как складки савана, готового упасть и окутать землю…
Был уже поздний час и луна стояла полунощно, когда Я покинул дом Магнуса и приказал шоферу ехать по Номентанской дороге: Я боялся, что Мое великое спокойствие ускользнет от Меня, и хотел настичь его в глубине Кампаньи. Но быстрое движение разгоняло тишину, и Я оставил машину. Она сразу заснула в лунном
свете, над своей черной тенью она стала как большой
серый камень над дорогой, еще раз блеснула на Меня чем-то и претворилась в невидимое. Остался только Я с Моей тенью.
Раз, часу в первом дня, Анна Юрьевна сидела в своем будуаре почти в костюме молодой: на ней был голубой капот, маленький утренний чепчик; лицо ее было явно набелено и подрумянено. Анна Юрьевна, впрочем, и сама не скрывала этого и во всеуслышание говорила, что если бы не было на
свете куаферов и косметиков, то женщинам ее лет на божий
свет нельзя было бы показываться. Барон тоже сидел с ней; он был в совершенно домашнем костюме, без галстука, в туфлях вместо сапог и в
серой, с красными оторочками, жакетке.
Безотраднейшая картина: горсть людей, оторванных от
света и лишенных всякой тени надежд на лучшее будущее, тонет в холодной черной грязи грунтовой дороги. Кругом все до ужаса безобразно: бесконечная грязь,
серое небо, обезлиственные, мокрые ракиты и в растопыренных их сучьях нахохлившаяся ворона. Ветер то стонет, то злится, то воет и ревет.