Неточные совпадения
Но та, сестры не замечая,
В постеле с книгою лежит,
За листом лист перебирая,
И ничего не говорит.
Хоть не являла книга эта
Ни сладких вымыслов поэта,
Ни мудрых истин, ни картин,
Но ни Виргилий, ни Расин,
Ни Скотт, ни Байрон, ни Сенека,
Ни даже Дамских Мод Журнал
Так
никого не занимал:
То был,
друзья, Мартын Задека,
Глава халдейских мудрецов,
Гадатель, толкователь снов.
Когда б он знал, какая рана
Моей Татьяны сердце жгла!
Когда бы ведала Татьяна,
Когда бы знать она могла,
Что завтра Ленский и Евгений
Заспорят о могильной сени;
Ах, может быть, ее любовь
Друзей соединила б вновь!
Но этой страсти и случайно
Еще
никто не открывал.
Онегин обо всем молчал;
Татьяна изнывала тайно;
Одна бы няня знать могла,
Да недогадлива была.
И в одиночестве жестоком
Сильнее страсть ее горит,
И об Онегине далеком
Ей сердце громче говорит.
Она его не будет видеть;
Она должна в нем ненавидеть
Убийцу брата своего;
Поэт погиб… но уж его
Никто не помнит, уж
другомуЕго невеста отдалась.
Поэта память пронеслась,
Как дым по небу голубому,
О нем два сердца, может быть,
Еще грустят… На что грустить?..
На миг умолкли разговоры;
Уста жуют. Со всех сторон
Гремят тарелки и приборы,
Да рюмок раздается звон.
Но вскоре гости понемногу
Подъемлют общую тревогу.
Никто не слушает, кричат,
Смеются, спорят и пищат.
Вдруг двери настежь. Ленский входит,
И с ним Онегин. «Ах, творец! —
Кричит хозяйка: — наконец!»
Теснятся гости, всяк отводит
Приборы, стулья поскорей;
Зовут, сажают двух
друзей.
Шутить он не любил и двумя городами разом хотел заткнуть глотку всем
другим портным, так, чтобы впредь
никто не появился с такими городами, а пусть себе пишет из какого-нибудь «Карлсеру» или «Копенгара».
— Да за что же припекут, коли я не брала и в руки четвертки? Уж скорее
другой какой бабьей слабостью, а воровством меня еще
никто не попрекал.
Сам же он во всю жизнь свою не ходил по
другой улице, кроме той, которая вела к месту его службы, где не было никаких публичных красивых зданий; не замечал
никого из встречных, был ли он генерал или князь; в глаза не знал прихотей, какие дразнят в столицах людей, падких на невоздержанье, и даже отроду не был в театре.
Шум и визг от железных скобок и ржавых винтов разбудили на
другом конце города будочника, который, подняв свою алебарду, закричал спросонья что стало мочи: «Кто идет?» — но, увидев, что
никто не шел, а слышалось только вдали дребезжанье, поймал у себя на воротнике какого-то зверя и, подошед к фонарю, казнил его тут же у себя на ногте.
Несчастным я не сделал
никого: я не ограбил вдову, я не пустил
никого по миру, пользовался я от избытков, брал там, где всякий брал бы; не воспользуйся я,
другие воспользовались бы.
— Знаете ли вы, какая неприятность? Отыскалось
другое завещание старухи, сделанное назад тому пять <лет>. Половина именья отдается на монастырь, а
другая — обеим воспитанницам пополам, и ничего больше
никому.
Месяца четыре все шло как нельзя лучше. Григорий Александрович, я уж, кажется, говорил, страстно любил охоту: бывало, так его в лес и подмывает за кабанами или козами, — а тут хоть бы вышел за крепостной вал. Вот, однако же, смотрю, он стал снова задумываться, ходит по комнате, загнув руки назад; потом раз, не сказав
никому, отправился стрелять, — целое утро пропадал; раз и
другой, все чаще и чаще… «Нехорошо, — подумал я, — верно, между ними черная кошка проскочила!»
Я знаю, старые кавказцы любят поговорить, порассказать; им так редко это удается:
другой лет пять стоит где-нибудь в захолустье с ротой, и целые пять лет ему
никто не скажет «здравствуйте» (потому что фельдфебель говорит «здравия желаю»).
Все нашли, что мы говорим вздор, а, право, из них
никто ничего умнее этого не сказал. С этой минуты мы отличили в толпе
друг друга. Мы часто сходились вместе и толковали вдвоем об отвлеченных предметах очень серьезно, пока не замечали оба, что мы взаимно
друг друга морочим. Тогда, посмотрев значительно
друг другу в глаза, как делали римские авгуры, [Авгуры — жрецы-гадатели в Древнем Риме.] по словам Цицерона, мы начинали хохотать и, нахохотавшись, расходились, довольные своим вечером.
Я глубоко чувствовал добро и зло;
никто меня не ласкал, все оскорбляли: я стал злопамятен; я был угрюм, —
другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя выше их, — меня ставили ниже.
— Да я вас уверяю, что он первейший трус, то есть Печорин, а не Грушницкий, — о, Грушницкий молодец, и притом он мой истинный
друг! — сказал опять драгунский капитан. — Господа!
никто здесь его не защищает?
Никто? тем лучше! Хотите испытать его храбрость? Это нас позабавит…
— Да так. Я дал себе заклятье. Когда я был еще подпоручиком, раз, знаете, мы подгуляли между собой, а ночью сделалась тревога; вот мы и вышли перед фрунт навеселе, да уж и досталось нам, как Алексей Петрович узнал: не дай господи, как он рассердился! чуть-чуть не отдал под суд. Оно и точно:
другой раз целый год живешь,
никого не видишь, да как тут еще водка — пропадший человек!
Я сделался нравственным калекой: одна половина души моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я ее отрезал и бросил, — тогда как
другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого
никто не заметил, потому что
никто не знал о существовании погибшей ее половины; но вы теперь во мне разбудили воспоминание о ней, и я вам прочел ее эпитафию.
Полячок, впрочем, привел с собою еще каких-то двух
других полячков, которые вовсе никогда и не жили у Амалии Ивановны и которых
никто до сих пор в нумерах не видал.
— Это все вздор и клевета! — вспыхнул Лебезятников, который постоянно трусил напоминания об этой истории, — и совсем это не так было! Это было
другое… Вы не так слышали; сплетня! Я просто тогда защищался. Она сама первая бросилась на меня с когтями… Она мне весь бакенбард выщипала… Всякому человеку позволительно, надеюсь, защищать свою личность. К тому же я
никому не позволю с собой насилия… По принципу. Потому это уж почти деспотизм. Что ж мне было: так и стоять перед ней? Я ее только отпихнул.
Время проходило, минута,
другая —
никто не шел. Кох стал шевелиться.
Другая неприятность тоже отчасти способствовала раздражению Катерины Ивановны: на похоронах из жильцов, званных на похороны, кроме полячка, который успел-таки забежать и на кладбище,
никто почти не был; к поминкам же, то есть к закуске, явились из них всё самые незначительные и бедные, многие из них не в своем даже виде, так, дрянь какая-то.
— Конечно, рассказали,
Она не то чтобы мне именно во вред
Потешилась, и правда или нет —
Ей всё равно,
другой ли, я ли,
Никем по совести она не дорожит.
Позвольте вам вручить, напрасно бы кто взялся
Другой вам услужить, зато
Куда я ни кидался!
В контору — всё взято,
К директору, — он мне приятель, —
С зарей в шестом часу, и кстати ль!
Уж с вечера
никто достать не мог;
К тому, к сему, всех сбил я с ног,
И этот наконец похитил уже силой
У одного, старик он хилый,
Мне
друг, известный домосед;
Пусть дома просидит в покое.
Нет, братцы, так любить, как русская душа, — любить не то чтобы умом или чем
другим, а всем, чем дал Бог, что ни есть в тебе, а… — сказал Тарас, и махнул рукой, и потряс седою головою, и усом моргнул, и сказал: — Нет, так любить
никто не может!
Безумно летают в нем вверх и вниз, черкая крыльями, птицы, не распознавая в очи
друг друга, голубка — не видя ястреба, ястреб — не видя голубки, и
никто не знает, как далеко летает он от своей погибели…
Никого,
никого! — повторил он тем же голосом и сопроводив его тем движеньем руки, с каким упругий, несокрушимый козак выражает решимость на дело, неслыханное и невозможное для
другого.
Сонечка не задумалась бы сказать и про Обломова, что пошутила с ним, для развлечения, что он такой смешной, что можно ли любить «такой мешок», что этому
никто не поверит. Но такой образ поведения мог бы быть оправдан только мужем Сонечки и многими
другими, но не Штольцем.
— Брось сковороду, пошла к барину! — сказал он Анисье, указав ей большим пальцем на дверь. Анисья передала сковороду Акулине, выдернула из-за пояса подол, ударила ладонями по бедрам и, утерев указательным пальцем нос, пошла к барину. Она в пять минут успокоила Илью Ильича, сказав ему, что
никто о свадьбе ничего не говорил: вот побожиться не грех и даже образ со стены снять, и что она в первый раз об этом слышит; говорили, напротив, совсем
другое, что барон, слышь, сватался за барышню…
Потом Обломову приснилась
другая пора: он в бесконечный зимний вечер робко жмется к няне, а она нашептывает ему о какой-то неведомой стороне, где нет ни ночей, ни холода, где все совершаются чудеса, где текут реки меду и молока, где
никто ничего круглый год не делает, а день-деньской только и знают, что гуляют всё добрые молодцы, такие, как Илья Ильич, да красавицы, что ни в сказке сказать, ни пером описать.
Она ни перед кем никогда не открывает сокровенных движений сердца,
никому не поверяет душевных тайн; не увидишь около нее доброй приятельницы, старушки, с которой бы она шепталась за чашкой кофе. Только с бароном фон Лангвагеном часто остается она наедине; вечером он сидит иногда до полуночи, но почти всегда при Ольге; и то они все больше молчат, но молчат как-то значительно и умно, как будто что-то знают такое, чего
другие не знают, но и только.
Пуще всего он бегал тех бледных, печальных дев, большею частию с черными глазами, в которых светятся «мучительные дни и неправедные ночи», дев с не ведомыми
никому скорбями и радостями, у которых всегда есть что-то вверить, сказать, и когда надо сказать, они вздрагивают, заливаются внезапными слезами, потом вдруг обовьют шею
друга руками, долго смотрят в глаза, потом на небо, говорят, что жизнь их обречена проклятию, и иногда падают в обморок.
— Зачем? — с удивлением спросила она. — Я не понимаю этого. Я не уступила бы тебя
никому; я не хочу, чтоб ты был счастлив с
другой. Это что-то мудрено, я не понимаю.
Не замечать этого она не могла: и не такие тонкие женщины, как она, умеют отличить дружескую преданность и угождения от нежного проявления
другого чувства. Кокетства в ней допустить нельзя по верному пониманию истинной, нелицемерной,
никем не навеянной ей нравственности. Она была выше этой пошлой слабости.
Вдали ему опять улыбался новый образ, не эгоистки Ольги, не страстно любящей жены, не матери-няньки, увядающей потом в бесцветной,
никому не нужной жизни, а что-то
другое, высокое, почти небывалое…
—
Никому ни слова! — сказала она, приложив палец к губам и грозя ему, чтоб он тише говорил, чтоб тетка не услыхала из
другой комнаты. — Еще не пора!
Тарантьев был человек ума бойкого и хитрого;
никто лучше его не рассудит какого-нибудь общего житейского вопроса или юридического запутанного дела: он сейчас построит теорию действий в том или
другом случае и очень тонко подведет доказательства, а в заключение еще почти всегда нагрубит тому, кто с ним о чем-нибудь посоветуется.
Ей стало гораздо легче, когда заговорили о
другом и объявили ей, что теперь им можно опять жить вместе, что и ей будет легче «среди своих горе мыкать», и им хорошо, потому что
никто, как она, не умеет держать дома в порядке.
Муж и жена в обществе суть два гражданина, делающие договор, в законе утвержденный, которым обещеваются прежде всего на взаимное чувств услаждение (да не дерзнет здесь
никто оспорить первейшего закона сожития и основания брачного союза, начало любви непорочнейшия и твердый камень основания супружнего согласия), обещеваются жить вместе, общее иметь стяжание, возращать плоды своея горячности и, дабы жить мирно,
друг друга не уязвлять.
—
Друзья мои, — сказал я пленникам в отечестве своем, — ведаете ли вы, что если вы сами не желаете вступить в воинское звание,
никто к тому вас теперь принудить не может?
— У меня, мой
друг, мужиков нет, и для того
никто меня не клянет.
Она полагала, что в ее положении — экономки, пользующейся доверенностью своих господ и имеющей на руках столько сундуков со всяким добром, дружба с кем-нибудь непременно повела бы ее к лицеприятию и преступной снисходительности; поэтому, или, может быть, потому, что не имела ничего общего с
другими слугами, она удалялась всех и говорила, что у нее в доме нет ни кумовьев, ни сватов и что за барское добро она
никому потачки не дает.
Знаю только то, что он с пятнадцатого года стал известен как юродивый, который зиму и лето ходит босиком, посещает монастыри, дарит образочки тем, кого полюбит, и говорит загадочные слова, которые некоторыми принимаются за предсказания, что
никто никогда не знал его в
другом виде, что он изредка хаживал к бабушке и что одни говорили, будто он несчастный сын богатых родителей и чистая душа, а
другие, что он просто мужик и лентяй.
Поняв чувства барина, Корней попросил приказчика прийти в
другой раз. Оставшись опять один, Алексей Александрович понял, что он не в силах более выдерживать роль твердости и спокойствия. Он велел отложить дожидавшуюся карету,
никого не велел принимать и не вышел обедать.
Ему было девять лет, он был ребенок; но душу свою он знал, она была дорога ему, он берег ее, как веко бережет глаз, и без ключа любви
никого не пускал в свою душу. Воспитатели его жаловались, что он не хотел учиться, а душа его была переполнена жаждой познания. И он учился у Капитоныча, у няни, у Наденьки, у Василия Лукича, а не у учителей. Та вода, которую отец и педагог ждали на свои колеса, давно уже просочилась и работала в
другом месте.
Выходя от Алексея Александровича, доктор столкнулся на крыльце с хорошо знакомым ему Слюдиным, правителем дел Алексея Александровича. Они были товарищами по университету и, хотя редко встречались, уважали
друг друга и были хорошие приятели, и оттого
никому, как Слюдину, доктор не высказал бы своего откровенного мнения о больном.
Левин Взял косу и стал примериваться. Кончившие свои ряды, потные и веселые косцы выходили один зa
другим на дорогу и, посмеиваясь, здоровались с барином. Они все глядели на него, но
никто ничего не говорил до тех пор, пока вышедший на дорогу высокий старик со сморщенным и безбородым лицом, в овчинной куртке, не обратился к нему.
—
Никто не занят этим, и я менее
других, — сказал он. — Посмотрите, Дарья Александровна, будет дождик, — прибавил он, указывая зонтиком на показавшиеся над макушами осин белые тучки.
Лицо ее было бледно и строго. Она, очевидно, ничего и
никого не видела, кроме одного. Рука ее судорожно сжимала веер, и она не дышала. Он посмотрел на нее и поспешно отвернулся, оглядывая
другие лица.
Никто не думал, глядя на его белые с напухшими жилами руки, так нежно длинными пальцами ощупывавшие оба края лежавшего пред ним листа белой бумаги, и на его с выражением усталости на бок склоненную голову, что сейчас из его уст выльются такие речи, которые произведут страшную бурю, заставят членов кричать, перебивая
друг друга, и председателя требовать соблюдения порядка.
Никто, кроме ее самой, не понимал ее положения,
никто не знал того, что она вчера отказала человеку, которого она, может быть, любила, и отказала потому, что верила в
другого.