Неточные совпадения
И не напрасно приснился отрок. Только что
Максим Иванович о сем изрек, почти, так сказать, в самую ту минуту приключилось
с новорожденным нечто: вдруг захворал. И болело дитя восемь дней, молились неустанно, и докторов призывали, и выписали из Москвы самого первого доктора по чугунке. Прибыл доктор, рассердился. «Я,
говорит, самый первый доктор, меня вся Москва ожидает». Прописал капель и уехал поспешно. Восемьсот рублей увез. А ребеночек к вечеру помер.
— Я буду вас ждать, —
говорила Надежда Васильевна, когда провожала Привалова в переднюю. — Мы еще о многом переговорим
с вами… Да? Видели, в каком положении бедный
Максим… У него какое-то мудреное нервное расстройство, и я часто сама не узнаю его; совсем другой человек.
— Из города эти, двое господ… Из Черней возвращались, да и остались. Один-то, молодой, надоть быть родственник господину Миусову, вот только как звать забыл… а другого, надо полагать, вы тоже знаете: помещик
Максимов, на богомолье,
говорит, заехал в монастырь ваш там, да вот
с родственником этим молодым господина Миусова и ездит…
— Да-с, сбежала-с, я имел эту неприятность, — скромно подтвердил
Максимов. —
С одним мусью-с. А главное, всю деревушку мою перво-наперво на одну себя предварительно отписала. Ты,
говорит, человек образованный, ты и сам найдешь себе кусок.
С тем и посадила. Мне раз один почтенный архиерей и заметил: у тебя одна супруга была хромая, а другая уж чресчур легконогая, хи-хи!
Смеется Максим-то: «Больно уж,
говорит, забавно глядеть, как люди от пустяка в страхе бегут сломя голову!» Поди,
говори с ним…
Поселились они
с матерью во флигеле, в саду, там и родился ты, как раз в полдень — отец обедать идет, а ты ему встречу. То-то радовался он, то-то бесновался, а уж мать — замаял просто, дурачок, будто и невесть какое трудное дело ребенка родить! Посадил меня на плечо себе и понес через весь двор к дедушке докладывать ему, что еще внук явился, — дедушко даже смеяться стал: «Экой,
говорит, леший ты,
Максим!»
Ну, вот и пришли они, мать
с отцом, во святой день, в прощеное воскресенье, большие оба, гладкие, чистые; встал Максим-то против дедушки — а дед ему по плечо, — встал и
говорит: «Не думай, бога ради, Василий Васильевич, что пришел я к тебе по приданое, нет, пришел я отцу жены моей честь воздать».
Было ли это следствием простуды, или разрешением долгого душевного кризиса, или, наконец, то и другое соединилось вместе, но только на другой день Петр лежал в своей комнате в нервной горячке. Он метался в постели
с искаженным лицом, по временам к чему-то прислушиваясь, и куда-то порывался бежать. Старый доктор из местечка щупал пульс и
говорил о холодном весеннем ветре;
Максим хмурил брови и не глядел на сестру.
Максим говорил серьезно и
с какою-то искренней важностью. В бурных спорах, которые происходили у отца Ставрученка
с сыновьями, он обыкновенно не принимал участия и только посмеивался, благодушно улыбаясь на апелляции к нему молодежи, считавшей его своим союзником. Теперь, сам затронутый отголосками этой трогательной драмы, так внезапно ожившей для всех над старым мшистым камнем, он чувствовал, кроме того, что этот эпизод из прошлого странным образом коснулся в лице Петра близкого им всем настоящего.
— Вот послушай ты его, —
говорил Ставрученко
Максиму, лукаво подталкивая его локтем, когда студент ораторствовал
с раскрасневшимся лицом и сверкающими глазами. — Вот, собачий сын,
говорит, как пишет!.. Подумаешь, и в самом деле голова! А расскажи ты нам, ученый человек, как тебя мой Нечипор надул, а?
В этот вечер
Максим опять долго
говорил с Петром наедине.
Так, глядя на зелень, на небо, на весь божий мир,
Максим пел о горемычной своей доле, о золотой волюшке, о матери сырой дуброве. Он приказывал коню нести себя в чужедальнюю сторону, что без ветру сушит, без морозу знобит. Он поручал ветру отдать поклон матери. Он начинал
с первого предмета, попадавшегося на глаза, и высказывал все, что приходило ему на ум; но голос
говорил более слов, а если бы кто услышал эту песню, запала б она тому в душу и часто, в минуту грусти, приходила бы на память…
Максим говорил с непривычным жаром, но вдруг остановился и схватил Серебряного за руку.
Про женщин очень памятно Дроздов
говорит, хоть и не всегда понятно.
С Максимом они всё спорят, и на все слова Дроздова
Максим возражает: врёшь! Выдаёт себя Дроздов за незаконнорожденного, будто мать прижила его
с каким-то графом, а
Максим спрашивает...
Все и
говорят с ним без оглядки, особенно
Максим.
Я
с Максимом Ивановичем обедал у полицеймейстера, и, как теперь помню, за пудином услышали мы колокольчик;
Максим Иваныч, — знаете его слабость, — не вытерпел: «Матушка,
говорит, Вера Васильевна, простите», подбежал к окну и вдруг закричал: «Карета шестерней, да какая карета!» Я к окну: точно, карета шестерней, отличнейшая, — Иохима, должно быть, работа, ей-богу.
— Нет, извольте. Я эту сцену
с городничим вот как веду. Городничий
говорит, что номер темноват. А я отвечаю: «Да. Захочешь почитать что-нибудь, например
Максима Горького, — нельзя! Темыно, тем-мыно!» И всегда… аплодисмент!
Бородкин. Будьте отец и благодетель! Нынче
Максим Федотыч зайдут к вам, так уж вы ему
поговорите, а уж я вам по гроб жизни буду обязан, то есть вот как-с — скажите: Иван, сделай то, я всей душой-с. Прикажете еще бутылочку послать?
Вихорев. Я
с вами согласен; но, впрочем,
Максим Федотыч, вы ведь не такой купец, как прочие уездные купцы: вы составляете некоторым образом исключение. Но что же я
говорю! Вы сами это очень хорошо знаете. Я думаю, вы
с вашим капиталом были бы и в Москве одним из первых.
Вихорев. Нет, скажите: разве есть здесь женихи для Авдотьи Максимовны? Разве есть? Где это? Покажите мне их! Кто посмеет за нее посвататься из здешних? В вас мало самолюбия — и это напрасно,
Максим Федотыч: в человеке
с такими достоинствами и
с такими средствами оно весьма извинительно… Я вам
говорю безо всякой лести, я горжусь вашим знакомством… Я много ездил по России, но такого семейства, как ваше, я не встречал нигде до сих пор...
Вихорев. Нет, в самом деле. Много есть купцов, да все в них нет того, что я вижу в вас — этой патриархальности… Знаете ли что,
Максим Федотыч?.. Ваша доброта, ваше простодушие, наконец ваш ум дают мне смелость
говорить с вами откровенно… Я надеюсь, что вы на меня не обидитесь?
Максим тронул вожжи, чмокнул, и бричка
с шумом покатила дальше. А жена всё еще
говорила, что резать кулич, не доехав до дому, — грех и непорядок, что всё должно иметь свое место и время. На востоке, крася пушистые облака в разные цвета, засияли первые лучи солнца; послышалась песня жаворонка. Уж не один, три коршуна, в отдалении друг от друга, носились над степью. Солнце пригрело чуть-чуть, и в молодой траве затрещали кузнечики.
В своем комментарии к этому творению Ареопагита св.
Максим Исповедник
говорит следующее: «Мы сказали, что если Бог, сверхсущественно сущий (ύπερουσίως δν), называется безначальным и всего виновником, то антитезой, предлогом бытия и бессущностным (εσχατον των όντων και οίνούσιον) подобно тому, как Бог сверхсущностен, является материя (Ολη), она называется и не (μη) существующим и существующим в (εν) Боге, возникая благодаря Его благости, и через смещение
с чувственным становится не вполне злом и не вполне добром, обнаруживаясь через неустойчивое (αστατον).
—
Говорил ведь я, что никогда не следует церемониться
с этим народом! — заговорил Ржевецкий, отчеканивая каждый слог и стараясь не делать ударения на предпоследнем слоге. — Вы разбаловали этих дармоедов! Никогда не следует заразом отдавать всего жалованья! К чему это? Да и зачем вы хотите прибавить жалованья? И так придет! Он договорился, нанялся! Скажи ему, — обратился поляк к
Максиму, — что он свинья и больше ничего.
— Пятьсот либо пятьсот двадцать сажен, больше не будет, — как будто
говоря сам
с собой, хладнокровно сказал
Максимов, хотя видно было, что ему, так же как и другим, ужасно хотелось выпалить, — коли сорок пять линий из единорога дать, то в самый пункт попасть можно, то есть совершенно.
«Он из меня человека сделал», —
говорил про него всегда
с уважением и благодарностью сам
Максимов.
Св.
Максим Исповедник, который соединяет в себе мистику практически-аскетическую
с мистикой умозрительной,
говорит: блажен человек, который всякого человека равно любить может.
«Кажись, и впрямь Ермак ее сглазил. Ермаку ее и пользовать… И хитер же парень! Что придумал — знахарь-де я», — неслось в голове
Максима Яковлевича, но он ничего об этом не сказал брату, решив при случае
поговорить с самим Ермаком.
Был еще пятый член семьи Григория Лукьяновича, самое имя которого произносилось в доме за последнее время не только слугами, но и семейными, только шепотом, — это был сын Малюты,
Максим Григорьевич, восемнадцатилетний юноша, тихий и кроткий, весь в мать, как
говорили слуги, а вместе
с тем какой-то выродок из семьи и по внешним качествам: красивый, статный,
с прямым, честным взглядом почти детски невинных глаз, разумный и степенный не по летам, и хотя служивший в опричниках, но сторонившийся от своих буйных сверстников.