Неточные совпадения
Трудись! Кому вы вздумали
Читать такую проповедь!
Я
не крестьянин-лапотник —
Я Божиею милостью
Российский дворянин!
Россия —
не неметчина,
Нам чувства деликатные,
Нам гордость внушена!
Сословья благородные
У нас труду
не учатся.
У нас чиновник плохонький,
И тот полов
не выметет,
Не станет печь топить…
Скажу я вам,
не хвастая,
Живу почти безвыездно
В деревне сорок лет,
А от ржаного колоса
Не отличу ячменного.
А мне поют: «Трудись...
— Филипп на Благовещенье
Ушел, а на Казанскую
Я сына родила.
Как писаный был Демушка!
Краса взята
у солнышка,
У снегу белизна,
У маку губы алые,
Бровь черная
у соболя,
У соболя сибирского,
У сокола глаза!
Весь гнев с души красавец мой
Согнал улыбкой ангельской,
Как солнышко весеннее
Сгоняет снег с полей…
Не стала я тревожиться,
Что ни велят — работаю,
Как ни бранят — молчу.
Стали у барина ножки хиреть,
Ездил лечиться, да ноги
не ожили…
«
Не все между мужчинами
Отыскивать счастливого,
Пощупаем-ка баб!» —
Решили наши странники
И
стали баб опрашивать.
В селе Наготине
Сказали, как отрезали:
«
У нас такой
не водится,
А есть в селе Клину:
Корова холмогорская,
Не баба! доброумнее
И глаже — бабы нет.
Спросите вы Корчагину
Матрену Тимофеевну,
Она же: губернаторша...
Оно и правда: можно бы!
Морочить полоумного
Нехитрая
статья.
Да быть шутом гороховым,
Признаться,
не хотелося.
И так я на веку,
У притолоки стоючи,
Помялся перед барином
Досыта! «Коли мир
(Сказал я, миру кланяясь)
Дозволит покуражиться
Уволенному барину
В останные часы,
Молчу и я — покорствую,
А только что от должности
Увольте вы меня...
Усоловцы крестилися,
Начальник бил глашатая:
«Попомнишь ты, анафема,
Судью ерусалимского!»
У парня,
у подводчика,
С испуга вожжи выпали
И волос дыбом
стал!
И, как на грех, воинская
Команда утром грянула:
В Устой, село недальное,
Солдатики пришли.
Допросы! усмирение! —
Тревога! по спопутности
Досталось и усоловцам:
Пророчество строптивого
Чуть в точку
не сбылось.
Г-жа Простакова. Я, братец, с тобою лаяться
не стану. (К Стародуму.) Отроду, батюшка, ни с кем
не бранивалась.
У меня такой нрав. Хоть разругай, век слова
не скажу. Пусть же, себе на уме, Бог тому заплатит, кто меня, бедную, обижает.
Скотинин. Люблю свиней, сестрица, а
у нас в околотке такие крупные свиньи, что нет из них ни одной, котора,
став на задни ноги,
не была бы выше каждого из нас целой головою.
Г-жа Простакова. Старинные люди, мой отец!
Не нынешний был век. Нас ничему
не учили. Бывало, добры люди приступят к батюшке, ублажают, ублажают, чтоб хоть братца отдать в школу. К
статью ли, покойник-свет и руками и ногами, Царство ему Небесное! Бывало, изволит закричать: прокляну ребенка, который что-нибудь переймет
у басурманов, и
не будь тот Скотинин, кто чему-нибудь учиться захочет.
Стародум. От двора, мой друг, выживают двумя манерами. Либо на тебя рассердятся, либо тебя рассердят. Я
не стал дожидаться ни того, ни другого. Рассудил, что лучше вести жизнь
у себя дома, нежели в чужой передней.
Стародум. Льстец есть тварь, которая
не только о других, ниже о себе хорошего мнения
не имеет. Все его стремление к тому, чтоб сперва ослепить ум
у человека, а потом делать из него, что ему надобно. Он ночной вор, который сперва свечу погасит, а потом красть
станет.
Вот в чем дело, батюшка. За молитвы родителей наших, — нам, грешным, где б и умолить, — даровал нам Господь Митрофанушку. Мы все делали, чтоб он
у нас
стал таков, как изволишь его видеть.
Не угодно ль, мой батюшка, взять на себя труд и посмотреть, как он
у нас выучен?
В 1790 году повезли глуповцы на главные рынки свои продукты, и никто
у них ничего
не купил: всем
стало жаль клопов.
С ними происходило что-то совсем необыкновенное. Постепенно, в глазах
у всех солдатики начали наливаться кровью. Глаза их, доселе неподвижные, вдруг
стали вращаться и выражать гнев; усы, нарисованные вкривь и вкось, встали на свои места и начали шевелиться; губы, представлявшие тонкую розовую черту, которая от бывших дождей почти уже смылась, оттопырились и изъявляли намерение нечто произнести. Появились ноздри, о которых прежде и в помине
не было, и начали раздуваться и свидетельствовать о нетерпении.
— Состояние
у меня, благодарение богу, изрядное. Командовал-с;
стало быть,
не растратил, а умножил-с. Следственно, какие есть насчет этого законы — те знаю, а новых издавать
не желаю. Конечно, многие на моем месте понеслись бы в атаку, а может быть, даже устроили бы бомбардировку, но я человек простой и утешения для себя в атаках
не вижу-с!
Отписав таким образом, бригадир сел
у окошечка и
стал поджидать,
не послышится ли откуда:"ту-ру! ту-ру!"Но в то же время с гражданами был приветлив и обходителен, так что даже едва совсем
не обворожил их своими ласками.
Но ничего
не вышло. Щука опять на яйца села; блины, которыми острог конопатили, арестанты съели; кошели, в которых кашу варили, сгорели вместе с кашею. А рознь да галденье пошли пуще прежнего: опять
стали взаимно друг
у друга земли разорять, жен в плен уводить, над девами ругаться. Нет порядку, да и полно. Попробовали снова головами тяпаться, но и тут ничего
не доспели. Тогда надумали искать себе князя.
— Ах, какой вздор! — продолжала Анна,
не видя мужа. — Да дайте мне ее, девочку, дайте! Он еще
не приехал. Вы оттого говорите, что
не простит, что вы
не знаете его. Никто
не знал. Одна я, и то мне тяжело
стало. Его глаза, надо знать,
у Сережи точно такие же, и я их видеть
не могу от этого. Дали ли Сереже обедать? Ведь я знаю, все забудут. Он бы
не забыл. Надо Сережу перевести в угольную и Mariette попросить с ним лечь.
И окошенные кусты
у реки, и сама река, прежде
не видная, а теперь блестящая
сталью в своих извивах, и движущийся и поднимающийся народ, и крутая стена травы недокошенного места луга, и ястреба, вившиеся над оголенным лугом, — всё это было совершенно ново.
Слезы потекли
у нее из глаз; он нагнулся к ее руке и
стал целовать, стараясь скрыть свое волнение, которое, он знал,
не имело никакого основания, но которого он
не мог преодолеть.
Тяга была прекрасная. Степан Аркадьич убил еще две штуки и Левин двух, из которых одного
не нашел.
Стало темнеть. Ясная, серебряная Венера низко на западе уже сияла из-за березок своим нежным блеском, и высоко на востоке уже переливался своими красными огнями мрачный Арктурус. Над головой
у себя Левин ловил и терял звезды Медведицы. Вальдшнепы уже перестали летать; но Левин решил подождать еще, пока видная ему ниже сучка березы Венера перейдет выше его и когда ясны будут везде звезды Медведицы.
Ему казалось, что при нормальном развитии богатства в государстве все эти явления наступают, только когда на земледелие положен уже значительный труд, когда оно
стало в правильные, по крайней мере, в определенные условия; что богатство страны должно расти равномерно и в особенности так, чтобы другие отрасли богатства
не опережали земледелия; что сообразно с известным состоянием земледелия должны быть соответствующие ему и пути сообщения, и что при нашем неправильном пользовании землей железные дороги, вызванные
не экономическою, но политическою необходимостью, были преждевременны и, вместо содействия земледелию, которого ожидали от них, опередив земледелие и вызвав развитие промышленности и кредита, остановили его, и что потому, так же как одностороннее и преждевременное развитие органа в животном помешало бы его общему развитию, так для общего развития богатства в России кредит, пути сообщения, усиление фабричной деятельности, несомненно необходимые в Европе, где они своевременны,
у нас только сделали вред, отстранив главный очередной вопрос устройства земледелия.
Зачем, когда в душе
у нее была буря, и она чувствовала, что стоит на повороте жизни, который может иметь ужасные последствия, зачем ей в эту минуту надо было притворяться пред чужим человеком, который рано или поздно узнает же всё, — она
не знала; но, тотчас же смирив в себе внутреннюю бурю, она села и
стала говорить с гостем.
—
У меня нет никакого горя, — говорила она успокоившись, — но ты можешь ли понять, что мне всё
стало гадко, противно, грубо, и прежде всего я сама. Ты
не можешь себе представить, какие
у меня гадкие мысли обо всем.
Одна выгода этой городской жизни была та, что ссор здесь в городе между ними никогда
не было. Оттого ли, что условия городские другие, или оттого, что они оба
стали осторожнее и благоразумнее в этом отношении, в Москве
у них
не было ссор из-за ревности, которых они так боялись, переезжая в город.
Но это говорили его вещи, другой же голос в душе говорил, что
не надо подчиняться прошедшему и что с собой сделать всё возможно. И, слушаясь этого голоса, он подошел к углу, где
у него стояли две пудовые гири, и
стал гимнастически поднимать их, стараясь привести себя в состояние бодрости. За дверью заскрипели шаги. Он поспешно поставил гири.
Как ни сильно желала Анна свиданья с сыном, как ни давно думала о том и готовилась к тому, она никак
не ожидала, чтоб это свидание так сильно подействовало на нее. Вернувшись в свое одинокое отделение в гостинице, она долго
не могла понять, зачем она здесь. «Да, всё это кончено, и я опять одна», сказала она себе и,
не снимая шляпы, села на стоявшее
у камина кресло. Уставившись неподвижными глазами на бронзовые часы, стоявшие на столе между окон, она
стала думать.
— Нет, ничего
не будет, и
не думай. Я поеду с папа гулять на бульвар. Мы заедем к Долли. Пред обедом тебя жду. Ах, да! Ты знаешь, что положение Долли
становится решительно невозможным? Она кругом должна, денег
у нее нет. Мы вчера говорили с мама и с Арсением (так она звала мужа сестры Львовой) и решили тебя с ним напустить на Стиву. Это решительно невозможно. С папа нельзя говорить об этом… Но если бы ты и он…
После партии Вронский и Левин подсели к столу Гагина, и Левин
стал по предложению Степана Аркадьича держать на тузы. Вронский то сидел
у стола, окруженный беспрестанно подходившими к нему знакомыми, то ходил в инфернальную проведывать Яшвина. Левин испытывал приятный отдых от умственной усталости утра. Его радовало прекращение враждебности с Вронским, и впечатление спокойствия, приличия и удовольствия
не оставляло его.
— Но я всё-таки
не знаю, что вас удивляет. Народ стоит на такой низкой степени и материального и нравственного развития, что, очевидно, он должен противодействовать всему, что ему чуждо. В Европе рациональное хозяйство идет потому, что народ образован;
стало быть,
у нас надо образовать народ, — вот и всё.
Теперь, в уединении деревни, она чаще и чаще
стала сознавать эти радости. Часто, глядя на них, она делала всевозможные усилия, чтоб убедить себя, что она заблуждается, что она, как мать, пристрастна к своим детям; всё-таки она
не могла
не говорить себе, что
у нее прелестные дети, все шестеро, все в равных родах, но такие, какие редко бывают, — и была счастлива ими и гордилась ими.
Они были на другом конце леса, под старою липой, и звали его. Две фигуры в темных платьях (они прежде были в светлых) нагнувшись стояли над чем-то. Это были Кити и няня. Дождь уже переставал, и начинало светлеть, когда Левин подбежал к ним.
У няни низ платья был сух, но на Кити платье промокло насквозь и всю облепило ее. Хотя дождя уже
не было, они всё еще стояли в том же положении, в которое они
стали, когда разразилась гроза. Обе стояли, нагнувшись над тележкой с зеленым зонтиком.
У ней было дорожное зеркальце в мешочке, и ей хотелось достать его; но, посмотрев на спины кучера и покачивавшегося конторщика, она почувствовала, что ей будет совестно, если кто-нибудь из них оглянется, и
не стала доставать зеркала.
Он, этот умный и тонкий в служебных делах человек,
не понимал всего безумия такого отношения к жене. Он
не понимал этого, потому что ему было слишком страшно понять свое настоящее положение, и он в душе своей закрыл, запер и запечатал тот ящик, в котором
у него находились его чувства к семье, т. е. к жене и сыну. Он, внимательный отец, с конца этой зимы
стал особенно холоден к сыну и имел к нему то же подтрунивающее отношение, как и к желе. «А! молодой человек!» обращался он к нему.
Самые разнообразные предположения того, о чем он сбирается говорить с нею, промелькнули
у нее в голове: «он
станет просить меня переехать к ним гостить с детьми, и я должна буду отказать ему; или о том, чтобы я в Москве составила круг для Анны… Или
не о Васеньке ли Весловском и его отношениях к Анне? А может быть, о Кити, о том, что он чувствует себя виноватым?» Она предвидела всё только неприятное, но
не угадала того, о чем он хотел говорить с ней.
На втором приеме было то же. Тит шел мах за махом,
не останавливаясь и
не уставая. Левин шел за ним, стараясь
не отставать, и ему
становилось всё труднее и труднее: наступала минута, когда, он чувствовал,
у него
не остается более сил, но в это самое время Тит останавливался и точил.
— Я
не стану тебя учить тому, что ты там пишешь в присутствии, — сказал он, — а если нужно, то спрошу
у тебя. А ты так уверен, что понимаешь всю эту грамоту о лесе. Она трудна. Счел ли ты деревья?
Всё дело спорилось
у нее, и еще
не было двенадцати, как все вещи были разобраны чисто, аккуратно, как-то так особенно, что нумер
стал похож на дом, на ее комнаты: постели постланы, щетки, гребни, зеркальца выложены, салфеточки постланы.
Засверкали глазенки
у татарчонка, а Печорин будто
не замечает; я заговорю о другом, а он, смотришь, тотчас собьет разговор на лошадь Казбича. Эта история продолжалась всякий раз, как приезжал Азамат. Недели три спустя
стал я замечать, что Азамат бледнеет и сохнет, как бывает от любви в романах-с. Что за диво?..
Я окончил вечер
у княгини; гостей
не было, кроме Веры и одного презабавного старичка. Я был в духе, импровизировал разные необыкновенные истории; княжна сидела против меня и слушала мой вздор с таким глубоким, напряженным, даже нежным вниманием, что мне
стало совестно. Куда девалась ее живость, ее кокетство, ее капризы, ее дерзкая мина, презрительная улыбка, рассеянный взгляд?..
— Послушай, Казбич, — говорил, ласкаясь к нему, Азамат, — ты добрый человек, ты храбрый джигит, а мой отец боится русских и
не пускает меня в горы; отдай мне свою лошадь, и я сделаю все, что ты хочешь, украду для тебя
у отца лучшую его винтовку или шашку, что только пожелаешь, — а шашка его настоящая гурда [Гурда — сорт
стали, название лучших кавказских клинков.] приложи лезвием к руке, сама в тело вопьется; а кольчуга — такая, как твоя, нипочем.
Когда он опустился на скамью, то прямой
стан его согнулся, как будто
у него в спине
не было ни одной косточки; положение всего его тела изобразило какую-то нервическую слабость; он сидел, как сидит Бальзакова тридцатилетняя кокетка на своих пуховых креслах после утомительного бала.
— Вы черкешенок
не знаете, — отвечал я, — это совсем
не то, что грузинки или закавказские татарки, совсем
не то.
У них свои правила: они иначе воспитаны. — Григорий Александрович улыбнулся и
стал насвистывать марш.
Пробираюсь вдоль забора и вдруг слышу голоса; один голос я тотчас узнал: это был повеса Азамат, сын нашего хозяина; другой говорил реже и тише. «О чем они тут толкуют? — подумал я. — Уж
не о моей ли лошадке?» Вот присел я
у забора и
стал прислушиваться, стараясь
не пропустить ни одного слова. Иногда шум песен и говор голосов, вылетая из сакли, заглушали любопытный для меня разговор.
— Да, — говорил Чичиков лениво. Глазки
стали у него необыкновенно маленькие. — А все-таки, однако ж, извините,
не могу понять, как можно скучать. Против скуки есть так много средств.
«Что ж? почему ж
не проездиться? — думал между тем Платонов. — Авось-либо будет повеселее. Дома же мне делать нечего, хозяйство и без того на руках
у брата;
стало быть, расстройства никакого. Почему ж, в самом деле,
не проездиться?»
Что сами благодаря этой роскоши
стали тряпки, а
не люди, и болезней черт знает каких понабрались, и уж нет осьмнадцатилетнего мальчишки, который бы
не испробовал всего: и зубов
у него нет, и плешив, — так хотят теперь и этих заразить.
Но управляющий сказал: «Где же вы его сыщете? разве
у себя в носу?» Но председатель сказал: «Нет,
не в носу, а в здешнем же уезде, именно: Петр Петрович Самойлов: вот управитель, какой нужен для мужиков Чичикова!» Многие сильно входили в положение Чичикова, и трудность переселения такого огромного количества крестьян их чрезвычайно устрашала;
стали сильно опасаться, чтобы
не произошло даже бунта между таким беспокойным народом, каковы крестьяне Чичикова.
С каждым годом притворялись окна в его доме, наконец остались только два, из которых одно, как уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым годом уходили из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате; неуступчивее
становился он к покупщикам, которые приезжали забирать
у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а
не человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались в пыль.
Он почувствовал удовольствие, — удовольствие оттого, что
стал теперь помещиком, помещиком
не фантастическим, но действительным, помещиком,
у которого есть уже и земли, и угодья, и люди — люди
не мечтательные,
не в воображенье пребываемые, но существующие.