Но
под утро, сквозь сон, я услышал звук боцманских свистков, почувствовал, как моя койка закачалась подо мной и как нас потащил могучий «городовой», пароход из Копенгагена. Тогда, кажется, явился и лоцман.
Неточные совпадения
Скажу вам по секрету, что Фаддеев изловчился как-то обманывать бдительность Терентьева, трюмного унтер-офицера, и из-под носа у него таскал из систерн каждое
утро по кувшину воды мне на умыванье.
Покойно, правда, было плавать в этом безмятежном царстве тепла и безмолвия: оставленная на столе книга, чернильница, стакан не трогались; вы ложились без опасения умереть
под тяжестью комода или полки книг; но сорок с лишком дней в море! Берег сделался господствующею нашею мыслью, и мы немало обрадовались, вышедши, 16-го февраля
утром, из Южного тропика.
На другой день
утром мы ушли, не видав ни одного европейца, которых всего трое в Анжере. Мы плыли дальше по проливу между влажными, цветущими берегами Явы и Суматры. Местами, на гладком зеркале пролива, лежали, как корзинки с зеленью, маленькие островки, означенные только на морских картах
под именем Двух братьев, Трех сестер. Кое-где были отдельно брошенные каменья, без имени, и те обросли густою зеленью.
Утром рано стучится ко мне в каюту И. И. Бутаков и просовывает в полуотворенную дверь руку с каким-то темно-красным фруктом, видом и величиной похожим на небольшое яблоко. «Попробуйте», — говорит. Я разрезал плод:
под красною мякотью скрывалась белая, кисло-сладкая сердцевина, состоящая из нескольких отделений с крупным зерном в каждом из них.
Ехать было некуда, отыскивать ночью пристани — темно, а держаться до
утра под парусами — не стоило.
Утром поздно уже, переспав два раза срок, путешественник вдруг освобождает с трудом голову из-под спуда подушек, вскакивает, с прической а l’imbecile [как у помешанного — фр.], и дико озирается по сторонам, думая: «Что это за деревья, откуда они взялись и зачем он сам тут?» Очнувшись, шарит около себя, ища картуза, и видит, что в него вместо головы угодила нога, или ощупывает его
под собой, а иногда и вовсе не находит.
Под утро поразъехалась, // Поразбрелась толпа. // Крестьяне спать надумали, // Вдруг тройка с колокольчиком // Откуда ни взялась, // Летит! а в ней качается // Какой-то барин кругленький, // Усатенький, пузатенький, // С сигарочкой во рту. // Крестьяне разом бросились // К дороге, сняли шапочки, // Низенько поклонилися, // Повыстроились в ряд // И тройке с колокольчиком // Загородили путь…
— Избили они его, — сказала она, погладив щеки ладонями, и, глядя на ладони, судорожно усмехалась. —
Под утро он говорит мне: «Прости, сволочи они, а не простишь — на той же березе повешусь». — «Нет, говорю, дерево это не погань, не смей, Иуда, я на этом дереве муки приняла. И никому, ни тебе, ни всем людям, ни богу никогда обиды моей не прощу». Ох, не прощу, нет уж! Семнадцать месяцев держал он меня, все уговаривал, пить начал, потом — застудился зимою…
Вдоль стен широкие турецкие диваны, перед ними столики со спичками и пепельницами, кальян для любителей. Сидят, хохочут, болтают без умолку… Кто-нибудь бренчит на балалайке, кое-кто дремлет. А «мертвецкой» звали потому, что
под утро на этих диванах обыкновенно спали кто лишнее выпил или кому очень далеко было до дому…
После ужина Дерсу и Олентьев принялись свежевать козулю, а я занялся своей работой. Покончив с дневником, я лег, но долго не мог уснуть. Едва я закрывал глаза, как передо мной тотчас появлялась качающаяся паутина: это было волнующееся травяное море и бесчисленные стаи гусей и уток. Наконец
под утро я уснул.
Неточные совпадения
Ей рано нравились романы; // Они ей заменяли всё; // Она влюблялася в обманы // И Ричардсона и Руссо. // Отец ее был добрый малый, // В прошедшем веке запоздалый; // Но в книгах не видал вреда; // Он, не читая никогда, // Их почитал пустой игрушкой // И не заботился о том, // Какой у дочки тайный том // Дремал до
утра под подушкой. // Жена ж его была сама // От Ричардсона без ума.
Что ж мой Онегин? Полусонный // В постелю с бала едет он: // А Петербург неугомонный // Уж барабаном пробужден. // Встает купец, идет разносчик, // На биржу тянется извозчик, // С кувшином охтенка спешит, //
Под ней снег утренний хрустит. // Проснулся
утра шум приятный. // Открыты ставни; трубный дым // Столбом восходит голубым, // И хлебник, немец аккуратный, // В бумажном колпаке, не раз // Уж отворял свой васисдас.
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть:
под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей
утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, — и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
— Ате деньги… я, впрочем, даже и не знаю, были ли там и деньги-то, — прибавил он тихо и как бы в раздумье, — я снял у ней тогда кошелек с шеи, замшевый… полный, тугой такой кошелек… да я не посмотрел на него; не успел, должно быть… Ну, а вещи, какие-то все запонки да цепочки, — я все эти вещи и кошелек на чужом одном дворе, на В — м проспекте
под камень схоронил, на другое же
утро… Все там и теперь лежит…
— Ну вот, встал бы
утром, — начал Обломов, подкладывая руки
под затылок, и по лицу разлилось выражение покоя: он мысленно был уже в деревне.