Неточные совпадения
Что Ноздрев лгун отъявленный, это было известно всем, и вовсе не было в диковинку слышать от него решительную бессмыслицу; но смертный, право, трудно даже понять, как устроен этот смертный: как бы ни была пошла новость, но лишь бы она была новость, он непременно сообщит ее другому смертному, хотя бы именно для того только, чтобы сказать: «Посмотрите, какую ложь распустили!» — а другой смертный с удовольствием преклонит ухо, хотя после скажет сам: «Да это совершенно пошлая ложь, не стоящая никакого внимания!» — и вслед за тем сей же час отправится искать третьего смертного, чтобы,
рассказавши ему, после вместе с ним воскликнуть с благородным негодованием: «Какая пошлая ложь!» И это непременно обойдет весь
город, и все смертные, сколько их ни есть, наговорятся непременно досыта и потом признают, что это не стоит внимания и не достойно, чтобы
о нем говорить.
Это — не тот
город,
о котором сквозь зубы говорит Иван Дронов, старается смешно писать Робинзон и пренебрежительно
рассказывают люди, раздраженные неутоленным честолюбием, а может быть, так или иначе, обиженные действительностью, неблагожелательной им. Но на сей раз Клим подумал об этих людях без раздражения, понимая, что ведь они тоже действительность, которую так благосклонно оправдывал чистенький историк.
Все, что Дронов
рассказывал о жизни
города, отзывалось непрерывно кипевшей злостью и сожалением, что из этой злости нельзя извлечь пользу, невозможно превратить ее в газетные строки. Злая пыль повестей хроникера и отталкивала Самгина, рисуя жизнь медленным потоком скучной пошлости, и привлекала, позволяя ему видеть себя не похожим на людей, создающих эту пошлость. Но все же он раза два заметил Дронову...
— Вот собираются в редакции местные люди: Европа, Европа! И поносительно
рассказывают иногородним, то есть редактору и длинноязычной собратии его,
о жизни нашего
города. А душу его они не чувствуют, история
города не знакома им, отчего и раздражаются.
Затем он
рассказал о добросердечной купчихе, которая, привыкнув каждую субботу посылать милостыню в острог арестантам и узнав, что в
город прибыл опальный вельможа Сперанский, послала ему с приказчиком пяток печеных яиц и два калача. Он снова посмеялся. Самгин отметил в мелком смехе старика что-то неумелое и подумал...
Он употреблял церковнославянские слова: аще, ибо, паче, дондеже, поелику, паки и паки; этим он явно, но не очень успешно старался рассмешить людей. Он восторженно
рассказывал о красоте лесов и полей,
о патриархальности деревенской жизни,
о выносливости баб и уме мужиков,
о душе народа, простой и мудрой, и
о том, как эту душу отравляет
город. Ему часто приходилось объяснять слушателям незнакомые им слова: па́морха, мурцовка, мо́роки, сугрев, и он не без гордости заявлял...
— Чертище, — называл он инженера и
рассказывал о нем: Варавка сначала был ямщиком, а потом — конокрадом, оттого и разбогател. Этот рассказ изумил Клима до немоты, он знал, что Варавка сын помещика, родился в Кишиневе, учился в Петербурге и Вене, затем приехал сюда в
город и живет здесь уж седьмой год. Когда он возмущенно
рассказал это Дронову, тот, тряхнув головой, пробормотал...
Лидия села в кресло, закинув ногу на ногу, сложив руки на груди, и как-то неловко тотчас же начала
рассказывать о поездке по Волге, Кавказу, по морю из Батума в Крым. Говорила она, как будто торопясь дать отчет
о своих впечатлениях или вспоминая прочитанное ею неинтересное описание пароходов,
городов, дорог. И лишь изредка вставляла несколько слов, которые Клим принимал как ее слова.
Покуривая, улыбаясь серыми глазами, Кутузов стал
рассказывать о глупости и хитрости рыб с тем воодушевлением и знанием, с каким историк Козлов повествовал
о нравах и обычаях жителей
города. Клим, слушая, путался в неясных, но не враждебных мыслях об этом человеке, а
о себе самом думал с досадой, находя, что он себя вел не так, как следовало бы, все время точно качался на качели.
Но усмешка не изгнала из памяти эту формулу, и с нею он приехал в свой
город, куда его потребовали Варавкины дела и где — у доктора Любомудрова — он должен был
рассказать о Девятом января.
Впереди, на черных холмах, сверкали зубастые огни трактиров; сзади, над массой
города, развалившейся по невидимой земле, колыхалось розовато-желтое зарево. Клим вдруг вспомнил, что он не
рассказал Пояркову
о дяде Хрисанфе и Диомидове. Это очень смутило его: как он мог забыть? Но он тотчас же сообразил, что вот и Маракуев не спрашивает
о Хрисанфе, хотя сам же сказал, что видел его в толпе. Поискав каких-то внушительных слов и не найдя их, Самгин сказал...
—
Город — пустой, смотреть в нем нечего, а вы бы
рассказали мне
о Париже, — останьтесь! Вина выпьем…
Однажды вдруг приступила к нему с вопросами
о двойных звездах: он имел неосторожность сослаться на Гершеля и был послан в
город, должен был прочесть книгу и
рассказывать ей, пока она не удовлетворилась.
Между тем вне класса начнет
рассказывать о какой-нибудь стране или об океане,
о городе — откуда что берется у него! Ни в книге этого нет, ни учитель не
рассказывал, а он рисует картину, как будто был там, все видел сам.
Одну особенность заметил я у корейцев: на расспросы
о положении их страны,
городов они отвечают правду, охотно
рассказывают, что они делают, чем занимаются.
Надежда Васильевна в несколько минут успела
рассказать о своей жизни на приисках, где ей было так хорошо, хотя иногда начинало неудержимо тянуть в
город, к родным. Она могла бы назвать себя совсем счастливой, если бы не здоровье Максима, которое ее очень беспокоит, хотя доктор, как все доктора, старается убедить ее в полной безопасности. Потом она
рассказывала о своих отношениях к отцу и матери,
о Косте, который по последнему зимнему пути отправился в Восточную Сибирь, на заводы.
О полученных же пощечинах сам ездил
рассказывать по всему
городу.
После охоты я чувствовал усталость. За ужином я
рассказывал Дерсу
о России, советовал ему бросить жизнь в тайге, полную опасности и лишений, и поселиться вместе со мной в
городе, но он по-прежнему молчал и
о чем-то крепко думал.
Кто-то уже видел его в
городе и
рассказывал о своей встрече как раз перед началом урока, который, как мы думали, на этот раз проведет еще инспектор.
В это время мне довелось быть в одном из
городов нашего юга, и здесь я услышал знакомую фамилию. Балмашевский был в этом
городе директором гимназии. У меня сразу ожили воспоминания
о нашем с Гаврилой посягательстве на права государственного совета,
о симпатичном вмешательстве Балмашевского, и мне захотелось повидать его. Но мои знакомые, которым я
рассказал об этом эпизоде, выражали сомнение: «Нет, не может быть! Это, наверное, другой!»
Именно с такими мыслями возвращался в Заполье Галактион и последнюю станцию особенно торопился. Ему хотелось поскорее увидеть жену и детей. Да, он соскучился
о них. На детей в последнее время он обращал совсем мало внимания, и ему делалось совестно. И жены совестно. Подъезжая к
городу, Галактион решил, что все
расскажет жене, все до последней мелочи, вымолит прощение и заживет по-новому.
Рассказывая мне
о необоримой силе божией, он всегда и прежде всего подчеркивал ее жестокость: вот согрешили люди и — потоплены, еще согрешили и — сожжены, разрушены
города их; вот бог наказал людей голодом и мором, и всегда он — меч над землею, бич грешникам.
Но в тот же вечер, когда князь на минуту зашел к Ипполиту, капитанша, только что возвратившаяся из
города, куда ездила по каким-то своим делишкам,
рассказала, что к ней в Петербурге заходил сегодня на квартиру Рогожин и расспрашивал
о Павловске.
Воодушевившись, Петр Елисеич
рассказывал о больших европейских
городах,
о музеях,
о разных чудесах техники и вообще
о том, как живут другие люди. Эти рассказы уносили Нюрочку в какой-то волшебный мир, и она каждый раз решала про себя, что, как только вырастет большая, сейчас же уедет в Париж или в Америку. Слушая эту детскую болтовню, Петр Елисеич как-то грустно улыбался и молча гладил белокурую Нюрочкину головку.
— Это все Митька, наш совестный судья, натворил: долез сначала до министров, тем нажаловался; потом этот молодой генерал, Абреев, что ли, к которому вы давали ему письмо, свез его к какой-то важной барыне на раут. «Вот, говорит, вы тому, другому, третьему
расскажите о вашем деле…» Он всем и объяснил — и пошел трезвон по
городу!.. Министр видит, что весь Петербург кричит, — нельзя ж подобного господина терпеть на службе, — и сделал доклад, что по дошедшим неблагоприятным отзывам уволить его…
Кергель
о всех этих подробностях, и не столько из злоязычия, сколько из любви и внимания к новому приятелю, стал
рассказывать всему
городу, а в том числе и Живину, но тот на него прикрикнул за это.
Рассказывали о блестящем приеме, сделанном ему в губернском
городе губернатором, которому он приходился как-то сродни;
о том, как все губернские дамы «сошли с ума от его любезностей», и проч., и проч.
И
рассказывал Павлу
о какой-нибудь несправедливости полиции или администрации фабрики. В сложных случаях Павел давал человеку записку в
город к знакомому адвокату, а когда мог — объяснял дело сам.
— Нет, вы погодите, чем еще кончилось! — перебил князь. — Начинается с того, что Сольфини бежит с первой станции. Проходит несколько времени —
о нем ни слуху ни духу. Муж этой госпожи уезжает в деревню; она остается одна… и тут различно
рассказывают: одни — что будто бы Сольфини как из-под земли вырос и явился в
городе, подкупил людей и пробрался к ним в дом; а другие говорят, что он писал к ней несколько писем, просил у ней свидания и будто бы она согласилась.
Он стал
рассказывать о покойниках, как они, выходя из могил, бродят до полуночи по
городу, ищут, где жили, где у них остались родные.
1-го апреля. Вечером. Донесение мое
о поступке поляков, как видно, хотя поздно, но все-таки возымело свое действие. Сегодня утром приехал в
город жандармский начальник и пригласил меня к себе, долго и в подробности обо всем этом расспрашивал. Я
рассказал все как было, а он объявил мне, что всем этим польским мерзостям на Руси скоро будет конец. Опасаюсь, однако, что все сие, как назло, сказано мне первого апреля. Начинаю верить, что число сие действительно обманчиво.
После свадьбы Варвара, с радости, стала выпивать, особенно часто с Грушиною. Раз, под хмельком, когда у нее сидела Преполовенская, Варвара проболталась
о письме. Всего не
рассказала, а намекнула довольно ясно. Хитрой Софье и того было довольно, — ее вдруг словно осенило. И как сразу не догадаться было! — мысленно пеняла она себе. По секрету
рассказала она про подделку писем Вершиной, и от той пошло по всему
городу.
Хворал он долго, и всё время за ним ухаживала Марья Ревякина, посменно с Лукерьей, вдовой, дочерью Кулугурова. Муж её, бондарь, умер, опившись на свадьбе у Толоконниковых, а ей село бельмо на глаз, и, потеряв надежду выйти замуж вторично, она ходила по домам, присматривая за больными и детьми, помогая по хозяйству, — в
городе её звали Луша-домовница. Была она женщина толстая, добрая, черноволосая и очень любила выпить, а выпив — весело смеялась и
рассказывала всегда об одном:
о людской скупости.
Она просто, ясно, без всякого преувеличения, описала постоянную и горячую любовь Алексея Степаныча, давно известную всему
городу (конечно, и Софье Николавне); с родственным участием говорила
о прекрасном характере, доброте и редкой скромности жениха; справедливо и точно
рассказала про его настоящее и будущее состояние;
рассказала правду про всё его семейство и не забыла прибавить, что вчера Алексей Степанович получил чрез письмо полное согласие и благословение родителей искать руки достойнейшей и всеми уважаемой Софьи Николавны; что сам он от волнения, ожидания ответа родителей и несказанной любви занемог лихорадкой, но, не имея сил откладывать решение своей судьбы, просил ее, как родственницу и знакомую с Софьей Николавной даму, узнать: угодно ли, не противно ли будет ей, чтобы Алексей Степаныч сделал формальное предложение Николаю Федоровичу.
Далее, после нескольких пустых подробностей, та же повествовательница
рассказывала, что «муж ее еще в детстве слыхал
о российском
городе Астрахани; что с казаками, ее пленившими, при ней соединилось много татар Золотой орды и русских, что они убивали детей своих и пр.».
По таковом счастливом завладении он, Нечай, и бывшие с ним казаки несколько времени жили в Хиве во всяких забавах и об опасности весьма мало думали; но та ханская жена, знатно полюбя его, Нечая, советовала ему: ежели он хочет живот свой спасти, то б он со всеми своими людьми заблаговременно из
города убирался, дабы хан с войском своим тут его не застал; и хотя он, Нечай, той ханской жены наконец и послушал, однако не весьма скоро из Хивы выступил и в пути, будучи отягощен многою и богатою добычею, скоро следовать не мог; а хан, вскоре потом возвратясь из своего походу и видя, что
город его Хива разграблен, нимало не мешкав, со всем своим войском в погоню за ним, Нечаем, отправился и чрез три дня его настиг на реке, именуемой Сыр-Дарья, где казаки чрез горловину ее переправлялись, и напал на них с таким устремлением, что Нечай с казаками своими, хотя и храбро оборонялся и многих хивинцев побил, но напоследок со всеми имевшимися при нем людьми побит, кроме трех или четырех человек, кои, ушед от того побоища, в войско яицкое возвратились и
о его погибели
рассказали.
— Вот каков у тебя муженек-то! —
рассказывал Гордей Евстратыч безответной Арише
о подвигах Михалки. — А мне тебя жаль, Ариша… Совсем напрасно ты бедуешь с этим дураком. Я его за делом посылаю в
город, а он там от арфисток не отходит. Уж не знаю, что и делать с вами! Выкинуть на улицу, так ведь с голоду подохнете вместе и со своим щенком.
Нашлись предатели, которые хозяевам
рассказали о том, кто такой Репка, и за два дня до нашего привода в Рыбинск Репку подкараулили одного в
городе, арестовали его, напав целой толпой городовых, заключили в тюремный замок, в одиночку, заковав в кандалы.
Он
рассказывал жене
о происшествиях в
городе,
о протоколах, составленных им,
о том, что сказал ему полицеймейстер или другой начальник… Говорили
о возможности повышения по службе, обсуждали вопрос, понадобится ли вместе с повышением переменить квартиру.
Илья
рассказывал о том, что видел в
городе, Яков, читавший целыми днями, —
о книгах,
о скандалах в трактире, жаловался на отца, а иногда — всё чаще — говорил нечто такое, что Илье и Маше казалось несуразным, непонятным.
Иногда в праздник хозяин запирал лавку и водил Евсея по
городу. Ходили долго, медленно, старик указывал дома богатых и знатных людей, говорил
о их жизни, в его рассказах было много цифр, женщин, убежавших от мужей, покойников и похорон. Толковал он об этом торжественно, сухо и всё порицал. Только
рассказывая — кто, от чего и как умер, старик оживлялся и говорил так, точно дела смерти были самые мудрые и интересные дела на земле.
Климков отвечал осторожно — нужно было понять, чем опасна для него эта встреча? Но Яков говорил за двоих,
рассказывая о деревне так поспешно, точно ему необходимо было как можно скорее покончить с нею. В две минуты он сообщил, что отец ослеп, мать всё хворает, а он сам уже три года живёт в
городе, работая на фабрике.
При таком воззрении понятно, что бабушка не высокого была суждения и об этом графе Функендорфе,
о котором ей
рассказывали, как он грозен и строг и как от страха пред ним в губернском
городе все власти сгибаются и трепещут.
Скандальная хроника
рассказывала про нее множество приключений, и даже в настоящее время шла довольно положительная молва
о том, что она ездила на рандеву к одному юному музыкальному таланту, но уже сильному пьянице
города Москвы.
Рассказывали разные истории. Между прочим, говорили
о том, что жена старосты, Мавра, женщина здоровая и неглупая, во всю свою жизнь нигде не была дальше своего родного села, никогда не видела ни
города, ни железной дороги, а в последние десять лет все сидела за печью и только по ночам выходила на улицу.
И вот Артамонов, одетый в чужое платье, обтянутый им, боясь пошевелиться, сконфуженно сидит, как во сне, у стола, среди тёплой комнаты, в сухом, приятном полумраке; шумит никелированный самовар, чай разливает высокая, тонкая женщина, в чалме рыжеватых волос, в тёмном, широком платье. На её бледном лице хорошо светятся серые глаза; мягким голосом она очень просто и покорно, не жалуясь,
рассказала о недавней смерти мужа,
о том, что хочет продать усадьбу и, переехав в
город, открыть там прогимназию.
С необыкновенной для него быстротой Яков Артамонов соображал: конечно, надо оставить Носкова тут у забора, идти в
город, позвать ночного сторожа, чтоб он караулил раненого, затем идти в полицию, заявить
о нападении. Начнётся следствие, Носков будет
рассказывать о кутежах отца у дьяконицы. Может быть, у него есть друзья, такие же головорезы, они, возможно, попытаются отомстить. Но нельзя же оставить этого человека без возмездия…
Вероятно, под влиянием дяди Петра Неофитовича, отец взял ко мне семинариста Петра Степановича, сына мценского соборного священника.
О его влиянии на меня сказать ничего не могу, так как в скорости по водворении в доме этот скромный и, вероятно, хорошо учившийся юноша попросил у отца беговых дрожек, чтобы сбегать во мценский собор, куда, как уведомлял его отец, ждали владыку. Вернувшись из
города, Петр Степанович
рассказывал, что дорогой туда сочинил краткое приветствие архипастырю на греческом языке.
Терпеть я не могу этой лакейщины в фельетонах целого света и преимущественно в наших русских газетах, где почти каждую весну наши фельетонисты
рассказывают о двух вещах: во-первых,
о необыкновенном великолепии и роскоши игорных зал в рулеточных
городах на Рейне, а во-вторых,
о грудах золота, которые будто бы лежат на столах.
Перепетую Петровну возмутила Феоктиста Саввишна. Она
рассказала ей различные толки
о Лизавете Васильевне, носившиеся по
городу и по преимуществу развиваемые в дружественном для нее доме, где прежде очень интересовались Бахтиаровым, а теперь заметно на него сердились, потому что он решительно перестал туда ездить и целые дни просиживал у Масуровых.