Неточные совпадения
Они хранили в жизни мирной
Привычки милой старины;
У них на масленице жирной
Водились русские блины;
Два раза в
год они говели;
Любили круглые качели,
Подблюдны
песни, хоровод;
В день Троицын, когда народ
Зевая слушает молебен,
Умильно на пучок зари
Они роняли слезки три;
Им квас как воздух был потребен,
И за столом у них гостям
Носили блюда по чинам.
В комнатке находились еще мальчик-шарманщик, с маленьким ручным органчиком, и здоровая, краснощекая девушка в подтыканной полосатой юбке и в тирольской шляпке с лентами, певица,
лет восемнадцати, которая, несмотря на хоровую
песню в другой комнате, пела под аккомпанемент органщика, довольно сиплым контральтом, какую-то лакейскую
песню…
Такая рожь богатая
В тот
год у нас родилася,
Мы землю не ленясь
Удобрили, ухолили, —
Трудненько было пахарю,
Да весело жнее!
Снопами нагружала я
Телегу со стропилами
И пела, молодцы.
(Телега нагружается
Всегда с веселой
песнею,
А сани с горькой думою:
Телега хлеб домой везет,
А сани — на базар!)
Вдруг стоны я услышала:
Ползком ползет Савелий-дед,
Бледнешенек как смерть:
«Прости, прости, Матренушка! —
И повалился в ноженьки. —
Мой грех — недоглядел...
Несколько мужиков в пустых телегах попались нам навстречу; они ехали с гумна и пели
песни, подпрыгивая всем телом и болтая ногами на воздухе; но при виде нашей коляски и старосты внезапно умолкли, сняли свои зимние шапки (дело было
летом) и приподнялись, как бы ожидая приказаний.
Осенью у муравьев подмокла пшеница: они ее сушили. Голодная стрекоза попросила у них корму. Муравьи сказали: «Что ж ты
летом не собрала корму?» Она сказала: «Недосуг было:
песни пела». Они засмеялись и говорят: «Если
летом играла, зимой пляши».
— Ну, знаете, — закричал кто-то из соседней комнаты, — встречать новый
год такими
песнями…
— А когда мне было
лет тринадцать, напротив нас чинили крышу, я сидела у окна, — меня в тот день наказали, — и мальчишка кровельщик делал мне гримасы. Потом другой кровельщик запел
песню, мальчишка тоже стал петь, и — так хорошо выходило у них. Но вдруг
песня кончилась криком, коротеньким таким и резким, тотчас же шлепнулось, как подушка, — это упал на землю старший кровельщик, а мальчишка лег животом на железо и распластался, точно не человек, а — рисунок…
В Казани квартирохозяин мой, скопец, ростовщик, очень хитроумный старичок, рассказал мне, что Гавриил Державин, будучи богат, до сорока
лет притворялся нищим и плачевные
песни на улицах пел.
Ассоль было уже пять
лет, и отец начинал все мягче и мягче улыбаться, посматривая на ее нервное, доброе личико, когда, сидя у него на коленях, она трудилась над тайной застегнутого жилета или забавно напевала матросские
песни — дикие ревостишия [Ревостишия — словообразование А.С. Грина.]. В передаче детским голосом и не везде с буквой «р» эти песенки производили впечатление танцующего медведя, украшенного голубой ленточкой. В это время произошло событие, тень которого, павшая на отца, укрыла и дочь.
Накануне того дня и через семь
лет после того, как Эгль, собиратель
песен, рассказал девочке на берегу моря сказку о корабле с Алыми Парусами, Ассоль в одно из своих еженедельных посещений игрушечной лавки вернулась домой расстроенная, с печальным лицом.
— Когда так, извольте послушать. — И Хин рассказал Грэю о том, как
лет семь назад девочка говорила на берегу моря с собирателем
песен. Разумеется, эта история с тех пор, как нищий утвердил ее бытие в том же трактире, приняла очертания грубой и плоской сплетни, но сущность оставалась нетронутой. — С тех пор так ее и зовут, — сказал Меннерс, — зовут ее Ассоль Корабельная.
10) Маркиз де Санглот, Антон Протасьевич, французский выходец и друг Дидерота. Отличался легкомыслием и любил петь непристойные
песни. Летал по воздуху в городском саду и чуть было не улетел совсем, как зацепился фалдами за шпиц, и оттуда с превеликим трудом снят. За эту затею уволен в 1772
году, а в следующем же
году, не уныв духом, давал представления у Излера на минеральных водах. [Это очевидная ошибка. — Прим. издателя.]
Шумнее и шумнее раздавались по улицам
песни и крики. Толпы толкавшегося народа были увеличены еще пришедшими из соседних деревень. Парубки шалили и бесились вволю. Часто между колядками слышалась какая-нибудь веселая
песня, которую тут же успел сложить кто-нибудь из молодых козаков. То вдруг один из толпы вместо колядки отпускал щедровку [Щедровки — песенки, распевавшиеся молодежью в канун Нового
года.] и ревел во все горло...
— А и убирайся откуда приехал! Велю тебя сейчас прогнать, и прогонят! — крикнула в исступлении Грушенька. — Дура, дура была я, что пять
лет себя мучила! Да и не за него себя мучила вовсе, я со злобы себя мучила! Да и не он это вовсе! Разве он был такой? Это отец его какой-то! Это где ты парик-то себе заказал? Тот был сокол, а это селезень. Тот смеялся и мне
песни пел… А я-то, я-то пять
лет слезами заливалась, проклятая я дура, низкая я, бесстыжая!
— Нет, ты фон Зон. Ваше преподобие, знаете вы, что такое фон Зон? Процесс такой уголовный был: его убили в блудилище — так, кажется, у вас сии места именуются, — убили и ограбили и, несмотря на его почтенные
лета, вколотили в ящик, закупорили и из Петербурга в Москву отослали в багажном вагоне, за нумером. А когда заколачивали, то блудные плясавицы пели
песни и играли на гуслях, то есть на фортоплясах. Так вот это тот самый фон Зон и есть. Он из мертвых воскрес, так ли, фон Зон?
Митя, ведь я была всего семнадцати
лет тогда, он тогда был такой со мной ласковый, такой развеселый, мне
песни пел…
— Десятки
лет мы смотрели эти ужасы, — рассказывал старик Молодцов. — Слушали под звон кандалов
песни о несчастной доле,
песни о подаянии. А тут дети плачут в колымагах, матери в арестантских халатах заливаются, утешая их, и публика кругом плачет, передавая несчастным булки, калачи… Кто что может…
В Палашевском переулке, рядом с банями, в восьмидесятых
годах была крошечная овощная лавочка, где много
лет торговал народный поэт И. А. Разоренов, автор народных
песен.
Потом к этому куплету стали присоединяться и другие. В первоначальном виде эта поэма была напечатана в 1878
году в журнале «Вперед» и вошла в первое издание его книги «Звездные
песни», за которую в 1912
году Н. А Морозова посадили в Двинскую крепость. В переделанном виде эта поэма была потом напечатана под названием «Шлиссельбургский узник».
Стояла китайская фанзочка много
лет в тиши, слушая только шум воды в ручье, и вдруг все кругом наполнилось
песнями и веселым смехом. Китайцы вышли из фанзы, тоже развели небольшой огонек в стороне, сели на корточки и молча стали смотреть на людей, так неожиданно пришедших и нарушивших их покой. Мало-помалу
песни стрелков начали затихать. Казаки и стрелки последний раз напились чаю и стали устраиваться на ночь.
В ней было изображено, что государь, рассмотрев доклад комиссии и взяв в особенное внимание молодые
лета преступников, повелел под суд нас не отдавать, а объявить нам, что по закону следовало бы нас, как людей, уличенных в оскорблении величества пением возмутительных
песен, — лишить живота; а в силу других законов сослать на вечную каторжную работу.
Один студент, окончивший курс, давал своим приятелям праздник 24 июня 1834
года. Из нас не только не было ни одного на пиру, но никто не был приглашен. Молодые люди перепились, дурачились, танцевали мазурку и, между прочим, спели хором известную
песню Соколовского...
Лето, в небе ни облачка, ветерок не шелохнется, кругом кричат кузнечики, высоко в поднебесье заливается
песнями жаворонок; душно, знойно…
Расходятся мирно и тихо по избам, и там в первый раз после
лета вздувают огни. Теперь барские дожинные столы перевелись, но у зажиточных крестьян на Успеньев день наемным жнеям и жнецам ставят еще сытный обед с вином, с пивом и непременно с деженем, а после обеда где-нибудь за околицей до поздней ночи молодежь водит хороводы, либо, рассевшись по зеленому выгону, поет
песни и взапуски щелкает свежие, только что созревшие орехи.
До «первого огня» пелись эти
песни. В Успеньев день в первый раз после
лета вздувают по избам огни.
Десяти
лет не минуло, и он уж все заводские
песни знал наизусть, так и заливается, бывало, звонким голоском на запольных [Запольными хороводами зовутся те, что бывают вне завода (селения при заводах зовут заводами же).
Авсень (иначе Овсень, Усень, Таусень) — припев в старых обрядовых русских
песнях, приуроченных к Новому
году.
— И то надо будет, — отозвался Трифон. — То маленько обидно, что работницей в дому меньше станет: много еще Паранька родительского хлеба не отработала. Хоть бы годок, другой еще пожила. Мать-то хилеть зачала, недомогает… Твое дело отделенное, Савелью до хозяйки долга
песня, а без бабы какое хозяйство в дому!.. На старости
лет останешься, пожалуй, один, как перст — без уходу, без обиходу.
Мир изящного творчества в Лондоне 1868
года сводился к немногому. Диккенс уже пропел свою
песню.
Тогда железная дорога шла только до Швейнфурта, а оттуда — в почтовой карете с баварским постильоном в голубой куртке, лосинных рейтузах и ботфортах, с рожком, на котором он разыгрывал разные
песни. Эта форма сохранилась до сих пор, то есть до
лета 1910
года, когда я был опять в Киссенгене 40
лет спустя после первого посещения.
Проводив его глазами, Егорушка обнял колени руками и склонил голову… Горячие лучи жгли ему затылок, шею и спину. Заунывная
песня то замирала, то опять проносилась в стоячем, душном воздухе, ручей монотонно журчал, лошади жевали, а время тянулось бесконечно, точно и оно застыло и остановилось. Казалось, что с утра прошло уже сто
лет… Не хотел ли бог, чтобы Егорушка, бричка и лошади замерли в этом воздухе и, как холмы, окаменели бы и остались навеки на одном месте?
Мать, в свою очередь, пересказывала моему отцу речи Александры Ивановны, состоявшие в том, что Прасковью Ивановну за богатство все уважают, что даже всякий новый губернатор приезжает с ней знакомиться; что сама Прасковья Ивановна никого не уважает и не любит; что она своими гостями или забавляется, или ругает их в глаза; что она для своего покоя и удовольствия не входит ни в какие хозяйственные дела, ни в свои, ни в крестьянские, а все предоставила своему поверенному Михайлушке, который от крестьян пользуется и наживает большие деньги, а дворню и лакейство до того избаловал, что вот как они и с нами, будущими наследниками, поступили; что Прасковья Ивановна большая странница, терпеть не может попов и монахов, и нищим никому копеечки не подаст; молится богу по капризу, когда ей захочется, — а не захочется, то и середи обедни из церкви уйдет; что священника и причет содержит она очень богато, а никого из них к себе в дом не пускает, кроме попа с крестом, и то в самые большие праздники; что первое ее удовольствие
летом — сад, за которым она ходит, как садовник, а зимою любит она петь
песни, слушать, как их поют, читать книжки или играть в карты; что Прасковья Ивановна ее, сироту, не любит, никогда не ласкает и денег не дает ни копейки, хотя позволяет выписывать из города или покупать у разносчиков все, что Александре Ивановне вздумается; что сколько ни просили ее посторонние почтенные люди, чтоб она своей внучке-сиротке что-нибудь при жизни назначила, для того чтоб она могла жениха найти, Прасковья Ивановна и слышать не хотела и отвечала, что Багровы родную племянницу не бросят без куска хлеба и что лучше век оставаться в девках, чем навязать себе на шею мужа, который из денег женился бы на ней, на рябой кукушке, да после и вымещал бы ей за то.
Я имею теперь под руками три издания «Детской библиотеки»: 1806 (четвертое издание), 1820 и 1846
годов (вероятно, их было более десяти); но, к удивлению моему, не нахожу в двух последних небольшой драматической пиески, в которой бедный крестьянский мальчик поет следующую
песню, сложенную для его отца каким-то грамотеем.
Почему и кем была исключена драматическая пиеса и
песня в изданиях 1820 и 1846
годов, не понимаю.
А между тем революция кончилась; Марис и Фрейлиграт сидели за конторками у лондонских банкиров; Роберта Блюма уже не было на свете, и старческие трепетания одряхлевшей немецкой Европы успокоились под усмиряющие
песни публицистов и философов 1850
года. Все было тихо, и германские владельцы думали, что сделать с скудной складчиной, собранной на отстройку кельнской кафедры?
Еще более взгрустнется провинциалу, как он войдет в один из этих домов, с письмом издалека. Он думает, вот отворятся ему широкие объятия, не будут знать, как принять его, где посадить, как угостить; станут искусно выведывать, какое его любимое блюдо, как ему станет совестно от этих ласк, как он, под конец, бросит все церемонии, расцелует хозяина и хозяйку, станет говорить им ты, как будто двадцать
лет знакомы, все подопьют наливочки, может быть, запоют хором
песню…
— Виноват, если я тут в чем проговорился; но, как хотите, это вот я понимаю, что отец мой в двадцать
лет еще сделался масоном, мать моя тоже масонка; они поженились друг с другом и с тех пор, как кукушки какие, кукуют одну и ту же масонскую
песню; но чтобы вы… Нет, я вам не верю.
— Э… коли говорить, так видно надо все говорить, — сказала она, махнув рукою. —
Годов это куда уж более двадцати схоронила я моего покойничка Ивана Васильевича и осталась после него тяжелою. Прихожу я к Настасье Федоровне, я-таки частенько к ней хаживала: бывало,
песни попоешь и сказочку ей расскажешь, да и выпьешь с ней за компанию, и всегда хорошее вино пьешь, шампанское называют. Весело время проводили, особенно когда графа дома не было. Вот таким манером, раз сижу я у ней, а она и говорит...
В один из январских вечеров 1806
года в обширной людской села Грузина стоял, как говорится, «дым коромыслом». Слышались
песни, отхватывали лихого трепака, на столе стояла водка, закуски и сласти для прекрасной половины графской дворни.
— Ну, а что это, — начал опять Плавин, — за
песня была в Севастополе сложена: «Как четвертого числа нас нелегкая несла горы занимать!» [«Как четвертого числа…» — сатирическая
песня, сочиненная во время Севастопольской обороны 1854—1855
годов ее участником — Л.Н.Толстым.]
Так гласит
песня; но не так было на деле. Летописи показывают нам Малюту в чести у Ивана Васильевича еще долго после 1565
года. Много любимцев в разные времена пали жертвою царских подозрений. Не стало ни Басмановых, ни Грязного, ни Вяземского, но Малюта ни разу не испытал опалы. Он, по предсказанию старой Онуфревны, не приял своей муки в этой жизни и умер честною смертию. В обиходе монастыря св. Иосифа Волоцкого, где погребено его тело, сказано, что он убит на государском деле под Найдою.
Но как приятны весной и
летом эти неблагозвучные хриплые звуки, особенно когда они впервые начнут раздаваться, что, впрочем, никогда не бывает рано; довольно поднявшаяся трава и зазеленевшие кусты — вот необходимое условие для дергуновой
песни, поистине похожей на какое-то однообразное дерганье.
Жандармский ключ бежал по дну глубокого оврага, спускаясь к Оке, овраг отрезал от города поле, названное именем древнего бога — Ярило. На этом поле, по семикам, городское мещанство устраивало гулянье; бабушка говорила мне, что в
годы ее молодости народ еще веровал Яриле и приносил ему жертву: брали колесо, обвертывали его смоленой паклей и, пустив под гору, с криками, с
песнями, следили — докатится ли огненное колесо до Оки. Если докатится, бог Ярило принял жертву:
лето будет солнечное и счастливое.
Чем выше солнце, тем больше птиц и веселее их щебет. Весь овраг наполняется музыкой, ее основной тон — непрерывный шелест кустарника под ветром; задорные голоса птиц не могут заглушить этот тихий, сладко-грустный шум, — я слышу в нем прощальную песнь
лета, он нашептывает мне какие-то особенные слова, они сами собою складываются в
песню. А в то же время память, помимо воли моей, восстановляет картины прожитого.
Мне казалось, что за
лето я прожил страшно много, постарел и поумнел, а у хозяев в это время скука стала гуще. Все так же часто они хворают, расстраивая себе желудки обильной едой, так же подробно рассказывают друг другу о ходе болезней, старуха так же страшно и злобно молится богу. Молодая хозяйка после родов похудела, умалилась в пространстве, но двигается столь же важно и медленно, как беременная. Когда она шьет детям белье, то тихонько поет всегда одну
песню...
— Так разве прощаются? Дурак, дурак! — заговорил он. — Эх-ма, какой народ стал! Компанию водили, водили
год целый: прощай, да и ушел. Ведь я тебя люблю, я тебя как жалею! Такой ты горький, все один, все один. Нелюбимый ты какой-то! Другой раз не сплю, подумаю о тебе, так-то жалею. Как
песня поется...
Ему пришлось много рассказывать — о России вообще, о русском климате, о русском обществе, о русском мужике — и особенно о казаках; о войне двенадцатого
года, о Петре Великом, о Кремле, и о русских
песнях, и о колоколах.
Пятнадцать
лет не кажется Ярило
На наш призыв, когда, встречая Солнце,
В великий день Ярилин, мы напрасно
Тьмотысячной толпой к нему взываем
И
песнями его величье славим.
Это было мое первое произведение, после которого до 1881
года, кроме стихов и
песен, я не писал больше ничего.
Самой любимой его была
песня казанских и харьковских студентов «Избушка», которую выучил его петь Селиванов, бывший харьковский студент, потом известный драматический актер конца семидесятых
годов.