Неточные совпадения
Ей рано нравились романы;
Они ей заменяли всё;
Она влюблялася в обманы
И Ричардсона и Руссо.
Отец ее был добрый малый,
В прошедшем веке запоздалый;
Но в книгах не видал вреда;
Он, не читая никогда,
Их почитал пустой игрушкой
И не заботился о том,
Какой у дочки тайный том
Дремал до
утра под подушкой.
Жена ж его была сама
От Ричардсона без ума.
Что ж мой Онегин? Полусонный
В постелю с бала едет он:
А Петербург неугомонный
Уж барабаном пробужден.
Встает купец, идет разносчик,
На биржу тянется извозчик,
С кувшином охтенка спешит,
Под ней снег утренний хрустит.
Проснулся
утра шум приятный.
Открыты ставни; трубный дым
Столбом восходит голубым,
И хлебник, немец аккуратный,
В бумажном колпаке, не раз
Уж отворял свой васисдас.
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть:
под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей
утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, — и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
— Ате деньги… я, впрочем, даже и не знаю, были ли там и деньги-то, — прибавил он тихо и как бы в раздумье, — я снял у ней тогда кошелек с шеи, замшевый… полный, тугой такой кошелек… да я не посмотрел на него; не успел, должно быть… Ну, а вещи, какие-то все запонки да цепочки, — я все эти вещи и кошелек на чужом одном дворе, на В — м проспекте
под камень схоронил, на другое же
утро… Все там и теперь лежит…
— Ну вот, встал бы
утром, — начал Обломов, подкладывая руки
под затылок, и по лицу разлилось выражение покоя: он мысленно был уже в деревне.
Мимо решетчатого забора в урочные часы раннего
утра и обеденной поры мелькает опять фигура «братца» с большим пакетом
под мышкой, в резиновых галошах зимой и летом.
Она надела белое платье, скрыла
под кружевами подаренный им браслет, причесалась, как он любит; накануне велела настроить фортепьяно и
утром попробовала спеть Casta diva. И голос так звучен, как не был с дачи. Потом стала ждать.
Обломов хотя слышал постоянно с раннего
утра под окнами тяжелое кудахтанье наседки и писк цыплят, но до того ли ему? Перед ним носился образ Ольги, и он едва замечал окружающее.
Илья Ильич встанет
утром часов в девять, иногда увидит сквозь решетку забора мелькнувший бумажный пакет
под мышкой уходящего в должность братца, потом примется за кофе. Кофе все такой же славный, сливки густые, булки сдобные, рассыпчатые.
До сих пор он с «братцем» хозяйки еще не успел познакомиться. Он видел только, и то редко, с постели, как, рано
утром, мелькал сквозь решетку забора человек, с большим бумажным пакетом
под мышкой, и пропадал в переулке, и потом, в пять часов, мелькал опять, с тем же пакетом, мимо окон, возвращаясь, тот же человек и пропадал за крыльцом. Его в доме не было слышно.
На другой день после описанных мною происшествий, в двенадцатом часу
утра, коляска и бричка стояли у подъезда. Николай был одет по-дорожному, то есть штаны были всунуты в сапоги и старый сюртук туго-натуго подпоясан кушаком. Он стоял в бричке и укладывал шинели и подушки
под сиденье; когда оно ему казалось высоко, он садился на подушки и, припрыгивая, обминал их.
Однако несчастия никакого не случилось; через час времени меня разбудил тот же скрип сапогов. Карл Иваныч,
утирая платком слезы, которые я заметил на его щеках, вышел из двери и, бормоча что-то себе
под нос, пошел на верх. Вслед за ним вышел папа и вошел в гостиную.
— Ага! попались! — закричал он, маленькими шажками подбегая к Володе, схватил его за голову и начал тщательно рассматривать его макушку, — потом с совершенно серьезным выражением отошел от него, подошел к столу и начал дуть
под клеенку и крестить ее. — О-ох жалко! О-ох больно!.. сердечные… улетят, — заговорил он потом дрожащим от слез голосом, с чувством всматриваясь в Володю, и стал
утирать рукавом действительно падавшие слезы.
В течение памятного дня, когда он отыскал Малек-Аделя, Чертопханов чувствовал одну лишь блаженную радость… но на другое
утро, когда он
под низким навесом постоялого дворика стал седлать свою находку, близ которой провел всю ночь, что-то в первый раз его кольнуло…
Вот и присел он
под дерево; давай, мол, дождусь
утра, — присел и задремал.
Смоленские мужички заперли его на ночь в пустую сукновальню, а на другое
утро привели к проруби, возле плотины, и начали просить барабанщика «de la grrrrande armée» уважить их, то есть нырнуть
под лед.
В день похорон с
утра подул сильный ветер и как раз на восток, в направлении кладбища. Он толкал людей в спины, мешал шагать женщинам, поддувая юбки, путал прически мужчин, забрасывая волосы с затылков на лбы и щеки. Пение хора он относил вперед процессии, и Самгин, ведя Варвару
под руку, шагая сзади Спивак и матери, слышал только приглушенный крик...
Самгин вспомнил, что с месяц тому назад он читал в пошлом «Московском листке» скандальную заметку о студенте с фамилией, скрытой
под буквой Т. Студент обвинял горничную дома свиданий в краже у него денег, но свидетели обвиняемой показали, что она всю эту ночь до
утра играла роль не горничной, а клиентки дома, была занята с другим гостем и потому — истец ошибается, он даже не мог видеть ее. Заметка была озаглавлена: «Ошибка ученого».
Самгин не встречался с ним несколько месяцев, даже не вспоминал о нем, но однажды, в фойе театра Грановской, во время антракта, Дронов наскочил на него, схватил за локоть, встряхнул руку и, веселыми глазами глядя
под очки Самгина, выдыхая запах вина, быстро выразил радость встречи, рассказал, что
утром приехал из Петрозаводска, занят поставками на Мурманскую дорогу.
Выпустили Самгина неожиданно и с какой-то обидной небрежностью:
утром пришел адъютант жандармского управления с товарищем прокурора, любезно поболтали и ушли, объявив, что вечером он будет свободен, но освободили его через день вечером. Когда он ехал домой, ему показалось, что улицы необычно многолюдны и в городе шумно так же, как в тюрьме. Дома его встретил доктор Любомудров, он шел по двору в больничном халате, остановился, взглянул на Самгина из-под ладони и закричал...
Утро было прекрасное, солнце освещало вершины лип, пожелтевших уже
под свежим дыханием осени.
Уж с
утра до вечера и снова —
С вечера до самого
утра —
Бьется войско князя удалого,
И растет кровавых тел гора.
День и ночь над полем незнакомым
Стрелы половецкие свистят,
Сабли ударяют по шеломам,
Копья харалужные трещат.
Мертвыми усеяно костями,
Далеко от крови почернев,
Задымилось поле
под ногами,
И взошел великими скорбями
На Руси кровавый тот посев.
Однажды
утром в морской дали
под солнцем сверкнет алый парус.
Из заросли поднялся корабль; он всплыл и остановился по самой середине зари. Из этой дали он был виден ясно, как облака. Разбрасывая веселье, он пылал, как вино, роза, кровь, уста, алый бархат и пунцовый огонь. Корабль шел прямо к Ассоль. Крылья пены трепетали
под мощным напором его киля; уже встав, девушка прижала руки к груди, как чудная игра света перешла в зыбь; взошло солнце, и яркая полнота
утра сдернула покровы с всего, что еще нежилось, потягиваясь на сонной земле.
Покойно, правда, было плавать в этом безмятежном царстве тепла и безмолвия: оставленная на столе книга, чернильница, стакан не трогались; вы ложились без опасения умереть
под тяжестью комода или полки книг; но сорок с лишком дней в море! Берег сделался господствующею нашею мыслью, и мы немало обрадовались, вышедши, 16-го февраля
утром, из Южного тропика.
Скажу вам по секрету, что Фаддеев изловчился как-то обманывать бдительность Терентьева, трюмного унтер-офицера, и из-под носа у него таскал из систерн каждое
утро по кувшину воды мне на умыванье.
На другой день
утром мы ушли, не видав ни одного европейца, которых всего трое в Анжере. Мы плыли дальше по проливу между влажными, цветущими берегами Явы и Суматры. Местами, на гладком зеркале пролива, лежали, как корзинки с зеленью, маленькие островки, означенные только на морских картах
под именем Двух братьев, Трех сестер. Кое-где были отдельно брошенные каменья, без имени, и те обросли густою зеленью.
Утром поздно уже, переспав два раза срок, путешественник вдруг освобождает с трудом голову из-под спуда подушек, вскакивает, с прической а l’imbecile [как у помешанного — фр.], и дико озирается по сторонам, думая: «Что это за деревья, откуда они взялись и зачем он сам тут?» Очнувшись, шарит около себя, ища картуза, и видит, что в него вместо головы угодила нога, или ощупывает его
под собой, а иногда и вовсе не находит.
Ехать было некуда, отыскивать ночью пристани — темно, а держаться до
утра под парусами — не стоило.
Утром рано стучится ко мне в каюту И. И. Бутаков и просовывает в полуотворенную дверь руку с каким-то темно-красным фруктом, видом и величиной похожим на небольшое яблоко. «Попробуйте», — говорит. Я разрезал плод:
под красною мякотью скрывалась белая, кисло-сладкая сердцевина, состоящая из нескольких отделений с крупным зерном в каждом из них.
Морозило сильнее, чем с
утра; но зато так было тихо, что скрып мороза
под сапогом слышался за полверсты.
На другой день, чуть только стало смеркаться в поле, дед надел свитку, подпоясался, взял
под мышку заступ и лопату, надел на голову шапку, выпил кухоль сировцу,
утер губы полою и пошел прямо к попову огороду.
— Так вы бы так и спросили с самого начала, — громко рассмеялся Митя, — и если хотите, то дело надо начать не со вчерашнего, а с третьеводнишнего дня, с самого
утра, тогда и поймете, куда, как и почему я пошел и поехал. Пошел я, господа, третьего дня
утром к здешнему купчине Самсонову занимать у него три тысячи денег
под вернейшее обеспечение, — это вдруг приспичило, господа, вдруг приспичило…
Митя встал и подошел к окну. Дождь так и сек в маленькие зеленоватые стекла окошек. Виднелась прямо
под окном грязная дорога, а там дальше, в дождливой мгле, черные, бедные, неприглядные ряды изб, еще более, казалось, почерневших и победневших от дождя. Митя вспомнил про «Феба златокудрого» и как он хотел застрелиться с первым лучом его. «Пожалуй, в такое
утро было бы и лучше», — усмехнулся он и вдруг, махнув сверху вниз рукой, повернулся к «истязателям...
Мрачный дом острога с часовым и фонарем
под воротами, несмотря на чистую, белую пелену, покрывавшую теперь всё — и подъезд, и крышу, и стены, производил еще более, чем
утром, мрачное впечатление своими по всему фасаду освещенными окнами.
Тот животный человек, который жил в нем, не только поднял теперь голову, но затоптал себе
под ноги того духовного человека, которым он был в первый приезд свой и даже сегодня
утром в церкви, и этот страшный животный человек теперь властвовал один в его душе.
До отхода пассажирского поезда, с которым ехал Нехлюдов, оставалось два часа. Нехлюдов сначала думал в этот промежуток съездить еще к сестре, но теперь, после впечатлений этого
утра, почувствовал себя до такой степени взволнованным и разбитым, что, сев на диванчик первого класса, совершенно неожиданно почувствовал такую сонливость, что повернулся на бок, положил
под щеку ладонь и тотчас же заснул.
Он по
утрам с удовольствием ждал, когда она, в холстинковой блузе, без воротничков и нарукавников, еще с томными, не совсем прозревшими глазами, не остывшая от сна, привставши на цыпочки, положит ему руку на плечо, чтоб разменяться поцелуем, и угощает его чаем, глядя ему в глаза, угадывая желания и бросаясь исполнять их. А потом наденет соломенную шляпу с широкими полями, ходит около него или
под руку с ним по полю, по садам — и у него кровь бежит быстрее, ему пока не скучно.
— До великодушия еще не дошло, посмотрим, — сказала она, взяв его
под руку. — Пойдемте гулять: какое
утро! Сегодня будет очень жарко.
Он простился с ней и так погнал лошадей с крутой горы, что чуть сам не сорвался с обрыва. По временам он, по привычке, хватался за бич, но вместо его
под руку попадали ему обломки в кармане; он разбросал их по дороге. Однако он опоздал переправиться за Волгу, ночевал у приятеля в городе и уехал к себе рано
утром.
Полины Карповны не было. Она сказалась больною, прислала Марфеньке цветы и деревья с зеленью. Райский заходил к ней
утром сам, чтобы как-нибудь объяснить вчерашнюю свою сцену с ней и узнать, не заметила ли она чего-нибудь. Но она встретила его с худо скрываемым,
под видом обидчивости, восторгом, хотя он прямо сказал ей, что обедал накануне не дома, в гостях — там много пили — и он выпил лишнюю рюмку — и вот «до чего дошел»!
Яков с Кузьмой провели
утро в слободе,
под гостеприимным кровом кабака. Когда они выходили из кабака, то Кузьма принимал чрезвычайно деловое выражение лица, и чем ближе подходил к дому, тем строже и внимательнее смотрел вокруг, нет ли беспорядка какого-нибудь, не валяется ли что-нибудь лишнее, зря, около дома, трогал замок у ворот, цел ли он. А Яков все искал по сторонам глазами, не покажется ли церковный крест вдалеке, чтоб помолиться на него.
И вместе с башней Троекуров начал строить свой дом, рядом с домом Голицына, чтобы «
утереть ему нос», а материал, кстати, был
под рукой — от Сухаревой башни. Проведал об этом Петр, назвал Троекурова казнокрадом, а все-таки в 1691 году рядом с домом Голицына появились палаты, тоже в два этажа. Потом Троекуров прибавил еще третий этаж со сводами в две с половиной сажени, чего не было ни до него, ни после.
— Слышали, утром-то сегодня?
Под Каменным мостом кит на мель сел… Народищу там!
К десяти часам
утра я был уже
под сретенской каланчой, в кабинете пристава Ларепланда. Я с ним был хорошо знаком и не раз получал от него сведения для газет. У него была одна слабость. Бывший кантонист, десятки лет прослужил в московской полиции, дошел из городовых до участкового, получил чин коллежского асессора и был счастлив, когда его называли капитаном, хотя носил погоны гражданского ведомства.
На площадь приходили прямо с вокзалов артели приезжих рабочих и становились
под огромным навесом, для них нарочно выстроенным. Сюда по
утрам являлись подрядчики и уводили нанятые артели на работу. После полудня навес поступал в распоряжение хитрованцев и барышников: последние скупали все, что попало. Бедняки, продававшие с себя платье и обувь, тут же снимали их, переодевались вместо сапог в лапти или опорки, а из костюмов — в «сменку до седьмого колена», сквозь которую тело видно…
Утром на следующий день я пошел осматривать пещеры в известковых горах с правой стороны Арзамасовки против устья реки Угловой. Их две: одна вверху на горе, прямая, похожая на шахту, длина ее около 100 м, высота от 2,4 до 3,6 м, другая пещера находится внизу на склоне горы. Она спускается вниз колодцем на 12 м, затем идет наклонно
под углом 10°. Раньше это было русло подземной реки.
Чем ближе я присматривался к этому человеку, тем больше он мне нравился. С каждым днем я открывал в нем новые достоинства. Раньше я думал, что эгоизм особенно свойствен дикому человеку, а чувство гуманности, человеколюбия и внимания к чужому интересу присуще только европейцам. Не ошибся ли я?
Под эти мысли я опять задремал и проспал до
утра.
Горячее солнце, выкатываясь на небо, жгло пыльные улицы, загоняя
под навесы юрких детей Израиля, торговавших в городских лавках; «факторы» лениво валялись на солнцепеке, зорко выглядывая проезжающих; скрип чиновничьих перьев слышался в открытые окна присутственных мест; по
утрам городские дамы сновали с корзинами по базару, а
под вечер важно выступали
под руку со своими благоверными, подымая уличную пыль пышными шлейфами.
Самый город стоит на горе, а
под горой есть слобода. Я жил в этой слободе в маленьком домике. Домик стоял на дворе, и перед окнами был садик, а в саду стояли хозяйские пчелы — не в колодах, как в России, а в круглых плетушках. Пчелы там так смирны, что я всегда по
утрам с Булькой сиживал в этом садике промежду ульев.