— Совершенно и в высшей степени невозможно, но непременно так должно быть. Согласен, однако же, допустить, и даже убежден, что если была покража, то совершилась не вечером, когда все были в сборе, а уже ночью или даже
под утро кем-нибудь из заночевавших.
Неточные совпадения
Компания Рогожина была почти в том же самом составе, как и давеча
утром; прибавился только какой-то беспутный старичишка, в свое время бывший редактором какой-то забулдыжной обличительной газетки и про которого шел анекдот, что он заложил и пропил свои вставные на золоте зубы, и один отставной подпоручик, решительный соперник и конкурент, по ремеслу и по назначению, утрешнему господину с кулаками и совершенно никому из рогожинцев не известный, но подобранный на улице, на солнечной стороне Невского проспекта, где он останавливал прохожих и слогом Марлинского просил вспоможения,
под коварным предлогом, что он сам «по пятнадцати целковых давал в свое время просителям».
Этот демон шепнул ему в Летнем саду, когда он сидел, забывшись,
под липой, что если Рогожину так надо было следить за ним с самого
утра и ловить его на каждом шагу, то, узнав, что он не поедет в Павловск (что уже, конечно, было роковым для Рогожина сведением), Рогожин непременно пойдет туда, к тому дому, на Петербургской, и будет непременно сторожить там его, князя, давшего ему еще
утром честное слово, что «не увидит ее», и что «не затем он в Петербург приехал».
А если, может быть, и хорошо (что тоже возможно), то чем же опять хорошо?» Сам отец семейства, Иван Федорович, был, разумеется, прежде всего удивлен, но потом вдруг сделал признание, что ведь, «ей-богу, и ему что-то в этом же роде всё это время мерещилось, нет-нет и вдруг как будто и померещится!» Он тотчас же умолк
под грозным взглядом своей супруги, но умолк он
утром, а вечером, наедине с супругой, и принужденный опять говорить, вдруг и как бы с особенною бодростью выразил несколько неожиданных мыслей: «Ведь в сущности что ж?..» (Умолчание.) «Конечно, всё это очень странно, если только правда, и что он не спорит, но…» (Опять умолчание.) «А с другой стороны, если глядеть на вещи прямо, то князь, ведь, ей-богу, чудеснейший парень, и… и, и — ну, наконец, имя же, родовое наше имя, всё это будет иметь вид, так сказать, поддержки родового имени, находящегося в унижении, в глазах света, то есть, смотря с этой точки зрения, то есть, потому… конечно, свет; свет есть свет; но всё же и князь не без состояния, хотя бы только даже и некоторого.
И для князя это
утро началось
под влиянием тяжелых предчувствий; их можно было объяснить его болезненным состоянием, но он был слишком неопределенно грустен, и это было для него всего мучительнее.
— Никогда не привозил. Я про нож этот только вот что могу тебе сказать, Лев Николаевич, — прибавил он, помолчав, — я его из запертого ящика ноне
утром достал, потому что всё дело было
утром, в четвертом часу. Он у меня всё в книге заложен лежал… И… и… и вот еще, что мне чудно: совсем нож как бы на полтора… али даже на два вершка прошел…
под самую левую грудь… а крови всего этак с пол-ложки столовой на рубашку вытекло; больше не было…
Под утро поразъехалась, // Поразбрелась толпа. // Крестьяне спать надумали, // Вдруг тройка с колокольчиком // Откуда ни взялась, // Летит! а в ней качается // Какой-то барин кругленький, // Усатенький, пузатенький, // С сигарочкой во рту. // Крестьяне разом бросились // К дороге, сняли шапочки, // Низенько поклонилися, // Повыстроились в ряд // И тройке с колокольчиком // Загородили путь…
— Избили они его, — сказала она, погладив щеки ладонями, и, глядя на ладони, судорожно усмехалась. —
Под утро он говорит мне: «Прости, сволочи они, а не простишь — на той же березе повешусь». — «Нет, говорю, дерево это не погань, не смей, Иуда, я на этом дереве муки приняла. И никому, ни тебе, ни всем людям, ни богу никогда обиды моей не прощу». Ох, не прощу, нет уж! Семнадцать месяцев держал он меня, все уговаривал, пить начал, потом — застудился зимою…
Но
под утро, сквозь сон, я услышал звук боцманских свистков, почувствовал, как моя койка закачалась подо мной и как нас потащил могучий «городовой», пароход из Копенгагена. Тогда, кажется, явился и лоцман.
Вдоль стен широкие турецкие диваны, перед ними столики со спичками и пепельницами, кальян для любителей. Сидят, хохочут, болтают без умолку… Кто-нибудь бренчит на балалайке, кое-кто дремлет. А «мертвецкой» звали потому, что
под утро на этих диванах обыкновенно спали кто лишнее выпил или кому очень далеко было до дому…
Неточные совпадения
Ей рано нравились романы; // Они ей заменяли всё; // Она влюблялася в обманы // И Ричардсона и Руссо. // Отец ее был добрый малый, // В прошедшем веке запоздалый; // Но в книгах не видал вреда; // Он, не читая никогда, // Их почитал пустой игрушкой // И не заботился о том, // Какой у дочки тайный том // Дремал до
утра под подушкой. // Жена ж его была сама // От Ричардсона без ума.
Что ж мой Онегин? Полусонный // В постелю с бала едет он: // А Петербург неугомонный // Уж барабаном пробужден. // Встает купец, идет разносчик, // На биржу тянется извозчик, // С кувшином охтенка спешит, //
Под ней снег утренний хрустит. // Проснулся
утра шум приятный. // Открыты ставни; трубный дым // Столбом восходит голубым, // И хлебник, немец аккуратный, // В бумажном колпаке, не раз // Уж отворял свой васисдас.
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть:
под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей
утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, — и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
— Ате деньги… я, впрочем, даже и не знаю, были ли там и деньги-то, — прибавил он тихо и как бы в раздумье, — я снял у ней тогда кошелек с шеи, замшевый… полный, тугой такой кошелек… да я не посмотрел на него; не успел, должно быть… Ну, а вещи, какие-то все запонки да цепочки, — я все эти вещи и кошелек на чужом одном дворе, на В — м проспекте
под камень схоронил, на другое же
утро… Все там и теперь лежит…
— Ну вот, встал бы
утром, — начал Обломов, подкладывая руки
под затылок, и по лицу разлилось выражение покоя: он мысленно был уже в деревне.