Неточные совпадения
Представь себе, что ты бы шел по
улице и увидал бы, что пьяные бьют женщину или
ребенка; я думаю, ты не стал бы спрашивать, объявлена или не объявлена война этому человеку, а ты бы бросился
на него защитил бы обижаемого.
— Как не может быть? — продолжал Раскольников с жесткой усмешкой, — не застрахованы же вы? Тогда что с ними станется?
На улицу всею гурьбой пойдут, она будет кашлять и просить и об стену где-нибудь головой стучать, как сегодня, а
дети плакать… А там упадет, в часть свезут, в больницу, умрет, а
дети…
И она, сама чуть не плача (что не мешало ее непрерывной и неумолчной скороговорке), показывала ему
на хнычущих
детей. Раскольников попробовал было убедить ее воротиться и даже сказал, думая подействовать
на самолюбие, что ей неприлично ходить по
улицам, как шарманщики ходят, потому что она готовит себя в директрисы благородного пансиона девиц…
Иначе как же отличить, что вы благородного семейства, воспитанные
дети и вовсе не так, как все шарманщики; не «Петрушку» же мы какого-нибудь представляем
на улицах, а споем благородный романс…
Лежат они поперек дороги и проход загораживают; их ругают со всех сторон, а они, «как малые ребята» (буквальное выражение свидетелей), лежат друг
на друге, визжат, дерутся и хохочут, оба хохочут взапуски, с самыми смешными рожами, и один другого догонять, точно
дети,
на улицу выбежали.
Ах да: она говорит и кричит, что так как ее все теперь бросили, то она возьмет
детей и пойдет
на улицу, шарманку носить, а
дети будут петь и плясать, и она тоже, и деньги собирать, и каждый день под окно к генералу ходить…
Как-то поздним вечером Люба, взволнованно вбежав с
улицы на двор, где шумно играли
дети, остановилась и, высоко подняв руку, крикнула в небо...
Ветер нагнал множество весенних облаков, около солнца они были забавно кудрявы, точно парики вельмож восемнадцатого века. По
улице воровато бегали с мешками
на плечах мужики и бабы, сновали
дети, точно шашки, выброшенные из ящика. Лысый старик, с козлиной бородой
на кадыке, проходя мимо Самгина, сказал...
Скажут, может быть, что в этом высказывается добросовестная домохозяйка, которой не хочется, чтоб у ней в доме был беспорядок, чтоб жилец ждал ночью
на улице, пока пьяный дворник услышит и отопрет, что, наконец, продолжительный стук может перебудить
детей…
В дом, в котором была открыта подписка, сыпались деньги со всего Парижа как из мешка; но и дома наконец недостало: публика толпилась
на улице — всех званий, состояний, возрастов; буржуа, дворяне,
дети их, графини, маркизы, публичные женщины — все сбилось в одну яростную, полусумасшедшую массу укушенных бешеной собакой; чины, предрассудки породы и гордости, даже честь и доброе имя — все стопталось в одной грязи; всем жертвовали (даже женщины), чтобы добыть несколько акций.
Такие же были у оборванных опухших мужчин и женщин, с
детьми стоявших
на углах
улиц и просивших милостыню.
Это предложение доктора обрадовало Бахарева, как
ребенка, которому после долгой ненастной погоды позволили наконец выйти
на улицу. С нетерпением всех больных, засидевшихся в четырех стенах, он воспользовался случаем и сейчас же решил ехать к Ляховскому, у которого не был очень давно.
Рассердившись почему-то
на этого штабс-капитана, Дмитрий Федорович схватил его за бороду и при всех вывел в этом унизительном виде
на улицу и
на улице еще долго вел, и говорят, что мальчик, сын этого штабс-капитана, который учится в здешнем училище, еще
ребенок, увидав это, бежал все подле и плакал вслух и просил за отца и бросался ко всем и просил, чтобы защитили, а все смеялись.
Федор Павлович узнал о смерти своей супруги пьяный; говорят, побежал по
улице и начал кричать, в радости воздевая руки к небу: «Ныне отпущаеши», а по другим — плакал навзрыд как маленький
ребенок, и до того, что, говорят, жалко даже было смотреть
на него, несмотря
на все к нему отвращение.
Пропустив нас, женщина тоже вошла в юрту, села
на корточки у огня и закурила трубку, а
дети остались
на улице и принялись укладывать рыбу в амбар.
Дети играют
на улице, у берега, и их голоса раздаются пронзительно-чисто по реке и по вечерней заре; к воздуху примешивается паленый запах овинов, роса начинает исподволь стлать дымом по полю, над лесом ветер как-то ходит вслух, словно лист закипает, а тут зарница, дрожа, осветит замирающей, трепетной лазурью окрестности, и Вера Артамоновна, больше ворча, нежели сердясь, говорит, найдя меня под липой...
Он
на улице, во дворце, с своими
детьми и министрами, с вестовыми и фрейлинами пробовал беспрестанно, имеет ли его взгляд свойство гремучей змеи — останавливать кровь в жилах.
В самом деле, большей частию в это время немца при
детях благодарят, дарят ему часы и отсылают; если он устал бродить с
детьми по
улицам и получать выговоры за насморк и пятны
на платьях, то немец при
детях становится просто немцем, заводит небольшую лавочку, продает прежним питомцам мундштуки из янтаря, одеколон, сигарки и делает другого рода тайные услуги им.
— Вот одурел человек! добро бы еще хлопец какой, а то старый кабан,
детям на смех, танцует ночью по
улице! — вскричала проходящая пожилая женщина, неся в руке солому. — Ступай в хату свою. Пора спать давно!
Плохой, лядащий мальчонок был; до трех лет за грудного выдавала и раз нарвалась: попросила
на улице у проходившего начальника сыскной полиции Эффенбаха помочь грудному
ребенку.
А то представитель конкурса, узнав об отлучке должника из долгового отделения, разыскивает его дома, врывается, иногда ночью, в семейную обстановку и
на глазах жены и
детей вместе с полицией сам везет его в долговое отделение. Ловили должников
на улицах, в трактирах, в гостях, даже при выходе из церкви!
Чуть свет являлись
на толкучку торговки, барахольщики первой категории и скупщики из «Шилова дома», а из желающих продать — столичная беднота: лишившиеся места чиновники приносили последнюю шинелишку с собачьим воротником, бедный студент продавал сюртук, чтобы заплатить за угол, из которого его гонят
на улицу, голодная мать, продающая одеяльце и подушку своего
ребенка, и жена обанкротившегося купца, когда-то богатая, боязливо предлагала самовар, чтобы купить еду сидящему в долговом отделении мужу.
Заснула как-то пьяная
на Рождество
на улице, и отморозил
ребенок два пальца, которые долго гнили, а она не лечила — потому подавали больше: высунет он перед прохожим изъязвленную руку… ну и подают сердобольные…
И грязная баба, нередко со следами ужасной болезни, брала несчастного
ребенка, совала ему в рот соску из грязной тряпки с нажеванным хлебом и тащила его
на холодную
улицу.
Выйдя от Луковникова, Галактион решительно не знал, куда ему идти. Раньше он предполагал завернуть к тестю, чтобы повидать
детей, но сейчас он не мог этого сделать. В нем все точно повернулось. Наконец, ему просто было совестно. Идти
на квартиру ему тоже не хотелось. Он без цели шел из
улицы в
улицу, пока не остановился перед ссудною кассой Замараева. Начинало уже темнеть, и кое-где в окнах мелькали огни. Галактион позвонил, но ему отворили не сразу. За дверью слышалось какое-то предупреждающее шушуканье.
В одной избе без мебели, с темною унылою печью, занимавшею полкомнаты, около бабы-хозяйки плакали
дети и пищали цыплята; она
на улицу —
дети и цыплята за ней.
Много
детей, все
на улице и играют в солдаты или в лошадки и возятся с сытыми собаками, которым хочется спать.
Когда Микрюков отправился в свою половину, где спали его жена и
дети, я вышел
на улицу. Была очень тихая, звездная ночь. Стучал сторож, где-то вблизи журчал ручей. Я долго стоял и смотрел то
на небо, то
на избы, и мне казалось каким-то чудом, что я нахожусь за десять тысяч верст от дому, где-то в Палеве, в этом конце света, где не помнят дней недели, да и едва ли нужно помнить, так как здесь решительно всё равно — среда сегодня или четверг…
Поселенцы говеют, венчаются и
детей крестят в церквах, если живут близко. В дальние селения ездят сами священники и там «постят» ссыльных и кстати уж исполняют другие требы. У о. Ираклия были «викарии» в Верхнем Армудане и в Мало-Тымове, каторжные Воронин и Яковенко, которые по воскресеньям читали часы. Когда о. Ираклий приезжал в какое-нибудь селение служить, то мужик ходил по
улицам и кричал во всё горло: «Вылазь
на молитву!» Где нет церквей и часовен, там служат в казармах или избах.
Бывает, что ссыльные усыновляют сирот и бедных
детей в расчете
на кормовые и всякого рода пособия и даже
на то, что приемыш будет просить
на улице милостыню, но в большинстве, вероятно, ссыльными руководят чистые побуждения.
Последний, пришедший за женой и
детьми, старик, разыгрывает из себя чудака, похож
на пьяного и служит посмешищем для всей
улицы.
Въезжая в сию деревню, не стихотворческим пением слух мой был ударяем, но пронзающим сердца воплем жен,
детей и старцев. Встав из моей кибитки, отпустил я ее к почтовому двору, любопытствуя узнать причину приметного
на улице смятения.
Она была нерасчетлива и непрактична в денежных делах, как пятилетний
ребенок, и в скором времени осталась без копейки, а возвращаться назад в публичный дом было страшно и позорно. Но соблазны уличной проституции сами собой подвертывались и
на каждом шагу лезли в руки. По вечерам,
на главной
улице, ее прежнюю профессию сразу безошибочно угадывали старые закоренелые уличные проститутки. То и дело одна из них, поравнявшись с нею, начинала сладким, заискивающим голосом...
Мужик придет к нему за требой — непременно требует, чтобы в телеге приезжал и чтобы ковер ему в телеге был: «Ты, говорит, не меня, а сан мой почитать должен!» Кто теперь
на улице встретится, хоть малый
ребенок, и шапки перед ним не снимет, он сейчас его в церковь — и
на колени: у нас народ этого не любит!
— Это я, видишь, Ваня, смотреть не могу, — начал он после довольно продолжительного сердитого молчания, — как эти маленькие, невинные создания дрогнут от холоду
на улице… из-за проклятых матерей и отцов. А впрочем, какая же мать и вышлет такого
ребенка на такой ужас, если уж не самая несчастная!.. Должно быть, там в углу у ней еще сидят сироты, а это старшая; сама больна, старуха-то; и… гм! Не княжеские
дети! Много, Ваня,
на свете… не княжеских
детей! гм!
Это история женщины, доведенной до отчаяния; ходившей с своею девочкой, которую она считала еще
ребенком, по холодным, грязным петербургским
улицам и просившей милостыню; женщины, умиравшей потом целые месяцы в сыром подвале и которой отец отказывал в прощении до последней минуты ее жизни и только в последнюю минуту опомнившийся и прибежавший простить ее, но уже заставший один холодный труп вместо той, которую любил больше всего
на свете.
— Нет, это обидно! Я, как мать, покоя себе не знаю, все присовокупляю, все присовокупляю… кажется, щепочку
на улице увидишь, и ту несешь да в кучку кладешь, чтоб
детям было хорошо и покойно, да чтоб нужды никакой не знали да жили бы в холе да в неженье…
Она вскочила
на ноги, бросилась в кухню, накинула
на плечи кофту, закутала
ребенка в шаль и молча, без криков и жалоб, босая, в одной рубашке и кофте сверх нее, пошла по
улице. Был май, ночь была свежа, пыль
улицы холодно приставала к ногам, набиваясь между пальцами.
Ребенок плакал, бился. Она раскрыла грудь, прижала сына к телу и, гонимая страхом, шла по
улице, шла, тихонько баюкая...
Они отыскивали их где-нибудь под забором
на улице или в кабаках бесчувственно пьяными, скверно ругали, били кулаками мягкие, разжиженные водкой тела
детей, потом более или менее заботливо укладывали их спать, чтобы рано утром, когда в воздухе темным ручьем потечет сердитый рев гудка, разбудить их для работы.
А уже светало, ей было боязно и стыдно ждать, что кто-нибудь выйдет
на улицу, увидит ее, полунагую. Она сошла к болоту и села
на землю под тесной группой молодых осин. И так сидела долго, объятая ночью, неподвижно глядя во тьму широко раскрытыми глазами, и боязливо пела, баюкая уснувшего
ребенка и обиженное сердце свое…
Горячее солнце, выкатываясь
на небо, жгло пыльные
улицы, загоняя под навесы юрких
детей Израиля, торговавших в городских лавках; «факторы» лениво валялись
на солнцепеке, зорко выглядывая проезжающих; скрип чиновничьих перьев слышался в открытые окна присутственных мест; по утрам городские дамы сновали с корзинами по базару, а под вечер важно выступали под руку со своими благоверными, подымая уличную пыль пышными шлейфами.
И все это звуки коренные, свежие, родившиеся
на место, где-нибудь в глубине Бретани или Оверни (быть может, поэтому-то они так и нравятся
детям), и оттуда перенесенные
на улицы всемирной столицы.
Надо было видеть, с каким достоинством он расхаживал по городским
улицам в сопровождении усталого конвойного, пугая уже одним видом своим встречных баб и
детей, как он спокойно и даже свысока смотрел
на всех встречавшихся.
На улице весело кричали
дети, далеко в поле играл пастух, а в монастыре копали гряды и звонкий голос высоко вёл благодарную песнь...
Собака взглянула
на него здоровым глазом, показала ещё раз медный и, повернувшись спиной к нему, растянулась, зевнув с воем.
На площадь из
улицы, точно волки из леса
на поляну, гуськом вышли три мужика; лохматые, жалкие, они остановились
на припёке, бессильно качая руками, тихо поговорили о чём-то и медленно, развинченной походкой, всё так же гуськом пошли к ограде, а из-под растрёпанных лаптей поднималась сухая горячая пыль. Где-то болезненно заплакал
ребёнок, хлопнула калитка и злой голос глухо крикнул...
Жукур была вне себя от испуга, кричала: «Quelle demoralisation dans се pays barbare!» [Какой разврат в этой варварской стране! (фр.)], забыла от негодования все
на свете, даже и то, что у привилегированной повивальной бабки,
на углу их
улицы, воспитывались два
ребенка, разом родившиеся, из которых один был похож
на Жукур, а другой —
на кочующего друга.
— Удалось сорвать банк, так и похваливает игру; мало ли чудес бывает
на свете; вы исключенье — очень рад; да это ничего не доказывает; два года тому назад у нашего портного — да вы знаете его: портной Панкратов,
на Московской
улице, — у него
ребенок упал из окна второго этажа
на мостовую; как, кажется, не расшибиться? Хоть бы что-нибудь! Разумеется, синие пятна, царапины — больше ничего. Ну, извольте выбросить другого
ребенка. Да и тут еще вышла вещь плохая, ребенок-то чахнет.
Мы сели в небольшой, по старине меблированной гостиной, выходящей
на улицу теми окнами, из которых
на двух стояли чубуки, а
на третьем красный петух в генеральской каске и козел в черной шляпе, а против них
на стене портрет царя Алексея Михайловича с развернутым указом, что «учали
на Москву приходить такие-сякие
дети немцы и их, таких-сяких
детей, немцев,
на воеводства бы не сажать, а писать по черной сотне».
Я как рыцарь
на распутье: пойдешь в часть с
ребенком — опоздаешь к поверке — в карцер попадешь; пойдешь в училище с
ребенком — нечто невозможное, неслыханное — полный скандал, хуже карцера; оставить
ребенка на улице или подкинуть его в чей-нибудь дом — это уже преступление.
Две из них, с окнами
на улицу, занимал доктор, а в третьей и в кухне жили Дарьюшка и мещанка с тремя
детьми.