Во второй год музыка уже смолкла во флигеле и юрист требовал в своих записках только классиков. В пятый год снова послышалась музыка и узник попросил вина. Те, которые наблюдали за ним в окошко, говорили, что весь этот год он только ел, пил и лежал на постели, часто зевал, сердито разговаривал сам с собою. Книг он не читал. Иногда по ночам он садился писать, писал долго и
под утро разрывал на клочки всё написанное. Слышали не раз, как он плакал.
— Избили они его, — сказала она, погладив щеки ладонями, и, глядя на ладони, судорожно усмехалась. —
Под утро он говорит мне: «Прости, сволочи они, а не простишь — на той же березе повешусь». — «Нет, говорю, дерево это не погань, не смей, Иуда, я на этом дереве муки приняла. И никому, ни тебе, ни всем людям, ни богу никогда обиды моей не прощу». Ох, не прощу, нет уж! Семнадцать месяцев держал он меня, все уговаривал, пить начал, потом — застудился зимою…
Но
под утро, сквозь сон, я услышал звук боцманских свистков, почувствовал, как моя койка закачалась подо мной и как нас потащил могучий «городовой», пароход из Копенгагена. Тогда, кажется, явился и лоцман.
И он вспомнил все, что было, все малейшие подробности, как он бродил по кладбищу, как потом
под утро, утомленный, возвращался к себе домой, и ему вдруг стало грустно и жаль прошлого.
Возвращаться назад, не доведя дело до конца, было до слез обидно. С другой стороны, идти в зимний поход, не снарядившись как следует, — безрассудно. Будь я один с Дерсу, я не задумался бы и пошел вперед, но со мной были люди, моральная ответственность за которых лежала на мне.
Под утро я немного уснул.
Неточные совпадения
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть:
под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей
утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, — и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
Ей рано нравились романы; // Они ей заменяли всё; // Она влюблялася в обманы // И Ричардсона и Руссо. // Отец ее был добрый малый, // В прошедшем веке запоздалый; // Но в книгах не видал вреда; // Он, не читая никогда, // Их почитал пустой игрушкой // И не заботился о том, // Какой у дочки тайный том // Дремал до
утра под подушкой. // Жена ж его была сама // От Ричардсона без ума.
Что ж мой Онегин? Полусонный // В постелю с бала едет он: // А Петербург неугомонный // Уж барабаном пробужден. // Встает купец, идет разносчик, // На биржу тянется извозчик, // С кувшином охтенка спешит, //
Под ней снег утренний хрустит. // Проснулся
утра шум приятный. // Открыты ставни; трубный дым // Столбом восходит голубым, // И хлебник, немец аккуратный, // В бумажном колпаке, не раз // Уж отворял свой васисдас.
На другой день после описанных мною происшествий, в двенадцатом часу
утра, коляска и бричка стояли у подъезда. Николай был одет по-дорожному, то есть штаны были всунуты в сапоги и старый сюртук туго-натуго подпоясан кушаком. Он стоял в бричке и укладывал шинели и подушки
под сиденье; когда оно ему казалось высоко, он садился на подушки и, припрыгивая, обминал их.
Однако несчастия никакого не случилось; через час времени меня разбудил тот же скрип сапогов. Карл Иваныч,
утирая платком слезы, которые я заметил на его щеках, вышел из двери и, бормоча что-то себе
под нос, пошел на верх. Вслед за ним вышел папа и вошел в гостиную.