Неточные совпадения
Его лицо, надутое, как воздушный пузырь, казалось освещенным изнутри красным огнем, а
уши были лиловые, точно у пьяницы; глаза, узенькие, как два тире, изучали Варвару. С нелепой быстротой он бросал в рот себе бисквиты, сверкал чиненными золотом зубами и пил содовую воду, подливая в нее херес.
Мать, похожая
на чопорную гувернантку из англичанок, занимала Варвару, рассказывая...
— Ах, Татьяна Марковна, я вам так благодарна, так благодарна! Вы лучше родной — и Николая моего избаловали до того, что этот поросенок сегодня мне вдруг дорогой слил пулю: «Татьяна Марковна, говорит, любит меня больше родной
матери!» Хотела я ему
уши надрать, да
на козлы ушел от меня и так гнал лошадей, что я всю дорогу дрожала от страху.
Лиза, его смуглая Лиза, набелена была по
уши, насурьмлена пуще самой мисс Жаксон; фальшивые локоны, гораздо светлее собственных ее волос, взбиты были, как парик Людовика XIV; рукава a l’imbecile [По-дурацки (фр.) — фасон узких рукавов с пуфами у плеча.] торчали, как фижмы у Madame de Pompadour; [Мадам де Помпадур (фр.).] талия была перетянута, как буква икс, и все бриллианты ее
матери, еще не заложенные в ломбарде, сияли
на ее пальцах, шее и
ушах.
Бывают счастливые дети, которые с пеленок ощущают
на себе прикосновение тех бесконечно разнообразных сокровищ, которые мать-природа
на всяком месте расточает перед каждым, имеющим очи, чтоб видеть, и
уши, чтобы слышать.
— Знаешь ли, что я думаю? — прервала девушка, задумчиво уставив в него свои очи. — Мне все что-то будто
на ухо шепчет, что вперед нам не видаться так часто. Недобрые у вас люди: девушки все глядят так завистливо, а парубки… Я примечаю даже, что
мать моя с недавней поры стала суровее приглядывать за мною. Признаюсь, мне веселее у чужих было.
По одному виду можно было понять, что каждому из них ничего не стоит остановить коня
на полном карьере, прямо с седла ринуться
на матерого волка, задержанного
на лету доспевшей собакой, налечь
на него всем телом и железными руками схватить за
уши, придавить к земле и держать, пока не сострунят.
Мать взглянула
на нее всего один раз, и Серафима отлично поняла этот взгляд: «Притворяется старичонко, держи
ухо востро, Сима».
Прижмется, бывало, ко мне, обнимет, а то схватит
на руки, таскает по горнице и говорит: «Ты, говорит, настоящая мне
мать, как земля, я тебя больше Варвары люблю!» А
мать твоя, в ту пору, развеселая была озорница — бросится
на него, кричит: «Как ты можешь такие слова говорить, пермяк, солены
уши?» И возимся, играем трое; хорошо жили мы, голуба́ душа!
Прижавшись к плечу бабушки,
мать шептала что-то
на ухо ей, — бабушка щурила глаза, точно в них светом било. Становилось всё скучнее.
Но всегда есть исключения: иногда и в степи попадаются беляки, иногда и в лесных местах, как, например, около Москвы, водятся русаки, только они почти никогда не ложатся
на дневку в большом лесу, а всегда
на открытых местах или в мелком кустарнике; старый русак,
матерой, как говорят охотники, всегда крупнее и жирнее беляка одного с ним возраста и в то же время как-то складнее:
уши у русака острее; лапки его, особенно передние, поменьше и поуютнее, и потому русачий малик (след) отличается с первого взгляда от беличьего.
Взглянув
на Аглаиду,
мать Енафа прибавила уже шепотом
на ухо Пульхерии...
Отец с
матерью ни с кем в Симбирске не виделись; выкормили только лошадей да поели стерляжьей
ухи, которая показалась мне лучше, чем в Никольском, потому что той я почти не ел, да и вкуса ее не заметил: до того ли мне было!.. Часа в два мы выехали из Симбирска в Чурасово, и
на другой день около полден туда приехали.
Я не замедлил сообщить свою догадку
на ухо своей сестрице и потом
матери, и она очень смеялась, отчего и страх мой прошел.
Мать тихо подозвала меня к себе, разгладила мои волосы, пристально посмотрела
на мои покрасневшие глаза, поцеловала меня в лоб и сказала
на ухо: «Будь умен и ласков с дедушкой», — и глаза ее наполнились слезами.
Мать, которой, без сомнения, наскучили наши печальные лица, очень этому обрадовалась и старалась еще более развеселить нас; сама предложила нам пойти удить
на мельницу, которая находилась в нескольких десятках шагов, так что шум воды, падающей с мельничных колес, и даже гуденье жерновов раздавалось в
ушах и заставляло нас говорить громче обыкновенного.
Бабушка же и тетушка ко мне не очень благоволили, а сестрицу мою любили; они напевали ей в
уши, что она нелюбимая дочь, что
мать глядит мне в глаза и делает все, что мне угодно, что «братец — все, а она — ничего»; но все такие вредные внушения не производили никакого впечатления
на любящее сердце моей сестры, и никакое чувство зависти или негодования и
на одну минуту никогда не омрачали светлую доброту ее прекрасной души.
На улице морозный воздух сухо и крепко обнял тело, проник в горло, защекотал в носу и
на секунду сжал дыхание в груди. Остановясь,
мать оглянулась: близко от нее
на углу стоял извозчик в мохнатой шапке, далеко — шел какой-то человек, согнувшись, втягивая голову в плечи, а впереди него вприпрыжку бежал солдат, потирая
уши.
После полудня, разбитая, озябшая,
мать приехала в большое село Никольское, прошла
на станцию, спросила себе чаю и села у окна, поставив под лавку свой тяжелый чемодан. Из окна было видно небольшую площадь, покрытую затоптанным ковром желтой травы, волостное правление — темно-серый дом с провисшей крышей.
На крыльце волости сидел лысый длиннобородый мужик в одной рубахе и курил трубку. По траве шла свинья. Недовольно встряхивая
ушами, она тыкалась рылом в землю и покачивала головой.
Встал адвокат, которого
мать видела у Николая. Лицо у него было добродушное, широкое, его маленькие глазки лучисто улыбались, — казалось, из-под рыжеватых бровей высовываются два острия и, точно ножницы, стригут что-то в воздухе. Заговорил он неторопливо, звучно и ясно, но
мать не могла вслушиваться в его речь — Сизов шептал ей
на ухо...
— Иди, дьявол! — крикнул прямо в
ухо матери молодой усатый солдат, равняясь с нею, и толкнул ее
на тротуар.
— Ну да… Как же это я забыл? Наровчат, одни колышки торчат. А мы — инсарские. Мамаша! — опять затрубил он
матери на ухо, — подпоручик Ромашов — наш, пензенский!.. Из Наровчата!.. Земляк!..
Эмиль выбежал навстречу Санину — он более часа караулил его приход — и торопливо шепнул ему
на ухо, что
мать ничего не знает о вчерашней неприятности и что даже намекать
на нее не следует, а что его опять посылают в магазин!!. но что он туда не пойдет, а спрячется где-нибудь!
Пробормотавши эти бессвязные слова, он остановился и с разинутым ртом смотрел
на мать, словно сам не верил
ушам своим.
Беленькая, тонкая и гибкая, она сбросила с головы платок, кудрявые волосы осыпались
на лоб и щёки ей, закрыли весёлые глаза; бросив книгу
на стул, она оправляла их длинными пальцами, забрасывая за
уши, маленькие и розовые, — она удивительно похожа была
на свою
мать, такая же куколка, а старое, длинное платье, как будто знакомое Кожемякину, усиливало сходство.
Эти строгие и мрачные суждения, отголоски суровой древности, раздавались всё громче и наконец дошли до
ушей матери Эмилии — Серафины Амато, женщины гордой, сильной и, несмотря
на свои пятьдесят лет, до сего дня сохранившей красоту уроженки гор.
Один из самых маленьких сосунов, черный, головастый, с удивленно торчащей между
ушами чолкой и хвостиком, свернутым еще
на ту сторону,
на которую он был загнут в брюхе
матери, уставив
уши и тупые глаза, не двигаясь с места, пристально смотрел
на сосуна, который скакал и пятился, неизвестно, завидуя или осуждая, зачем он это делает.
Которые сосут, подталкивая носом, которые, неизвестно почему, несмотря
на зовы
матерей, бегут маленькой, неловкой рысцой прямо в противуположную сторону, как будто отыскивая что-то, и потом, неизвестно для чего, останавливаются и ржат отчаянно-пронзительным голосом; которые лежат боком в повалку, которые учатся есть траву, которые чешутся задней ногой за
ухом.
Покуда Борис Петрович переодевался в смурый кафтан и обвязывал запачканные онучи вокруг ног своих, солдатка подошла к дверям овина, махнула рукой, явился малый лет 17-и глупой наружности, с рыжими волосами, но складом и ростом богатырь… он шел за
матерью, которая шептала ему что-то
на ухо; почесывая затылок и кивая головой, он зевал беспощадно и только по временам отвечал: «хорошо, мачка».
Наталья равнодушно и очень внимательно разливала чай, её маленькие, мышиные
уши заметно горели и казались измятыми, она хмурилась и часто выходила из комнаты;
мать её задумчиво молчала и, помусливая палец, приглаживала седые волосы
на висках, только Алексей, необычно для него, волновался, спрашивал, подёргивая плечами...
— Пусть за меня никому зла не будет! — отвечала
матери на ухо дочь, хороня
на плече ее свое личико.
Но вот он слышит короткое, беспокойное, ласковое и призывное ржание, которое так ему знакомо, что он всегда узнает его издали, среди тысячи других голосов. Он останавливается
на всем скаку, прислушивается одну секунду, высоко подняв голову, двигая тонкими
ушами и отставив метелкой пушистый короткий хвост, потом отвечает длинным заливчатым криком, от которого сотрясается все его стройное, худощавое, длинноногое тело, и мчится к
матери.
Уж сколько он там ни путался, а деньжонки все прожил; знакомство растерял и опять в прежнее бедное положение пришел: к
матери, значит, от стерляжей ухи-то
на пустые щи.
В усадьбе по вечерам жгли бенгальские огни и ракеты, и мимо Обручанова проходила
на парусах лодка с красными фонариками. Однажды утром приехала
на деревню жена инженера Елена Ивановна с маленькой дочерью в коляске с желтыми колесами,
на паре темно-гнедых пони; обе,
мать и дочь, были в соломенных шляпах с широкими полями, пригнутыми к
ушам.
Его пример подействовал; два журналиста, в качестве литераторов, почли обязанностию написать каждый по теме; секретарь неаполитанского посольства и молодой <человек>, недавно возвратившихся из путешествия, бредя о Флоренции, положили в урну свои свернутые бумажки; наконец, одна некрасивая девица, по приказанию своей
матери, со слезами
на глазах написала несколько строк по-италиянски, и покраснев по
уши, отдала их импровизатору, между тем как дамы смотрели
на нее молча, с едва заметной усмешкою.
Своего не предав и все главное утаив, я, естественно,
на другой день без радости — и не без робости — подходила к причастию, ибо слово
матери и соответствующее видение: «Одна девочка
на исповеди утаила грех» и т.д. — все еще стояли у меня в глазах и в
ушах.
Стоит
мать Манефа в моленной перед иконами, плачет горькими, жгучими слезами. Хочет читать, ничего не видит, хочет молиться, молитва
на ум нейдет… Мир суетный, греховный мир опять заговорил свое в душевные
уши Манефы…
Я нагнул
мать и сказал ей
на ухо.
Он больно треплет ее за
ухо, а она встряхивает головой, качает колыбель и мурлычет свою песню. Зеленое пятно и тени от панталон и пеленок колеблются, мигают ей и скоро опять овладевают ее мозгом. Опять она видит шоссе, покрытое жидкою грязью. Люди с котомками
на спинах и тени разлеглись и крепко спят. Глядя
на них, Варьке страстно хочется спать; она легла бы с наслаждением, но
мать Пелагея идет рядом и торопит ее. Обе они спешат в город наниматься.
Припадем коленами
на мать сыру землю,
Пролием мы слезы, как быстрые реки,
Воздохнем в печали к создателю света:
«Боже ты наш, Боже, Боже отец наших,
Услыши ты, Боже, сию ти молитву,
Сию ти молитву, как блудного сына,
Приклони ты
ухо к сердечному стону,
Прими ты к престолу текущие слезы,
Пожалей, создатель, бедное созданье,
Предели нас, Боже, к избранному стаду,
Запиши, родитель, в животную книгу,
Огради нас, бедных, своею оградой,
Приди в наши души с небесной отрадой,
Всех поставь нас, Боже,
Здесь
на крепком камне,
Чтоб мы были крепки во время печали...
— Послушай, Лидочка, ведь это, в сущности, ужасно! — говорит Сомов, вдруг останавливаясь перед женой и с ужасом глядя
на ее лицо. — Ведь ты
мать… понимаешь?
мать! Как же ты будешь детей учить, если сама ничего не знаешь? Мозг у тебя хороший, но что толку в нем, если он не усвоил себе даже элементарных знаний? Ну, плевать
на знания… знания дети и в школе получат, но ведь ты и по части морали хромаешь! Ты ведь иногда такое ляпнешь, что
уши вянут!
— Прочти… — говорит. А голос у него был такой, что он и теперь звучит в моих
ушах.
Мать так вся и задрожала, однако бумагу взяла. Не прочла она и десяти строк, как вскрикнула и замертво упала
на пол.
Перед Анной Каранатовной сидит
на стуле худенькая, такая же, как и
мать, белокурая девочка, с тревожными, несколько впалыми глазками желтоватого цвета, но с красивыми длинными ресницами. Волосы ее заплетены за
уши в две косички.
На ней надета серая чистенькая блузочка с широким передником; в него, точно с усилием, просунута ее головка.
Петруша, к которому обращалась речь Левкоевой, был сынок ее, недавно выпущенный в офицеры. Он стоял недалеко
на дорожке, пощипывая усики, только что пробившиеся, и не тронулся с места, занятый горячим разговором с маленьким студентом, — не слыхал ли слов
матери, или слышал, но пропустил мимо
ушей.
— Но
на самом ли деле он так богат, как говорят?.. — задумчиво, пропустив мимо
ушей слова
матери, спросила Зинаида Владимировна.
— Нет, мне дано много… над тобою, видишь, там
на небе, откуда блестит звездочка, — произнесла Мариула вдохновенным голосом; потом, силою отведя ее от Груни в сторону, наклонилась
на ухо и сиповатым шепотом, в исступлении прибавила: — Я…
мать твоя. Вспомни табор цыганский, пожар в Яссах… похищение у янычара, продажу паше, уродство мое, чтобы не признали во мне твоей
матери: это все я, везде я, где грозила только тебе беда, и опять я… здесь, между тобою и Волынским: слышишь ли?