Неточные совпадения
Переодевшись без торопливости (он никогда не торопился и не терял самообладания), Вронский велел ехать
к баракам. От бараков ему уже были видны море экипажей, пешеходов, солдат, окружавших гипподром, и кипящие
народом беседки.
Шли, вероятно, вторые скачки, потому что в то время, как он входил в барак, он слышал звонок. Подходя
к конюшне, он встретился с белоногим рыжим Гладиатором Махотина, которого в оранжевой с синим попоне с кажущимися огромными, отороченными синим ушами вели на гипподром.
Народ, доктор и фельдшер, офицеры его полка, бежали
к нему.
К своему несчастию, он чувствовал, что был цел и невредим. Лошадь сломала себе спину, и решено было ее пристрелить. Вронский не мог отвечать на вопросы, не мог говорить ни с кем. Он повернулся и, не подняв соскочившей с головы фуражки,
пошел прочь от гипподрома, сам не зная куда. Он чувствовал себя несчастным. В первый раз в жизни он испытал самое тяжелое несчастие, несчастие неисправимое и такое, в котором виною сам.
Нас у ворот крепости ожидала толпа
народа; осторожно перенесли мы раненую
к Печорину и
послали за лекарем.
— Ничего, это все ничего, ты слушай, пожалуйста. Вот я
пошла. Ну-с, прихожу в большой страшеннейший магазин; там куча
народа. Меня затолкали; однако я выбралась и подошла
к черному человеку в очках. Что я ему сказала, я ничего не помню; под конец он усмехнулся, порылся в моей корзине, посмотрел кое-что, потом снова завернул, как было, в платок и отдал обратно.
Раскольников перешел через площадь. Там, на углу, стояла густая толпа
народа, все мужиков. Он залез в самую густоту, заглядывая в лица. Его почему-то тянуло со всеми заговаривать. Но мужики не обращали внимания на него и все что-то галдели про себя, сбиваясь кучками. Он постоял, подумал и
пошел направо, тротуаром, по направлению
к В—му. Миновав площадь, он попал в переулок…
«Иисус говорит ей: не сказал ли я тебе, что если будешь веровать, увидишь
славу божию? Итак, отняли камень от пещеры, где лежал умерший. Иисус же возвел очи
к небу и сказал: отче, благодарю тебя, что ты услышал меня. Я и знал, что ты всегда услышишь меня; но сказал сие для
народа, здесь стоящего, чтобы поверили, что ты
послал меня. Сказав сие, воззвал громким голосом: Лазарь!
иди вон. И вышел умерший...
Наконец, вот и переулок; он поворотил в него полумертвый; тут он был уже наполовину спасен и понимал это: меньше подозрений,
к тому же тут сильно
народ сновал, и он стирался в нем, как песчинка. Но все эти мучения до того его обессилили, что он едва двигался. Пот
шел из него каплями, шея была вся смочена «Ишь нарезался!» — крикнул кто-то ему, когда он вышел на канаву.
Поутру пришли меня звать от имени Пугачева. Я
пошел к нему. У ворот его стояла кибитка, запряженная тройкою татарских лошадей.
Народ толпился на улице. В сенях встретил я Пугачева: он был одет по-дорожному, в шубе и в киргизской шапке. Вчерашние собеседники окружали его, приняв на себя вид подобострастия, который сильно противуречил всему, чему я был свидетелем накануне. Пугачев весело со мною поздоровался и велел мне садиться с ним в кибитку.
Клим
шел к Томилину побеседовать о
народе,
шел с тайной надеждой оправдать свою антипатию. Но Томилин сказал, тряхнув медной головой...
—
К народу нужно
идти не от Маркса, а от Фихте. Материализм — вне народной стихии. Материализм — усталость души. Творческий дух жизни воплощен в идеализме.
«Социальная революция без социалистов», — еще раз попробовал он успокоить себя и вступил сам с собой в некий безмысленный и бессловесный, но тем более волнующий спор. Оделся и
пошел в город, внимательно присматриваясь
к людям интеллигентской внешности, уверенный, что они чувствуют себя так же расколото и смущенно, как сам он.
Народа на улицах было много, и много было рабочих, двигались люди неторопливо, вызывая двойственное впечатление праздности и ожидания каких-то событий.
— «Война тянется, мы все пятимся и
к чему придем — это непонятно. Однако поговаривают, что солдаты сами должны кончить войну. В пленных есть такие, что говорят по-русски. Один фабричный работал в Питере четыре года, он прямо доказывал, что другого средства кончить войну не имеется, ежели эту кончат, все едино другую начнут. Воевать выгодно, военным чины
идут, штатские деньги наживают. И надо все власти обезоружить, чтобы утверждать жизнь всем
народом согласно и своею собственной рукой».
Не дожидаясь, когда встанет жена, Самгин
пошел к дантисту. День был хороший, в небе цвело серебряное солнце, похожее на хризантему; в воздухе играл звон колоколов, из церквей, от поздней обедни, выходил дородный московский
народ.
Только из этого Китая выходят не китайцы и не китайки, а выходит Миша и говорит: «Маменька, подите сюда, в Китай!» Вот будто я сбираюсь
к нему
идти, а
народ сзади меня кричит: «Не ходи
к нему, он обманывает: Китай не там, Китай на нашей стороне».
Свершилась казнь.
Народ беспечный
Идет, рассыпавшись, домой
И про свои работы вечны
Уже толкует меж собой.
Пустеет поле понемногу.
Тогда чрез пеструю дорогу
Перебежали две жены.
Утомлены, запылены,
Они, казалось,
к месту казни
Спешили, полные боязни.
«Уж поздно», — кто-то им сказал
И в поле перстом указал.
Там роковой намост ломали,
Молился в черных ризах поп,
И на телегу подымали
Два казака дубовый гроб.
Одну большую лодку тащили на буксире двадцать небольших с фонарями; шествие сопровождалось неистовыми криками; лодки
шли с островов
к городу; наши,
К. Н. Посьет и Н. Назимов (бывший у нас), поехали на двух шлюпках
к корвету, в проход; в шлюпку Посьета пустили поленом, а в Назимова хотели плеснуть водой, да не попали — грубая выходка простого
народа!
— А мы тятеньку вашего, покойничка, знавали даже очень хорошо, — говорил Лепешкин, обращаясь
к Привалову. — Первеющий человек по нашим местам был… Да-с. Ноньче таких и людей, почитай, нет… Малодушный
народ пошел ноньче. А мы и о вас наслышаны были, Сергей Александрыч. Хоть и в лесу живем, а когда в городе дрова рубят — и
к нам щепки летят.
Привалов и Веревкин
пошли к выходу, с трудом пробираясь сквозь толпу пьяного
народа. Везде за столиками виднелись подгулявшие купчики, кутившие с арфистками. Нецензурная ругань, женский визг и пьяный хохот придавали картине самый разгульный, отчаянный характер.
Что непременно и было так, это я тебе скажу. И вот он возжелал появиться хоть на мгновенье
к народу, —
к мучающемуся, страдающему, смрадно-грешному, но младенчески любящему его
народу. Действие у меня в Испании, в Севилье, в самое страшное время инквизиции, когда во
славу Божию в стране ежедневно горели костры и
К нему тоже
шло названье Моргача, хотя он глазами не моргал более других людей; известное дело: русский
народ на прозвища мастер.
Багровая заря вечером и мгла на горизонте перед рассветом были верными признаками того, что утром будет мороз. Та
к оно и случилось. Солнце взошло мутное, деформированное. Оно давало свет, но не тепло. От диска его кверху и книзу
шли яркие лучи, а по сторонам были светящиеся радужные пятна, которые на языке полярных
народов называются «ушами солнца».
Когда судно приставало
к городу и он
шел на рынок, по — волжскому на базар, по дальним переулкам раздавались крики парней; «Никитушка Ломов
идет, Никитушка Ломов
идет!» и все бежали да улицу, ведущую с пристани
к базару, и толпа
народа валила вслед за своим богатырем.
— Никакого. С тех пор как я вам писал письмо, в ноябре месяце, ничего не переменилось. Правительство, чувствующее поддержку во всех злодействах в Польше,
идет очертя голову, ни в грош не ставит Европу, общество падает глубже и глубже.
Народ молчит. Польское дело — не его дело, — у нас враг один, общий, но вопрос розно поставлен.
К тому же у нас много времени впереди — а у них его нет.
Притом костюм его чрезвычайно важен, вкрасной рубашке
народ узнает себя и своего. Аристократия думает, что, схвативши его коня под уздцы, она его поведет куда хочет и, главное, отведет от
народа; но
народ смотрит на красную рубашку и рад, что дюки, маркизы и лорды
пошли в конюхи и официанты
к революционному вождю, взяли на себя должности мажордомов, пажей и скороходов при великом плебее в плебейском платье.
Оттого-то
народ английский,
народ избранный,
идет ему на сретение, как
к невесте ливанской…
Он, шатаясь,
пошел сквозь толпу
народа к крыльцу, раздавая направо и налево удары нагайкой, и наконец, стоя уже на крыльце, обратился
к Улите...
У шатров толпится
народ. В двух из них разложены лакомства, в третьем
идет торг ситцами, платками, нитками, иголками и т. д. Мы направляемся прямо
к шатру старого Аггея, который исстари посещает наш праздник и охотно нам уступает, зная, что дома не очень-то нас балуют.
День клонится
к вечеру. Уже солнце село. Уже и нет его. Уже и вечер: свежо; где-то мычит вол; откуда-то навеваются звуки, — верно, где-нибудь
народ идет с работы и веселится; по Днепру мелькает лодка… кому нужда до колодника! Блеснул на небе серебряный серп. Вот кто-то
идет с противной стороны по дороге. Трудно разглядеть в темноте. Это возвращается Катерина.
— Тоже вот от доброты началось, — вздыхал он. — Небойсь мужички в банк не
идут, а у меня точно
к явленной иконе
народ прет.
Вот она и
пошла по миру, за милостью
к людям, а в та пора люди-то богаче жили, добрее были, — славные балахонские плотники да кружевницы, — всё напоказ
народ!
Они зорко следили за модой и направлением мыслей, и если местная администрация не верила в сельское хозяйство, то они тоже не верили; если же в канцеляриях делалось модным противоположное направление, то и они тоже начинали уверять, что на Сахалине,
слава богу, жить можно, урожаи хорошие, и только одна беда —
народ нынче избаловался и т. п., и при этом, чтобы угодить начальству, они прибегали
к грубой лжи и всякого рода уловкам.
А в это время трое слепых двигались все дальше. Теперь все
шли уже согласно. Впереди, все так же постукивая палкой,
шел Кандыба, отлично знавший дороги и поспевавший в большие села
к праздникам и базарам.
Народ собирался на стройные звуки маленького оркестра, и в шапке Кандыбы то и дело звякали монеты.
И сие первородное чадо стремящегося воображения по непроложенному пути в доказательство с другими купно послужило, что когда
народ направлен единожды
к усовершенствованию, он ко
славе идет не одной тропинкою, но многими стезями вдруг.
Папа захватил землю, земной престол и взял меч; с тех пор всё так и
идет, только
к мечу прибавили ложь, пронырство, обман, фанатизм, суеверие, злодейство, играли самыми святыми, правдивыми, простодушными, пламенными чувствами
народа, всё, всё променяли за деньги, за низкую земную власть.
Он спустился под ворота, вышел на тротуар, подивился густой толпе
народа, высыпавшего с закатом солнца на улицу (как и всегда в Петербурге в каникулярное время), и
пошел по направлению
к Гороховой.
— Ох, умно, Андрон Евстратыч! Столь-то ты хитер и дошл, что никому и не догадаться… В настоящие руки попало. Только ты смотри не болтай до поры до времени… Теперь ты сослался на немочь, а потом вдруг… Нет, ты лучше так сделай: никому ни слова, будто и сам не знаешь, — чтобы Кожин после не вступался… Старателишки тоже могут
к тебе привязаться. Ноне вон какой
народ пошел… Умен, умен, нечего сказать:
к рукам и золото.
— Вот, Оксинька, какие дела на белом свете делаются, — заключил свои рассказы Петр Васильич, хлопая молодайку по плечу. — А ежели разобрать, так ты поумнее других протчих
народов себя оказала… И ловкую штуку уколола!.. Ха-ха!.. У дедушки, у Родиона Потапыча, жилку прятала?.. У родителя стянешь да
к дедушке?.. Никто и не подумает… Верно!.. Уж так-то ловко… Родитель-то и сейчас волосы на себе рвет. Ну, да ему все равно не
пошла бы впрок и твоя жилка. Все по кабакам бы растащил…
— Милости просим, — приглашал Тарас. — Здесь нам много способнее будет разговоры-то разговаривать, а в кабаке еще, того гляди, подслушают да вызнают… Тоже
народ ноне
пошел, шильники. Эй, Окся, айда
к Ермошке. Оборудуй четверть водки… Да у меня смотри: одна нога здесь, а другая там. Господа, вы на нее не смотрите: дура набитая. При ней все можно говорить, потому, как стена, ничего не поймет.
Из волости Тит
пошел домой. По дороге его так и тянуло завернуть
к Рачителихе, чтобы повидаться с своими, но в кабаке уж очень много набилось
народу. Пожалуй, еще какого-нибудь дурна не вышло бы, как говорил старый Коваль. Когда Тит проходил мимо кабака, в открытую дверь кто-то крикнул...
Только, этово-тово, стали мы совсем
к дому подходить, почесть у самой поскотины, а сват и говорит: «Я, сват, этово-тово, в орду не
пойду!» И
пошел хаять: воды нет, лесу нет,
народ живет нехороший…
До Петрова дня оставались еще целые сутки, а на росстани
народ уже набирался. Это были все дальние богомольцы, из глухих раскольничьих углов и дальних мест.
К о. Спиридонию
шли благочестивые люди даже из Екатеринбурга и Златоуста,
шли целыми неделями. Ключевляне и самосадчане приходили последними, потому что не боялись опоздать. Это было на руку матери Енафе: она побаивалась за свою Аглаиду… Не вышло бы чего от ключевлян, когда узнают ее. Пока мать Енафа мало с кем говорила, хотя ее и знали почти все.
— Ваши-то мочегане
пошли свою землю в орде искать, — говорил Мосей убежденным тоном, — потому как
народ пригонный, с расейской стороны… А наше дело особенное: наши деды на Самосадке еще до Устюжанинова жили. Нас неправильно
к заводам приписали в казенное время… И бумага у нас есть, штобы обернуть на старое. Который год теперь собираемся выправлять эту самую бумагу, да только согласиться не можем промежду себя. Тоже у нас этих разговоров весьма достаточно, а розним…
— Ну, они на Святом озере и есть, Крестовые-то… Три старца на них спасались: Пахомий-постник, да другой старец Пафнутий-болящий, да третий старец Порфирий-страстотерпец, во узилище от никониан раны и напрасную смерть приявший. Вот
к ним на могилку
народ и ходит. Под Петров день
к отцу Спиридону на могилку
идут, а в успенье — на Крестовые. А тут вот, подадимся малым делом, выступит гора Нудиха, а в ней пещера схимника Паисия. Тоже угодное место…
Вот подойдет осень, и
пойдет народ опять в кабалу
к Устюжанинову, а какая это работа: молодые ребята балуются на фабрике, мужики изробливаются
к пятидесяти годам, а про баб и говорить нечего, — которая
пошла на фабрику, та и пропала.
Отпустив затем разбойников и Лизавету, Вихров подошел
к окну и невольно начал смотреть, как конвойные, с ружьями под приклад, повели их по площади, наполненной по случаю базара
народом. Лизавета
шла весело и даже как бы несколько гордо. Атаман был задумчив и только по временам поворачивал то туда, то сюда голову свою
к народу. Сарапка
шел, потупившись, и ни на кого не смотрел.
Народ тоже разделывать станешь: в зиму-то он придет
к тебе с деревенской-то голодухи, — поведенья краше всякой девушки и за жалованье самое нестоящее
идет; а как только придет горячая пора, сейчас прибавку ему давай, и задурит еще, пожалуй.
Подошли мы таким манером часов в пять утра
к селенью, выстроились там солдаты в ширингу; мне велели стать в стороне и лошадей отпрячь; чтобы, знаете, они не испугались, как стрелять будут; только вдруг это и видим: от селенья-то
идет громада
народу… икону, знаете, свою несут перед собой… с кольями, с вилами и с ружьями многие!..
— Да, сударь, всякому люду
к нам теперь ходит множество. Ко мне — отцы,
народ деловой, а
к Марье Потапьевне — сынки наведываются. Да ведь и то сказать: с молодыми-то молодой поваднее, нечем со стариками. Смеху у них там… ну, а иной и глаза таращит — бабенке-то и лестно, будто как по ней калегвардское сердце сохнет!
Народ военный, свежий, саблями побрякивает — а время-то, между тем,
идет да
идет. Бывают и штатские, да всё такие же румяные да пшеничные — заодно я их всех «калегвардами» прозвал.
— Нечистая она, наша бабья любовь!.. Любим мы то, что нам надо. А вот смотрю я на вас, — о матери вы тоскуете, — зачем она вам? И все другие люди за
народ страдают, в тюрьмы
идут и в Сибирь, умирают… Девушки молодые ходят ночью, одни, по грязи, по снегу, в дождик, —
идут семь верст из города
к нам. Кто их гонит, кто толкает? Любят они! Вот они — чисто любят! Веруют! Веруют, Андрюша! А я — не умею так! Я люблю свое, близкое!
И
народ бежал встречу красному знамени, он что-то кричал, сливался с толпой и
шел с нею обратно, и крики его гасли в звуках песни — той песни, которую дома пели тише других, — на улице она текла ровно, прямо, со страшной силой. В ней звучало железное мужество, и, призывая людей в далекую дорогу
к будущему, она честно говорила о тяжестях пути. В ее большом спокойном пламени плавился темный шлак пережитого, тяжелый ком привычных чувств и сгорала в пепел проклятая боязнь нового…