Арефа просидел над больным целый день и громко молился.
Под утро Трофим как будто стишал, а потом попросил воды. Арефа подал ему деревянную чашку, но не нужно было уже ни воды, ни лекарств…
Ночью, однако, никому не спалось. Они караулили друг друга, чтобы один без другого не уехал на кобыле.
Под утро они притворились, что спят, и Гарусов храпел, как зарезанный. Арефа, наконец, поднялся и поймал кобылу. Когда они сели верхом, дьячок проговорил...
— Избили они его, — сказала она, погладив щеки ладонями, и, глядя на ладони, судорожно усмехалась. —
Под утро он говорит мне: «Прости, сволочи они, а не простишь — на той же березе повешусь». — «Нет, говорю, дерево это не погань, не смей, Иуда, я на этом дереве муки приняла. И никому, ни тебе, ни всем людям, ни богу никогда обиды моей не прощу». Ох, не прощу, нет уж! Семнадцать месяцев держал он меня, все уговаривал, пить начал, потом — застудился зимою…
Но
под утро, сквозь сон, я услышал звук боцманских свистков, почувствовал, как моя койка закачалась подо мной и как нас потащил могучий «городовой», пароход из Копенгагена. Тогда, кажется, явился и лоцман.
И он вспомнил все, что было, все малейшие подробности, как он бродил по кладбищу, как потом
под утро, утомленный, возвращался к себе домой, и ему вдруг стало грустно и жаль прошлого.
Возвращаться назад, не доведя дело до конца, было до слез обидно. С другой стороны, идти в зимний поход, не снарядившись как следует, — безрассудно. Будь я один с Дерсу, я не задумался бы и пошел вперед, но со мной были люди, моральная ответственность за которых лежала на мне.
Под утро я немного уснул.
Неточные совпадения
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть:
под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей
утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, — и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
Ей рано нравились романы; // Они ей заменяли всё; // Она влюблялася в обманы // И Ричардсона и Руссо. // Отец ее был добрый малый, // В прошедшем веке запоздалый; // Но в книгах не видал вреда; // Он, не читая никогда, // Их почитал пустой игрушкой // И не заботился о том, // Какой у дочки тайный том // Дремал до
утра под подушкой. // Жена ж его была сама // От Ричардсона без ума.
Что ж мой Онегин? Полусонный // В постелю с бала едет он: // А Петербург неугомонный // Уж барабаном пробужден. // Встает купец, идет разносчик, // На биржу тянется извозчик, // С кувшином охтенка спешит, //
Под ней снег утренний хрустит. // Проснулся
утра шум приятный. // Открыты ставни; трубный дым // Столбом восходит голубым, // И хлебник, немец аккуратный, // В бумажном колпаке, не раз // Уж отворял свой васисдас.
На другой день после описанных мною происшествий, в двенадцатом часу
утра, коляска и бричка стояли у подъезда. Николай был одет по-дорожному, то есть штаны были всунуты в сапоги и старый сюртук туго-натуго подпоясан кушаком. Он стоял в бричке и укладывал шинели и подушки
под сиденье; когда оно ему казалось высоко, он садился на подушки и, припрыгивая, обминал их.
Однако несчастия никакого не случилось; через час времени меня разбудил тот же скрип сапогов. Карл Иваныч,
утирая платком слезы, которые я заметил на его щеках, вышел из двери и, бормоча что-то себе
под нос, пошел на верх. Вслед за ним вышел папа и вошел в гостиную.