Малюта Скуратов
1891
XXIII. Волк и волчица
Было уже далеко за полночь, когда Григорий Лукьянович вернулся в свои хоромы после прослушанной им вместе с царем и остальною «братиею» церковной службы. Все домашние его давно уже спали. Он прошел прямо в свою опочивальню особым ходом, выходящим в сад. Ключи как от этой двери, так и от дверей, соединявших эти горницы с остальными хоромами, были постоянно в его кармане.
Мы имели уже случай заметить, что после так печально окончившегося для него первого столкновения с Яковом Потаповичем он изменился в лице, похудел и почти постоянно находился в озлобленно-мрачном настроении. Козлом отпущения этого состояния его черной души были не только те несчастные, созданные по большей части им самим «изменники», в измышлении новых ужасных, леденящих кровь пыток для которых он находил забвение своей кровавой обиды, но и его домашние: жена, забитая, болезненная, преждевременно состарившаяся женщина, с кротким выражением сморщенного худенького лица, и младшая дочь, Марфа, похожая на мать, девушка лет двадцати, тоже с симпатичным, но некрасивым лицом, худая и бледная. Над этими безответными членами своего семейства срывал Малюта, почти без промежутков за последнее время, клокотавшую в его сердце злобу.
Старшая его дочь, Екатерина, о которой мы уже имели случай упоминать, была не из таковских, чтобы нападки отца оставлять без надлежащего отпора. Она была в полном смысле «его дочь». Похожая на Малюту и саженным ростом, за который он получил свое насмешливое прозвище, и лицом, и характером, она носила во внутреннем существе своем те же качества бессердечного, злобного эгоиста, злодея и палача, как бы насмешкой судьбы облеченные в женское тело. Екатерине шел двадцать третий год.
Обе дочери, по понятиям того времени, принадлежали, таким образом, к «перестаркам», к «засидевшимся в девках».
Причину этого надо было искать не в отсутствии красивой внешности у обеих девушек, так как даже и в то отдаленное от нас время люди были людьми и богатое приданое в глазах многих женихов, державшихся мудрых пословиц «Была бы коза да золотые рога» и «С лица не воду пить», могла украсить всякое физическое безобразие, — дочери же Малюты были далеко не бесприданницы, — а главным образом в том внутреннем чувстве брезгливости, которое таили все окружающие любимца царя, Григория Лукьяновича, под наружным к нему уважением и подобострастием, как к «человеку случайному». Сделаться же зятем Малюты, зятем палача, никому не представлялось привлекательным.
Умный Малюта хорошо понимал это и, по-своему любя свою семью, бессильно злобствовал на то, что собственными руками разрушил возможное ее благоденствие, но с избранного им пути не было поворота в сторону и годами упроченную репутацию нельзя было сбросить, как изношенное платье.
В самой основе причин того ада, который он сам делал из своего «семейного очага», лежала безграничная любовь к семье, выражавшаяся, по странному свойству дьявольски эгоистичного характера Григория Лукьяновича, в том, чтобы вымещать за причиняемые им же самим несчастия близких ему людей, несчастия, несказанно мучившие его и помочь в которых он сознавал себя бессильным, этим же близким людям, ежедневное столкновение с которыми растравляло раны его колоссального самолюбия.
Был еще пятый член семьи Григория Лукьяновича, самое имя которого произносилось в доме за последнее время не только слугами, но и семейными, только шепотом, — это был сын Малюты, Максим Григорьевич, восемнадцатилетний юноша, тихий и кроткий, весь в мать, как говорили слуги, а вместе с тем какой-то выродок из семьи и по внешним качествам: красивый, статный, с прямым, честным взглядом почти детски невинных глаз, разумный и степенный не по летам, и хотя служивший в опричниках, но сторонившийся от своих буйных сверстников.
Он был любимцем не только всей семьи, но и дворни. Любил его и отец, на него возлагал все свои самолюбивые надежды на продолжение рода Скуратовых, не нынче-завтра бояр — эта мечта не оставляла Малюту.
Царь любил Максима, часто по-детски дававшего ему прямые ответы, и жаловал его, и вдруг в одну прекрасную ночь Максим Григорьевич бежал из родительского дома и как в воду канул — пропал без вести.
Отцу он оставил «грамотку», в которой объяснял, что не может продолжать жить среди потоков крови неповинных, проливаемой рукой его отца, что «сын палача» — он не раз случайно подслушал такое прозвище — должен скрыться от людей, от мира. Он умолял далее отца смирить свою злобу, не подстрекать царя к новым убийствам, удовольствоваться нажитым уже добром и уйти от двора молиться.
«Прости твоего непокорного сына, но вечного за тебя богомольца», — так заканчивал Максим Григорьевич свою «грамотку».
— Мальчишка, молокосос! — прохрипел Малюта, окончив чтение этого письма. — Ишь, богомолец выискался, мои грехи пошел замаливать… Не замолить!.. А тебя я на дне морском сыщу, согну в бараний рог!..
Григорий Лукьянович разразился диким, злобным хохотом.
Надежды Григория Лукьяновича не сбылись: сын, как мы уже сказали, несмотря на все принятые со стороны Малюты меры, не был разыскан.
Носились слухи, что он нашел убежище у новгородского архиепископа Пимена, принес перед ним искреннюю душевную исповедь и тот скрыл его в одном из новгородских монастырей.
Монастыри были тщательно обысканы, но Максим не найден.
Несмотря на это, Малюта продолжал верить этим слухам и занес имя новгородского архипастыря в свою злобную память, — это отразилось на грядущих исторических событиях, что мы увидим впоследствии.
Розыски были прекращены, но потеря любимого сына, разрушившая все самолюбивые мечты Григория Лукьяновича, тяжелым гнетом легла на его душу и усугубила тяжесть воспоминания неотмщенной обиды, нанесенной ему дикой расправой с ним со стороны холопьев Василия Прозоровского, во главе с княжеским подкидышем, Яковом Потаповым, тем более, что между этими событиями неожиданно появилась роковая связь.
Бегство Максима Григорьевича случилось вскоре после роковой ночи на 29 декабря, и Малюта, глубоко уязвленный в своем «отцовском» чувстве, сознавал себя почти бессильным против нанесенного ему, смываемого лишь кровью, оскорбления Якова Потапова, подозрение о происхождении которого закралось в его ум, утвердилось в нем и час от часу казалось ему правдоподобнее.
С ним случилось то же самое, что, по словам Карамзина, удерживало до поры до времени и повелителя Малюты, Иоанна, от казни князя Владимира Андреевича — «ужас обагрить руки кровью ближнего родственника».
Желание отмщения боролось в нем с этими подымавшимися из глубины его души нравственными затруднениями; наконец он сравнительно успокоился, измыслив план погубить ненавидящего его юношу — перед ним носился его взгляд, навеявший на него страшные воспоминания — иным, косвенным путем, не принимая в его погибели непосредственного участия: он решил воспользоваться его безумной любовью к княжне Евпраксии и, сгубив его, завладеть и ею, а потом подкопаться и под старого князя.
Об отношениях Якова Потаповича к княжне передала Малюте появившаяся в его доме Татьяна.
Хитрая цыганка заметила еще в рыбацком шалаше впечатление, произведенное ее красотой на «грозного опричника», и, живя в доме в качестве сенной девушки его старшей дочери, положительно околдовала его.
Сладострастный Малюта находил забвение от внутренних мук, терзаний его обособленного положения неудовлетворенной страсти к юной княжне Прозоровской под жгучими ласками дикарки.
Ослепленный и отуманенный любовью к ней же, Григорий Семенов не замечал ничего, тем более, что Григорий Лукьянович поручил ему неусыпное наблюдение за домом князя Василия, и усердный исполнитель воли своего господина и своей зазнобушки большую часть своего времени проводил в Москве, изредка, лишь для докладов, приезжая в слободу.
Не прошло и пяти минут после прихода Григория Лукьяновича, как в наружную дверь послышался осторожный троекратный стук.
Малюта, зажегший свечу и севший было на лавку, быстро встал и отпер дверь.
В горницу неслышными шагами проскользнула Татьяна Веденеевна.
— Заждалась я тебя ноне, касатик мой, Григорий Лукьянович! Измаялся ты совсем с этими проклятыми «изменниками»; вишь, в глухую ночь только домой вернулся! — начала она, сбросив с себя платок и присаживаясь на лавку рядом с Малютою.
— Государь молиться вздумал, ну, я и запозднился. Слышала, чай, благовест, кошечка моя черноглазая? — отвечал он, обвивая ее талию рукою.
— Слышала, как не слыхать, — прижалась она к нему всем телом, — а все из-за кого и царь-батюшка себе покою не знает, и другим не даст? Все из-за них, из-за бояр-изменников!
— Так, так, девонька моя разумная! — наклонился к ее лицу Григорий Лукьянович.
Татьяна потянулась к нему губами, и он запечатлел на них тот омерзительный поцелуй, один звук которого коробит слух неиспорченного человека.
— Чем порадуешь меня, Григорий Лукьянович? Надысь обещал подарить меня весточкой о близкой гибели моих и твоих ворогов… — вкрадчивым шепотом начала она.
— Погодь, погодь маленько, моя ласточка, недолго ждать, завтра явится к князю Василию просить приюта и охраны молодой князь Владимир Воротынский, из себя красавец писаный, не устоять княжне против молодца, все по твоему сделается, как по писаному: и Яшка сгинет, и княжне несдобровать; а там и за старого пса примемся; на орехи и ему достанется…
Глаза Татьяны загорелись злобною радостью, и она, казалось, вся превратилась в слух.
— Тимошка не парень, а золото, все это дело мне оборудовал: достал и молодца; видел я его — ни дать ни взять княжеский сын: поступь, стан, очи ясные, — а может и на самом деле боярское отродье, кто его ведает! Сквозь бабье сердце влезет и вылезет — видать сейчас, а этого нам только и надобно… Довольна-ли мной, моя ясочка?..
— Уж так довольна, желанный мой, что зацелую тебя ноне до смерти…
Она обвила его руками за шею и впилась в его губы долгим поцелуем.
Бледный свет восковой свечи, одиноко горевшей на столе в противоположном углу горницы, не достигал разговаривавших, и глаза этих волка и волчицы в человеческом образе горели в полумраке зеленым огнем радостного предвкушения мести.