Неточные совпадения
Замечу кстати: все
поэты —
Любви мечтательной друзья.
Бывало, милые предметы
Мне снились, и душа моя
Их образ тайный сохранила;
Их после муза оживила:
Так я, беспечен, воспевал
И деву гор, мой идеал,
И пленниц берегов Салгира.
Теперь от вас, мои друзья,
Вопрос нередко
слышу я:
«О ком твоя вздыхает лира?
Кому, в толпе ревнивых дев,
Ты посвятил ее напев?
— Поболталась я в Москве, в Питере. Видела и
слышала в одном купеческом доме новоявленного пророка и водителя умов. Помнится, ты мне рассказывал о нем: Томилин, жирный, рыжий, весь в масляных пятнах, как блинник из обжорки. Слушали его
поэты, адвокаты, барышни всех сортов, раздерганные умы, растрепанные души. Начитанный мужик и крепко обозлен: должно быть, честолюбие не удовлетворено.
— Да, мне захотелось посмотреть: кто идет на смену нежному
поэту Прекрасной Дамы,
поэту «Нечаянной радости». И вот — видел. Но — не
слышал. Не нашлось минуты заставить его читать стихи.
Было поучительно и даже приятно
слышать, как безвольно, а порою унизительно барахтаются в стихийной суматохе чувственности знаменитые адвокаты и богатые промышленники, молодые
поэты, актрисы, актеры, студенты и курсистки.
Певцов-итальянцев тут
слышала я,
Что были тогда знамениты,
Отца моего сослуживцы, друзья
Тут были, печалью убиты.
Тут были родные ушедших туда,
Куда я сама торопилась.
Писателей группа, любимых тогда,
Со мной дружелюбно простилась:
Тут были Одоевский, Вяземский; был
Поэт вдохновенный и милый,
Поклонник кузины, что рано почил,
Безвременно взятый могилой,
И Пушкин тут был…
Это было первое общее суждение о поэзии, которое я
слышал, а Гроза (маленький, круглый человек, с крупными чертами ординарного лица) был первым виденным мною «живым
поэтом»… Теперь о нем совершенно забыли, но его произведения были для того времени настоящей литературой, и я с захватывающим интересом следил за чтением. Читал он с большим одушевлением, и порой мне казалось, что этот кругленький человек преображается, становится другим — большим, красивым и интересным…
Для русской христианской проблематики очень интересно, что в Александровскую эпоху жили величайший русский
поэт Пушкин и величайший русский святой Серафим Саровский, которые никогда друг о друге ничего не
слышали.
При этом возгласе публика забывает
поэта, стихи его, бросается на бедного метромана, который, растаявши под влиянием поэзии Пушкина, приходит в совершенное одурение от неожиданной эпиграммы и нашего дикого натиска. Добрая душа был этот Кюхель! Опомнившись, просит он Пушкина еще раз прочесть, потому что и тогда уже плохо
слышал одним ухом, испорченным золотухой.
Другим лучше меня, далекого, известны гнусные обстоятельства, породившие дуэль; с своей стороны скажу только, что я не мог без особенного отвращения об них
слышать — меня возмущали лица, действовавшие и подозреваемые в участии по этому гадкому делу, подсекшему существование величайшего из
поэтов.
На эстраде
поэт читал предвыборную оду, но я не
слышал ни одного слова: только мерные качания гекзаметрического маятника, и с каждым его размахом все ближе какой-то назначенный час. И я еще лихорадочно перелистываю в рядах одно лицо за другим — как страницы — и все еще не вижу того единственного, какое я ищу, и его надо скорее найти, потому что сейчас маятник тикнет, а потом —
Часто заря заставала его над какой-нибудь элегией. Все часы, проводимые не у Любецких, посвящались творчеству. Он напишет стихотворение и прочтет его Наденьке; та перепишет на хорошенькой бумажке и выучит, и он «познал высшее блаженство
поэта —
слышать свое произведение из милых уст».
—
Слышал это я, — сказал князь, — и мне передавали, что Вяземский [Вяземский Петр Андреевич (1792—1878) —
поэт и критик.] отлично сострил, говоря, что поэзия… как его?..
Ямщик
услышал вздох и, повернувшись, поглядел сочувственно на бледное лицо девушки. Ему захотелось ее утешить. А так как он был
поэт, то чувствовал, что это в его власти.
Познакомился, наконец, случайно в клубе художников с одним
поэтом и, возмущенный тем, что
слышал, поговорил с ним о правде и честности.
Поэтической просьбы же г-на Некрасова к графу Михаилу Николаевичу Муравьеву, когда
поэт боялся, чтобы граф не был слаб, и умолял его «не щадить виновных», Артур Бенни не дождался, да и, по правде сказать, с него уже довольно было того, что бог судил ему
слышать и видеть.
Ну, вот, я
слышал, вы
поэт.
— Беатриче, Фиаметта, Лаура, Нинон, — шептал он имена, незнакомые мне, и рассказывал о каких-то влюбленных королях,
поэтах, читал французские стихи, отсекая ритмы тонкой, голой до локтя рукою. — Любовь и голод правят миром, —
слышал я горячий шепот и вспоминал, что эти слова напечатаны под заголовком революционной брошюры «Царь-Голод», это придавало им в моих мыслях особенно веское значение. — Люди ищут забвения, утешения, а не — знания.
Эти промышленники, перегоняющие скот и торгующие им, называются у нас прасолами, и оттого нередко можно
услышать присвоенное Кольцову имя поэта-прасола.
— Вчерашний день, Виктор Павлыч, я имел удовольствие
слышать о вас чрезвычайно лестные отзывы; но предварительно считаю нужным сообщить вам нечто о самом себе; я немного
поэт,
поэт в душе.
Поэт, так сказать, по призванию. Не служа уже лет пять и живя в деревенской свободе, — я беседую с музами. Все это вам потому сообщаю, что и вы, как я
слышал, тоже
поэт, и
поэт в душе.
Мать не поняла, мать
услышала смысл и, может быть, вознегодовала правильно. Но поняла — неправильно. Не глаза — страстные, а я чувство страсти, вызываемое во мне этими глазами (и розовым газом, и нафталином, и словом Париж, и делом сундук, и недоступностью для меня куклы), приписала — глазам. Не я одна. Все
поэты. (А потом стреляются — что кукла не страстная!) Все
поэты, и Пушкин первый.
Однако ж он был
поэт и страсть его была неодолима: когда находила на него такая дрянь (так называл он вдохновение), Чарский запирался в своем кабинете, и писал с утра до поздней ночи. Он признавался искренним своим друзьям, что только тогда и знал истинное счастие. Остальное время он гулял, чинясь и притворяясь и
слыша поминутно славный вопрос: не написали ли вы чего-нибудь новинького?
И о
поэте Тютчеве он рассказал очень язвительно такую подробность — как тот где-то за границей при входе Герцена читал вслух что-то из"Колокола"(или"Былого и дум") и восхищался так громко, чтобы Герцен это
слышал, а потом, когда ветер переменился, выказал себя таким же, как и множество других, приезжавших на поклон к издателю"Колокола".
Поэт! Не дорожи любовию народной!
Восторженных похвал пройдет минутный шум,
Услышишь суд глупца и смех толпы холодной,
Но ты останься нем, спокоен и угрюм…
Услышав мои поэтические видения, как он называл их, он обнял меня крепко и, поцеловав в голову, сказал: «Ты —
поэт! в Лондоне, в Стокгольме поняли бы тебя».