Неточные совпадения
Он
не мог согласиться с этим, потому что и
не видел выражения этих мыслей в народе, в среде которого он жил, и
не находил этих мыслей в себе (а он
не мог себя ничем другим считать, как одним из людей, составляющих русский народ), а главное потому, что он вместе с народом
не знал,
не мог
знать того, в чем состоит общее благо, но твердо
знал, что достижение этого общего блага возможно только при строгом исполнении того закона добра, который открыт каждому человеку, и потому
не мог желать
войны и проповедывать для каких бы то ни было общих целей.
— Да вот спросите у него. Он ничего
не знает и
не думает, — сказал Левин. — Ты слышал, Михайлыч, об
войне? — обратился он к нему. — Вот что в церкви читали? Ты что же думаешь? Надо нам воевать за христиан?
— Вот в рассуждении того теперь идет речь, панове добродийство, — да вы, может быть, и сами лучше это
знаете, — что многие запорожцы позадолжались в шинки жидам и своим братьям столько, что ни один черт теперь и веры неймет. Потом опять в рассуждении того пойдет речь, что есть много таких хлопцев, которые еще и в глаза
не видали, что такое
война, тогда как молодому человеку, — и сами
знаете, панове, — без
войны не можно пробыть. Какой и запорожец из него, если он еще ни разу
не бил бусурмена?
Там, говорят,
не знают, что́
война...
— Для меня лично корень вопроса этого, смысл его лежит в противоречии интернационализма и национализма. Вы
знаете, что немецкая социал-демократия своим вотумом о кредитах на
войну скомпрометировала интернациональный социализм, что Вандервельде усилил эту компрометацию и что еще раньше поведение таких социалистов, как Вивиани, Мильеран, Бриан э цетера, тоже обнаружили, как бессильна и как, в то же время, печально гибка этика социалистов.
Не выяснено: эта гибкость — свойство людей или учения?
— Ну — чего ж вы хотите? С начала
войны загнали целую армию в болото, сдали немцам в плен. Винтовок
не хватает, пушек нет, аэропланов… Солдаты все это
знают лучше нас…
— Нам все едино-с! И позвольте сказать, что никакой крестьянской
войны в Германии
не было-с, да и быть
не может, немцы — люди вышколенные, мы их — знаем-с, а
войну эту вы сами придумали для смятения умов, чтоб застращать нас, людей некнижных-с…
— Несколько непонятна политика нам, простецам. Как это:
война расходы усиливает, а — доход сократили? И вообще,
знаете, без вина —
не та работа! Бывало, чуть люди устанут, посулишь им ведерко, они снова оживут. Ведь — победим, все убытки взыщем. Только бы скорее! Ударить разок, другой, да и потребовать: возместите протори-убытки, а то — еще раз стукнем.
— Клим Иванович, — шепотом заговорил он, — объясните, пожалуйста, к чему эта
война студентов с министрами? Непонятно несколько: Боголепова застрелили, Победоносцева пробовали, нашего Трепова… а теперь вот…
Не понимаю расчета, — шептал он, накручивая на палец носовой платок. — Это уж,
знаете, похоже на Африку: негры, носороги, вообще — дикая сторона!
— Немцы считаются самым ученым народом в мире. Изобретательные — ватерклозет выдумали. Христиане. И вот они объявили нам
войну. За что? Никто этого
не знает. Мы, русские, воюем только для защиты людей. У нас только Петр Первый воевал с христианами для расширения земли, но этот царь был врагом бога, и народ понимал его как антихриста. Наши цари всегда воевали с язычниками, с магометанами — татарами, турками…
Она понимала, что если она до сих пор могла укрываться от зоркого взгляда Штольца и вести удачно
войну, то этим обязана была вовсе
не своей силе, как в борьбе с Обломовым, а только упорному молчанию Штольца, его скрытому поведению. Но в открытом поле перевес был
не на ее стороне, и потому вопросом: «как я могу
знать?» она хотела только выиграть вершок пространства и минуту времени, чтоб неприятель яснее обнаружил свой замысел.
Я
не про
войну лишь одну говорю и
не про Тюильри; я и без того
знал, что все прейдет, весь лик европейского старого мира — рано ли, поздно ли; но я, как русский европеец,
не мог допустить того.
В этой неизвестности о
войне пришли мы и в Манилу и застали там на рейде военный французский пароход. Ни мы, ни французы
не знали, как нам держать себя друг с другом, и визитами мы
не менялись, как это всегда делается в обыкновенное время. Пробыв там недели три, мы ушли, но перед уходом
узнали, что там ожидали английскую эскадру.
«Да, да, — думал он. — Дело, которое делается нашей жизнью, всё дело, весь смысл этого дела непонятен и
не может быть понятен мне: зачем были тетушки, зачем Николенька Иртенев умер, а я живу? Зачем была Катюша? И мое сумасшествие? Зачем была эта
война? И вся моя последующая беспутная жизнь? Всё это понять, понять всё дело Хозяина —
не в моей власти. Но делать Его волю, написанную в моей совести, — это в моей власти, и это я
знаю несомненно. И когда делаю, несомненно спокоен».
Только один раз, когда после
войны, с надеждой увидать ее, он заехал к тетушкам и
узнал, что Катюши уже
не было, что она скоро после его проезда отошла от них, чтобы родить, что где-то родила и, как слышали тетки, совсем испортилась, — у него защемило сердце.
Так жила она до 16-ти лет. Когда же ей минуло 16 лет, к ее барышням приехал их племянник — студент, богатый князь, и Катюша,
не смея ни ему ни даже себе признаться в этом, влюбилась в него. Потом через два года этот самый племянник заехал по дороге на
войну к тетушкам, пробыл у них четыре дня и накануне своего отъезда соблазнил Катюшу и, сунув ей в последний день сторублевую бумажку, уехал. Через пять месяцев после его отъезда она
узнала наверное, что она беременна.
Очень характерно, что Л. Толстой и тогда, когда писал «
Войну и мир», и тогда, когда писал свои нравственно-религиозные трактаты, был безнадежно замкнут в кругу частной точки зрения на жизнь,
не желающей
знать ничего, кроме индивидуальной жизни, ее радостей и горестей, ее совершенств или несовершенств.
Они
знают, что
война есть великое зло и кара за грехи человечества, но они видят смысл мировых событий и вступают в новый исторический период без того чувства уныния и отброшенности, которое ощущают люди первого типа, ни в чем
не прозревающие внутреннего смысла.
Но она любила мечтать о том, как завидна судьба мисс Найтингель, этой тихой, скромной девушки, о которой никто
не знает ничего, о которой нечего
знать, кроме того, за что она любимица всей Англии: молода ли она? богата ли она, или бедна? счастлива ли она сама, или несчастна? об этом никто
не говорит, этом никто
не думает, все только благословляют девушку, которая была ангелом — утешителем в английских гошпиталях Крыма и Скутари, и по окончании
войны, вернувшись на родину с сотнями спасенных ею, продолжает заботиться о больных…
Это был
не мичман, а корабельный постройщик. Он долго жил в Америке,
знал хорошо дела Юга и Севера, говорил о безвыходности тамошней
войны, на что утешительный теолог заметил...
Пожар достиг в эти дня страшных размеров: накалившийся воздух, непрозрачный от дыма, становился невыносимым от жара. Наполеон был одет и ходил по комнате, озабоченный, сердитый, он начинал чувствовать, что опаленные лавры его скоро замерзнут и что тут
не отделаешься такою шуткою, как в Египте. План
войны был нелеп, это
знали все, кроме Наполеона: Ней и Нарбон, Бертье и простые офицеры; на все возражения он отвечал кабалистическим словом; «Москва»; в Москве догадался и он.
Впрочем, я тебя уже
знаю — ты с сыном партизана [Речь идет о Д. Д. Давыдове, сыне знаменитого партизана, участника Отечественной
войны 1812 г.] поступила, как, верно, другая
не сумела бы.
Вихров, по наружности, слушал эти похвалы довольно равнодушно, но, в самом деле, они очень ему льстили, и он вошел в довольно подробный разговор с молодыми людьми, из которого
узнал, что оба они были сами сочинители; штатский писал статьи из политической экономии, а военный — очерки последней турецкой
войны, в которой он участвовал; по некоторым мыслям и по некоторым выражениям молодых людей, Вихров уже
не сомневался, что оба они были самые невинные писатели; Мари между тем обратилась к мужу.
По случаю
войны здесь все в ужасной агитации — и ты
знаешь, вероятно, из газет, что нашему бедному Севастополю угрожает сильная беда; войска наши, одно за другим, шлют туда; мужа моего тоже посылают на очень важный пост — и поэтому к нему очень благосклонен министр и даже спрашивал его,
не желает ли он что-нибудь поручить ему или о чем-нибудь попросить его; муж, разумеется, сначала отказался; но я решилась воспользоваться этим — и моему милому Евгению Петровичу вдула в уши, чтобы он попросил за тебя.
Из обращения Тейтча к германскому парламенту мы
узнали, во-первых, что человек этот имеет общее a tous les coeurs bien nes [всем благородным сердцам (франц.)] свойство любить свое отечество, которым он почитает
не Германию и даже
не отторгнутые ею, вследствие последней
войны, провинции, а Францию; во-вторых, что, сильный этою любовью, он сомневается в правильности присоединения Эльзаса и Лотарингии к Германии, потому что с разумными существами (каковыми признаются эльзас-лотарингцы) нельзя обращаться как с неразумными, бессловесными вещами, или, говоря другими словами, потому что нельзя разумного человека заставить переменить отечество так же легко, как он меняет белье; а в-третьих, что, по всем этим соображениям, он находит справедливым, чтобы совершившийся факт присоединения был подтвержден спросом населения присоединенных стран, действительно ли этот факт соответствует его желаниям.
Его гений
не знал меры и границ: в Америке на всемирной выставке он защищал интересы русской промышленности, в последнюю испанскую
войну ездил к Дон-Карлосу с какими-то дипломатическими представлениями, в Англии «поднимал русский рубль», в Черногории являлся борцом за славянское дело, в Китае защищал русские интересы и т. д.
— Обыкновенная жизнь — самая жестокая
война, Евгений Константины, потому что она
не знает даже коротких перемирий, а побежденный
не может рассчитывать на снисхождение великодушного победителя. Трудно требовать от такой
войны уважения взаимных прав и, особенно, искренности.
Но, дорогие, надо же сколько-нибудь думать, это очень помогает. Ведь ясно: вся человеческая история, сколько мы ее
знаем, это история перехода от кочевых форм ко все более оседлым. Разве
не следует отсюда, что наиболее оседлая форма жизни (наша) есть вместе с тем и наиболее совершенная (наша). Если люди метались по земле из конца в конец, так это только во времена доисторические, когда были нации,
войны, торговли, открытия разных америк. Но зачем, кому это теперь нужно?
— Я ведь ничего
не знаю и
не говорю, Павел Павлыч, — жалобно и кротко возразил Ромашов, — я ничего, ничего
не знаю. Но вот, например, североамериканская
война или тоже вот освобождение Италии, а при Наполеоне — гверильясы… и еще шуаны во время революции… Дрались же, когда приходила надобность! Простые землепашцы, пастухи…
— Как
знать, милый друг маменька! А вдруг полки идут! Может быть,
война или возмущение — чтоб были полки в срок на местах! Вон, намеднись, становой сказывал мне, Наполеон III помер, — наверное, теперь французы куролесить начнут! Натурально, наши сейчас вперед — ну, и давай, мужичок, подводку! Да в стыть, да в метель, да в бездорожицу — ни на что
не посмотрят: поезжай, мужичок, коли начальство велит! А нас с вами покамест еще поберегут, с подводой
не выгонят!
Хотя все, в особенности побывавшие в делах офицеры,
знали и могли
знать, что на
войне тогда на Кавказе, да и никогда нигде
не бывает той рубки врукопашную шашками, которая всегда предполагается и описывается (а если и бывает такая рукопашная шашками и штыками, то рубят и колют всегда только бегущих), эта фикция рукопашной признавалась офицерами и придавала им ту спокойную гордость и веселость, с которой они, одни в молодецких, другие, напротив, в самых скромных позах, сидели на барабанах, курили, пили и шутили,
не заботясь о смерти, которая, так же как и Слепцова, могла всякую минуту постигнуть каждого из них.
— То же со всеми может быть, — сказал Бутлер,
не зная, что говорить. — На то
война.
Я
знаю про себя, что мне
не нужно отделение себя от других народов, и потому я
не могу признавать своей исключительной принадлежности к какому-либо народу и государству и подданства какому-либо правительству;
знаю про себя, что мне
не нужны все те правительственные учреждения, которые устраиваются внутри государств, и потому я
не могу, лишая людей, нуждающихся в моем труде, отдавать его в виде подати на ненужные мне и, сколько я
знаю, вредные учреждения; я
знаю про себя, что мне
не нужны ни управления, ни суды, производимые насилием, и потому я
не могу участвовать ни в том, ни в другом; я
знаю про себя, что мнене нужно ни нападать на другие народы, убивая их, ни защищаться от них с оружием в руках, и потому я
не могу участвовать в
войнах и приготовлениях к ним.
Странны люди, собирающиеся в конгрессы, говорящие речи о том, как ловить птиц, посыпая им соли на хвост, хотя они
не могут
не знать, что этого нельзя делать; удивительны те, которые, как Мопассан, Род и мн. др., ясно видят весь ужас
войны, всё противоречие, вытекающее из того, что люди делают
не то, что им нужно, выгодно и должно делать, оплакивают при этом трагизм жизни и
не видят того, что весь трагизм этот прекратится тотчас же, как только люди перестанут рассуждать о том, о чем им
не нужно рассуждать, а начнут
не делать того, что им больно, неприятно и противно делать.
Не только христиане, но все язычники тысячи лет тому назад
знали зло
войны и благо мира. Так что совет проповедникам Евангелия проповедовать о зле
войны и благе мира в 3-е воскресенье декабря совершенно излишен.
Не может человек нашего времени, исповедуй он или
не исповедуй божественности Христа,
не знать, что участвовать в качестве ли царя, министра, губернатора, или урядника в том, чтобы продать у бедной семьи последнюю корову на подати для того, чтобы отдать эти деньги на пушки или на жалованье и пансионы роскошествующим, праздным и вредным чиновникам; или участвовать в том, чтобы посадить в тюрьму кормильца семьи за то, что мы сами развратили его, и пустить семью его по миру; или участвовать в грабежах и убийствах
войн; или во внушении вместо Христова закона диких идолопоклоннических суеверий; или загнать забежавшую на свою землю корову человека, у которого нет земли; или с человека, работающего на фабрике, вычесть за нечаянно испорченный предмет; или содрать вдвое за предмет с бедного только потому, что он в крайней нужде;
не может
не знать ни один человек нашего времени, что все эти дела — скверные, постыдные и что делать их
не надо.
— Ну, — не-ет! Это
не к
войне… Я
знаю — к чему! Я голоса слышу…
— Хочешь? — продолжала Елена, — покатаемся по Canal Grande. [Большому каналу (ит.).] Ведь мы, с тех пор как здесь, хорошенько
не видели Венеции. А вечером поедем в театр: у меня есть два билета на ложу. Говорят, новую оперу дают. Хочешь, мы нынешний день отдадим друг другу, позабудем о политике, о
войне, обо всем, будем
знать только одно: что мы живем, дышим, думаем вместе, что мы соединены навсегда… Хочешь?
Не знаю, как вы, а я рад
войне; только как бы домой
не потребовали, а я собираюсь отсюда во Флоренцию, в Рим; во Францию нельзя, так я думаю в Испанию — женщины там, говорят, удивительные, только бедность и насекомых много.
Фрей предсказал
войну, хотя
знал об истинном положении дел на Балканском полуострове
не больше других, то есть ровно ничего. Русско-турецкая
война открыла нам и Сербию и Болгарию, о которых мы
знали столько же, сколько о китайских делах. Русское общество ухватилось за славян с особенным азартом, потому что нужен же был какой-нибудь интерес. Сразу выплыли какие-то никому
не известные деятели, ораторы, радетели и просто жалобные люди, взасос читавшие последние известия о новых турецких зверствах.
Не мнишь ли ты, что я тебя боюсь?
Что более поверят польской деве,
Чем русскому царевичу? — Но
знай,
Что ни король, ни папа, ни вельможи
Не думают о правде слов моих.
Димитрий я иль нет — что им за дело?
Но я предлог раздоров и
войны.
Им это лишь и нужно, и тебя,
Мятежница! поверь, молчать заставят.
Прощай.
— Ничего тут внезапного нет. Это нынче всем известно. И Andre мне тоже сказывал. Надо, говорит, на
войне генералам вперед идти, а куда идти — они
не знают. Вот это нынче и заметили. И велели во всех войсках географию подучить.
—
Не знаю. Но могу сказать одно:
война так
война!
—
Не знаю, голубушка. Может быть, оттого, что дамы преимущественно этим заняты… Les messieurs на
войну ходят, а дамы должны их, по возвращении из похода, утешать. А другие messieurs ходят в департамент — и их тоже нужно утешать!
Рогожин
не любил ничего говорить о себе и, вероятно, считал себя мелочью, но он, например, живообразно повествовал о честности князя Федора Юрьича Ромодановского, как тот страшные богатства царя Алексея Михайловича, о которых никто
не знал, спрятал и потом, во время турецкой
войны, Петру отдал; как князю Ивану Андреевичу Хованскому-Тарарую с сыном головы рубили в Воздвиженском; как у князя Василия Голицына роскошь шла до того, что дворец был медью крыт, а червонцы и серебро в погребах были ссыпаны, а потом родной внук его, Михайло Алексеич, при Анне Ивановне шутом состоял, за ее собакой ходил и за то при Белгородском мире тремя тысячами жалован, и в посмеяние «Квасником» звался, и свадьба его с Авдотьей-калмычкой в Ледяном доме справлялась…
—
Не бойтесь!.. Француз всегда великодушен… но вы
знаете права
войны… Есть ли у вас деньги?
— Я советую вам спросить об этом у сарагосских жителей, — отвечал француз, бросив гордый взгляд на Рославлева. — Впрочем, — продолжал он, — я
не знаю, почему называют
войною простую экзекуцию, посланную в Испанию для усмирения бунтовщиков, которых, к стыду всех просвещенных народов, английское правительство поддерживает единственно из своих торговых видов?
— Тогда я носил мундир, mon cher! А теперь во фраке хочу посибаритничать. Однако ж
знаешь ли, мой друг? Хоть я
не очень скучаю теперешним моим положением, а все-таки мне было веселее, когда я служил. Почему
знать? Может быть, скоро понадобятся офицеры; стоит нам поссориться с французами… Признаюсь, люблю я этот милый веселый народ; что и говорить, славная нация! А как подумаешь, так надобно с ними порезаться: зазнались, разбойники! Послушай, Вольдемар: если у нас будет
война, я пойду опять в гусары.
— Почему
знать? — отвечал со вздохом Рославлев, — По крайней мере я почти уверен, что долго еще
не буду ее мужем. Скажите, могу ли я обещать, что
не пойду служить даже и тогда, когда французы внесут
войну в сердце России?
При первом взгляде на его вздернутый кверху нос, черные густые усы и живые, исполненные ума и веселости глаза Рославлев
узнал в нем, несмотря на странный полуказачий и полукрестьянской наряд, старинного своего знакомца, который в мирное время — певец любви, вина и славы — обворожал друзей своей любезностию и добродушием; а в военное, как ангел-истребитель, являлся с своими крылатыми полками, как молния, губил и исчезал среди врагов, изумленных его отвагою; но и посреди беспрерывных тревог
войны, подобно древнему скальду, он
не оставлял своей златострунной цевницы...