Неточные совпадения
Портрет Анны, одно и то же и писанное
с натуры им и Михайловым, должно бы было показать Вронскому разницу, которая была между ним и Михайловым; но он не видал ее. Он только после Михайлова перестал
писать свой портрет Анны, решив, что это теперь было излишне. Картину же свою из средневековой жизни он продолжал. И он сам, и Голенищев, и в особенности Анна находили, что она была очень хороша, потому что была гораздо более похожа на знаменитые картины, чем картина Михайлова.
Избранная Вронским роль
с переездом в палаццо удалась совершенно, и, познакомившись чрез посредство Голенищева
с некоторыми интересными лицами, первое время он был спокоен. Он
писал под руководством итальянского профессора живописи этюды
с натуры и занимался средневековою итальянскою жизнью. Средневековая итальянская жизнь в последнее время так прельстила Вронского, что он даже шляпу и плед через плечо стал носить по-средневековски, что очень шло к нему.
Несколько секунд посмотрев на него смущающим взглядом мышиных глаз, он пересел на диван и снова стал присматриваться, как художник к
натуре,
с которой он хочет
писать портрет.
— Дурачок ты, а не скептик! Она — от тоски по тебе, а ты… какой жестокосердный Ловелас! И — чего ты зазнаешься, не понимаю? А знаешь, Лида отправилась — тоже
с компанией — в Заволжье, на Керженец.
Писала, что познакомилась
с каким-то Берендеевым, он исследует сектантство. Она тоже — от скуки все это. Антисоциальная
натура, вот что… Анфимьевна, мать родная, дайте чего-нибудь холодного!
Райский пришел к себе и начал
с того, что списал письмо Веры слово в слово в свою программу, как материал для характеристики. Потом он погрузился в глубокое раздумье, не о том, что она
писала о нем самом: он не обиделся ее строгими отзывами и сравнением его
с какой-то влюбчивой Дашенькой. «Что она смыслит в художественной
натуре!» — подумал он.
Он свои художнические требования переносил в жизнь, мешая их
с общечеловеческими, и
писал последнюю
с натуры, и тут же, невольно и бессознательно, приводил в исполнение древнее мудрое правило, «познавал самого себя»,
с ужасом вглядывался и вслушивался в дикие порывы животной, слепой
натуры, сам
писал ей казнь и чертил новые законы, разрушал в себе «ветхого человека» и создавал нового.
Прежде мы имели мало долгих бесед. Карл Иванович мешал, как осенняя муха, и портил всякий разговор своим присутствием, во все мешался, ничего не понимая, делал замечания, поправлял воротник рубашки у Ника, торопился домой, словом, был очень противен. Через месяц мы не могли провести двух дней, чтоб не увидеться или не
написать письмо; я
с порывистостью моей
натуры привязывался больше и больше к Нику, он тихо и глубоко любил меня.
Грановский и мы еще кой-как
с ними ладили, не уступая начал; мы не делали из нашего разномыслия личного вопроса. Белинский, страстный в своей нетерпимости, шел дальше и горько упрекал нас. «Я жид по
натуре, —
писал он мне из Петербурга, — и
с филистимлянами за одним столом есть не могу… Грановский хочет знать, читал ли я его статью в „Москвитянине“? Нет, и не буду читать; скажи ему, что я не люблю ни видеться
с друзьями в неприличных местах, ни назначать им там свидания».
Утро. Сквозь шторы пробивается свет. Семейные и дамы ушли… Бочонок давно пуст… Из «мертвецкой» слышится храп. Кто-то из художников
пишет яркими красками
с натуры: стол
с неприбранной посудой, пустой «Орел» высится среди опрокинутых рюмок, бочонок
с открытым краном, и, облокотясь на стол, дремлет «дядя Володя». Поэт «среды» подписывает рисунок на законченном протоколе...
Революционер по
натуре, склонный к протесту и бунту, на недолгое время делается консерватором,
пишет, взволновавшую и возмутившую всех, статью о годовщине Бородинского сражения, требует примирения
с «действительностью».
— У вас же такие славные письменные принадлежности, и сколько у вас карандашей, сколько перьев, какая плотная, славная бумага… И какой славный у вас кабинет! Вот этот пейзаж я знаю; это вид швейцарский. Я уверен, что живописец
с натуры писал, и я уверен, что это место я видел; это в кантоне Ури…
По диванам и козеткам довольно обширной квартиры Райнера расселились: 1) студент Лукьян Прорвич, молодой человек, недовольный университетскими порядками и желавший утверждения в обществе коммунистических начал, безбрачия и вообще естественной жизни; 2) Неофит Кусицын, студент, окончивший курс, — маленький, вострорыленький, гнусливый человек, лишенный средств совладать
с своим самолюбием, также поставивший себе обязанностью
написать свое имя в ряду первых поборников естественной жизни; 3) Феофан Котырло, то, что поляки характеристично называют wielke nic, [Букв.: великое ничто (польск.).] — человек, не умеющий ничего понимать иначе, как понимает Кусицын, а впрочем, тоже коммунист и естественник; 4) лекарь Сулима, человек без занятий и без определенного направления, но
с непреодолимым влечением к бездействию и покою; лицом черен, глаза словно две маслины; 5) Никон Ревякин, уволенный из духовного ведомства иподиакон, умеющий везде пристроиваться на чужой счет и почитаемый неповрежденным типом широкой русской
натуры; искателен и не прочь действовать исподтишка против лучшего из своих благодетелей; 6) Емельян Бочаров, толстый белокурый студент, способный на все и ничего не делающий; из всех его способностей более других разрабатывается им способность противоречить себе на каждом шагу и не считаться деньгами, и 7) Авдотья Григорьевна Быстрова, двадцатилетняя девица, не знающая, что ей делать, но полная презрения к обыкновенному труду.
"Простите меня, милая Ольга Васильевна, —
писал Семигоров, — я не соразмерил силы охватившего меня чувства
с теми последствиями, которые оно должно повлечь за собою. Обдумав происшедшее вчера, я пришел к убеждению, что у меня чересчур холодная и черствая
натура для тихих радостей семейной жизни. В ту минуту, когда вы получите это письмо, я уже буду на дороге в Петербург. Простите меня. Надеюсь, что вы и сами не пожалеете обо мне. Не правда ли? Скажите: да, не пожалею. Это меня облегчит".
— Да, — продолжал Калинович, подумав, — он был очень умный человек и
с неподдельно страстной
натурой, но только в известной колее. В том, что он
писал, он был очень силен, зато уж дальше этого ничего не видел.
Его
натура была довольно богата; он был не глуп и вместе
с тем талантлив, хорошо пел, играл на гитаре, говорил очень бойко и
писал весьма легко, особенно казенные бумаги, на которые набил руку в свою бытность полковым адъютантом; но более всего замечательна была его
натура самолюбивой энергией, которая, хотя и была более всего основана на этой мелкой даровитости, была сама по себе черта резкая и поразительная.
— Да, все писатели
пишут из воображения, а он прямо
с натуры…
Я бился
с своей Анной Ивановной три или четыре дня и, наконец, оставил ее в покое. Другой натурщицы не было, и я решился сделать то, чего во всяком случае делать не следовало:
писать лицо без
натуры, из головы, «от себя», как говорят художники. Я решился на это потому, что видел в голове свою героиню так ясно, как будто бы я видел ее перед собой живою. Но когда началась работа, кисти полетели в угол. Вместо живого лица у меня вышла какая-то схема. Идее недоставало плоти и крови.
— Я возмущен! — закричал Бутронца. — Вы войдите в мое положение! Я, как вам известно, принялся по предложению графа Барабанта-Алимонда за грандиозную картину…Граф просил меня изобразить ветхозаветную Сусанну…Я прошу ее, вот эту толстую немку, раздеться и стать мне на
натуру, прошу
с самого утра, ползаю на коленях, выхожу из себя, а она не хочет! Вы войдите в мое положение! Могу ли я
писать без
натуры?
«Сам я не более, как обломок, —
с грустью
пишет Ницше своему другу Рэ, — и только в редкие, редко-счастливые минуты дано мне заглянуть в лучший мир, где проводят дни свои цельные и совершенные
натуры».
Конечно, он может. Это он, если синьор помнит,
написал того знаменитого турка на коробке
с сигарами, который известен даже в Америке. Если синьор желает… Теперь уже три мазилки
пишут Мне Мадонну, остальные бегают по Риму и ищут оригинал, «
натуру», как они выражаются. Одному я сказал
с самым грубым, варварским, американским непониманием задач высокого искусства...
К письму приложено было другое, к императрице. Пленница умоляла Екатерину о помиловании и жаловалась на суровое
с нею обращение, особенно на присутствие около ее постели солдат даже ночью. «Такое обхождение со мной заставляет содрогаться женскую
натуру, —
писала она. — На коленях умоляю ваше императорское величество, чтобы вы сами изволили прочесть записку, поданную мною князю Голицыну, и убедились в моей невинности».