Неточные совпадения
Между тем псы заливались всеми возможными голосами: один, забросивши вверх голову, выводил так протяжно и с таким старанием, как будто за это получал бог знает какое жалованье; другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж них звенел, как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и все это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел, как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются
на цыпочки от сильного желания вывести высокую ноту, и все, что ни есть, порывается кверху, закидывая голову, а он один, засунувши небритый подбородок в галстук, присев и опустившись почти до земли, пропускает оттуда свою ноту, от которой трясутся и дребезжат
стекла.
Стоит, то позабываясь, то обращая вновь какое-то притупленное внимание
на все, что перед ним движется и не движется, и душит с досады какую-нибудь муху, которая в это время жужжит и бьется об
стекло под его пальцем.
Я взошел в хату: две лавки и стол, да огромный сундук возле печи составляли всю ее мебель.
На стене ни одного образа — дурной знак! В разбитое
стекло врывался морской ветер. Я вытащил из чемодана восковой огарок и, засветив его, стал раскладывать вещи, поставив в угол шашку и ружье, пистолеты положил
на стол, разостлал бурку
на лавке, казак свою
на другой; через десять минут он захрапел, но я не мог заснуть: передо мной во мраке все вертелся мальчик с белыми глазами.
Прошло минут с десять. Было еще светло, но уже вечерело. В комнате была совершенная тишина. Даже с лестницы не приносилось ни одного звука. Только жужжала и билась какая-то большая муха, ударяясь с налета об
стекло. Наконец, это стало невыносимо: Раскольников вдруг приподнялся и сел
на диване.
Окно с цветными
стеклами, бывшее над алтарем, озарилося розовым румянцем утра, и упали от него
на пол голубые, желтые и других цветов кружки света, осветившие внезапно темную церковь.
На полках по углам стояли кувшины, бутыли и фляжки зеленого и синего
стекла, резные серебряные кубки, позолоченные чарки всякой работы: венецейской, турецкой, черкесской, зашедшие в светлицу Бульбы всякими путями, через третьи и четвертые руки, что было весьма обыкновенно в те удалые времена.
На ниве, зыблемый погодой, Колосок,
Увидя за
стеклом в теплице
И в неге, и в добре взлелеянный цветок,
Меж тем, как он и мошек веренице,
И бурям, и жарам, и холоду открыт,
Хозяину с досадой говорит:
«За что́ вы, люди, так всегда несправедливы,
Что кто умеет ваш утешить вкус иль глаз,
Тому ни в чём отказа нет у вас,
А кто полезен вам, к тому вы нерадивы?
Нет: мы совсем расти оставлены
на счастье,
Тогда как у тебя цветы,
Которыми ни сыт, ни богатеешь ты,
Не так, как мы, закинуты здесь в поле, —
За
стёклами растут в приюте, в неге, в холе.
— Как, ты и это помнишь, Андрей? Как же! Я мечтал с ними, нашептывал надежды
на будущее, развивал планы, мысли и… чувства тоже, тихонько от тебя, чтоб ты
на смех не поднял. Там все это и умерло, больше не повторялось никогда! Да и куда делось все — отчего погасло? Непостижимо! Ведь ни бурь, ни потрясений не было у меня; не терял я ничего; никакое ярмо не тяготит моей совести: она чиста, как
стекло; никакой удар не убил во мне самолюбия, а так, Бог знает отчего, все пропадает!
— Вот у вас все так: можно и не мести, и пыли не стирать, и ковров не выколачивать. А
на новой квартире, — продолжал Илья Ильич, увлекаясь сам живо представившейся ему картиной переезда, — дня в три не разберутся, все не
на своем месте: картины у стен,
на полу, галоши
на постели, сапоги в одном узле с чаем да с помадой. То, глядишь, ножка у кресла сломана, то
стекло на картине разбито или диван в пятнах. Чего ни спросишь, — нет, никто не знает — где, или потеряно, или забыто
на старой квартире: беги туда…
Но он ничего не сказал, сел только подле нее и погрузился в созерцание ее профиля, головы, движения руки взад и вперед, как она продевала иглу в канву и вытаскивала назад. Он наводил
на нее взгляд, как зажигательное
стекло, и не мог отвести.
Прошло пять лет. Многое переменилось и
на Выборгской стороне: пустая улица, ведущая к дому Пшеницыной, обстроилась дачами, между которыми возвышалось длинное, каменное, казенное здание, мешавшее солнечным лучам весело бить в
стекла мирного приюта лени и спокойствия.
— Не то еще услышите,
Как до утра пробудете:
Отсюда версты три
Есть дьякон… тоже с голосом…
Так вот они затеяли
По-своему здороваться
На утренней заре.
На башню как подымется
Да рявкнет наш: «Здо-ро-во ли
Жи-вешь, о-тец И-пат?»
Так
стекла затрещат!
А тот ему, оттуда-то:
— Здо-ро-во, наш со-ло-ву-шко!
Жду вод-ку пить! — «И-ду!..»
«Иду»-то это в воздухе
Час целый откликается…
Такие жеребцы!..
При шуме каждого мимо ехавшего экипажа я подбегал к окну, приставлял ладони к вискам и
стеклу и с нетерпеливым любопытством смотрел
на улицу.
Львов в домашнем сюртуке с поясом, в замшевых ботинках сидел
на кресле и в pince-nez с синими
стеклами читал книгу, стоявшую
на пюпитре, осторожно
на отлете держа красивою рукой до половины испеплившуюся сигару.
Агафья Михайловна вышла
на цыпочках; няня спустила стору, выгнала мух из-под кисейного полога кроватки и шершня, бившегося о
стекла рамы, и села, махая березовою вянущею веткой над матерью и ребенком.
Толстоногий стол, заваленный почерневшими от старинной пыли, словно прокопченными бумагами, занимал весь промежуток между двумя окнами; по стенам висели турецкие ружья, нагайки, сабля, две ландкарты, какие-то анатомические рисунки, портрет Гуфеланда, [Гуфеланд Христофор (1762–1836) — немецкий врач, автор широко в свое время популярной книги «Искусство продления человеческой жизни».] вензель из волос в черной рамке и диплом под
стеклом; кожаный, кое-где продавленный и разорванный, диван помещался между двумя громадными шкафами из карельской березы;
на полках в беспорядке теснились книги, коробочки, птичьи чучелы, банки, пузырьки; в одном углу стояла сломанная электрическая машина.
Одинцова протянула вперед обе руки, а Базаров уперся лбом в
стекло окна. Он задыхался; все тело его видимо трепетало. Но это было не трепетание юношеской робости, не сладкий ужас первого признания овладел им: это страсть в нем билась, сильная и тяжелая — страсть, похожая
на злобу и, быть может, сродни ей… Одинцовой стало и страшно и жалко его.
Вода из моря поднимается туманом; туман поднимается выше, и из тумана делаются тучи. Тучи гонит ветром и разносит по земле. Из туч вода падает
на землю. С земли
стекает в болота и ручьи. Из ручьев течет в реки; из рек в море. Из моря опять вода поднимается в тучи, и тучи разносятся по земле…
Сказав матери, что у него устают глаза и что в гимназии ему посоветовали купить консервы, он
на другой же день обременил свой острый нос тяжестью двух
стекол дымчатого цвета.
Столовая Премировых ярко освещена,
на столе, украшенном цветами, блестело
стекло разноцветных бутылок, рюмок и бокалов, сверкала сталь ножей;
на синих, широких краях фаянсового блюда приятно отражается огонь лампы, ярко освещая горку разноцветно окрашенных яиц.
Возвратясь в дом, Самгин закусил, выпил две рюмки водки, прилег
на диван и тотчас заснул. Разбудил его оглушительный треск грома, — в парке непрерывно сверкали молнии, в комнате,
на столе все дрожало и пряталось во тьму, густой дождь хлестал в
стекла, синевато светилась посуда
на столе, выл ветер и откуда-то доносился ворчливый голос Захария...
Старик, вежливо улыбаясь, свертывал рукопись трубочкой, скромно садился
на стул под картой России и полчаса, а иногда больше, слушал беседу сотрудников, присматривался к людям сквозь толстые
стекла очков; а люди единодушно не обращали
на него внимания.
На другой день он проснулся рано и долго лежал в постели, куря папиросы, мечтая о поездке за границу. Боль уже не так сильна, может быть, потому, что привычна, а тишина в кухне и
на улице непривычна, беспокоит. Но скоро ее начали раскачивать толчки с улицы в розовые
стекла окон, и за каждым толчком следовал глухой, мощный гул, не похожий
на гром. Можно было подумать, что
на небо, вместо облаков, туго натянули кожу и по коже бьют, как в барабан, огромнейшим кулаком.
Черное сукно сюртука и белый, высокий, накрахмаленный воротник очень невыгодно для Краснова подчеркивали серый тон кожи его щек, волосы
на щеках лежали гладко, бессильно, концами вниз, так же и
на верхней губе,
на подбородке они соединялись в небольшой клин, и это придавало лицу странный вид: как будто все оно
стекало вниз.
Закурил папиросу и стал пускать струи дыма в зеркало, сизоватый дым
на секунды стирал лицо и, кудряво расползаясь по
стеклу, снова показывал мертвые кружочки очков, хрящеватый нос, тонкие губы и острую кисточку темненькой бороды.
— Я тоже видел это, около Томска. Это, Самгин, — замечательно! Как ураган: с громом, с дымом, с воем влетел
на станцию поезд, и все вагоны сразу стошнило солдатами. Солдаты — в судорогах, как отравленные, и — сразу: зарычала, застонала матерщина, задребезжали
стекла, все затрещало, заскрипело, — совершенно как в неприятельскую страну ворвались!
За окном шелестел дождь, гладя
стекла. Вспыхнул газовый фонарь, бескровный огонь его осветил мелкий, серый бисер дождевых капель, Лидия замолчала, скрестив руки
на груди, рассеянно глядя в окно. Клим спросил: что такое дядя Хрисанф?
Ставни окон были прикрыты,
стекла — занавешены, но жена писателя все-таки изредка подходила к окнам и, приподняв занавеску, смотрела в черный квадрат! А сестра ее выбегала
на двор, выглядывала за ворота,
на улицу, и Клим слышал, как она, вполголоса, успокоительно сказала сестре...
Глядя в деревянный, из палубной рейки, потолок, он следил, как по щелям
стекает вода и, собираясь в стеклянные, крупные шарики, падает
на пол, образуя лужи.
Самгин встал, проводил ее до двери, послушал, как она поднимается наверх по невидимой ему лестнице, воротился в зал и, стоя у двери
на террасу, забарабанил пальцами по
стеклу.
Она величественно отошла в угол комнаты, украшенный множеством икон и тремя лампадами, села к столу,
на нем буйно кипел самовар, исходя обильным паром, блестела посуда, комнату наполнял запах лампадного масла, сдобного теста и меда. Самгин с удовольствием присел к столу, обнял ладонями горячий стакан чая. Со стены, сквозь запотевшее
стекло,
на него смотрело лицо бородатого царя Александра Третьего, а под ним картинка: овечье стадо пасет благообразный Христос, с длинной палкой в руке.
За
стеклами ее очков он не видел глаз, но нашел, что лицо ее стало более резко цыганским, кожа — цвета бумаги, выгоревшей
на солнце; тонкие, точно рисунок пером, морщинки около глаз придавали ее лицу выражение улыбчивое и хитроватое; это не совпадало с ее жалобными словами.
По пути домой он застрял
на почтовой станции, где не оказалось лошадей, спросил самовар, а пока собирали чай, неохотно посыпался мелкий дождь, затем он стал гуще, упрямее, крупней, — заиграли синие молнии, загремел гром, сердитым конем зафыркал ветер в печной трубе — и начал хлестать, как из ведра, в
стекла окон.
Окна были забиты досками, двор завален множеством полуразбитых бочек и корзин для пустых бутылок, засыпан осколками бутылочного
стекла. Среди двора сидела собака, выкусывая из хвоста репейник. И старичок с рисунка из надоевшей Климу «Сказки о рыбаке и рыбке» — такой же лохматый старичок, как собака, — сидя
на ступенях крыльца, жевал хлеб с зеленым луком.
День был серенький, холодный и молчаливый. Серебряные, мохнатые
стекла домов смотрели друг
на друга прищурясь, — казалось, что все дома имеют физиономии нахмуренно ожидающие. Самгин медленно шагал в сторону бульвара, сдерживая какие-то бесформенные, но тревожные мысли, прерывая их.
Самгин вздохнул и поправил очки. Въехали
на широкий двор; он густо зарос бурьяном, из бурьяна торчали обугленные бревна, возвышалась полуразвалившаяся печь, всюду в сорной траве блестели осколки бутылочного
стекла. Самгин вспомнил, как бабушка показала ему ее старый, полуразрушенный дом и вот такой же двор, засоренный битыми бутылками, — вспомнил и подумал...
Самгин вздрогнул, ему показалось, что рядом с ним стоит кто-то. Но это был он сам, отраженный в холодной плоскости зеркала.
На него сосредоточенно смотрели расплывшиеся, благодаря
стеклам очков, глаза мыслителя. Он прищурил их, глаза стали нормальнее. Сняв очки и протирая их, он снова подумал о людях, которые обещают создать «мир
на земле и в человецех благоволение», затем, кстати, вспомнил, что кто-то — Ницше? — назвал человечество «многоглавой гидрой пошлости», сел к столу и начал записывать свои мысли.
Варвара сидела
на борту, заинтересованно разглядывая казака, рулевой добродушно улыбался, вертя колесом; он уже поставил баркас носом
на мель и заботился, чтоб течение не сорвало его; в машине ругались два голоса, стучали молотки, шипел и фыркал пар.
На взморье, гладко отшлифованном солнцем и тишиною, точно нарисованные, стояли баржи, сновали, как жуки, мелкие суда, мухами по
стеклу ползали лодки.
На пороге одной из комнаток игрушечного дома он остановился с невольной улыбкой: у стены
на диване лежал Макаров, прикрытый до груди одеялом, расстегнутый ворот рубахи обнажал его забинтованное плечо; за маленьким, круглым столиком сидела Лидия;
на столе стояло блюдо, полное яблок; косой луч солнца, проникая сквозь верхние
стекла окон, освещал алые плоды, затылок Лидии и половину горбоносого лица Макарова. В комнате было душисто и очень жарко, как показалось Климу. Больной и девушка ели яблоки.
Перед нею — лампа под белым абажуром, две стеариновые свечи, толстая книга в желтом переплете; лицо Лидии — зеленоватое,
на нем отражается цвет клеенки; в
стеклах очков дрожат огни свеч; Лидия кажется выдуманной
на страх людям.
Бархатные, тупоносые сапоги
на уродливо толстых подошвах, должно быть, очень тяжелы, но человек шагал бесшумно, его ноги, не поднимаясь от земли, скользили по ней, как по маслу или по
стеклу.
Ворота всех домов тоже были заперты, а в окнах квартиры Любомудрова несколько
стекол было выбито, и
на одном из окон нижнего этажа сорвана ставня. Калитку отперла Самгину нянька Аркадия,
на дворе и в саду было пусто, в доме и во флигеле тихо. Саша, заперев калитку, сказала, что доктор уехал к губернатору жаловаться.
Ехать пришлось недолго; за городом,
на огородах, Захарий повернул
на узкую дорожку среди заборов и плетней, к двухэтажному деревянному дому; окна нижнего этажа были частью заложены кирпичом, частью забиты досками, в окнах верхнего не осталось ни одного целого
стекла, над воротами дугой изгибалась ржавая вывеска, но еще хорошо сохранились слова: «Завод искусственных минеральных вод».
Вагон встряхивало, качало, шипел паровоз, кричали люди; невидимый в темноте сосед Клима сорвал занавеску с окна, обнажив светло-голубой квадрат неба и две звезды
на нем; Самгин зажег спичку и увидел пред собою широкую спину, мясистую шею, жирный затылок; обладатель этих достоинств, прижав лоб свой к
стеклу, говорил вызывающим тоном...
Он сделал это
на следующий день; тотчас же после завтрака пошел к ней наверх и застал ее одетой к выходу в пальто, шляпке, с зонтиком в руках, — мелкий дождь лизал
стекла окон.
Да, было нечто явно шаржированное и кошмарное в том, как эти полоротые бородачи, обгоняя друг друга, бегут мимо деревянных домиков, разноголосо и крепко ругаясь, покрикивая
на ошарашенных баб, сопровождаемые их непрерывными причитаниями, воем. Почти все окна домов сконфуженно закрыты, и, наверное, сквозь запыленные
стекла смотрят
на обезумевших людей деревни привыкшие к спокойной жизни сытенькие женщины, девицы, тихие старички и старушки.
Его разбудили дергающие звуки выстрелов где-то до того близко, что
на каждый выстрел
стекла окон отзывались противненькой, ноющей дрожью, и эта дрожь отдавалась в коже спины, в ногах Самгина. Он вскочил, схватил брюки, подбежал к ледяному окну, —
на улице в косых лучах утреннего солнца прыгали какие-то серые фигуры.
— Расстригут меня — пойду работать
на завод
стекла, займусь изобретением стеклянного инструмента. Семь лет недоумеваю: почему
стекло не употребляется в музыке? Прислушивались вы зимой, в метельные ночи, когда не спится, как
стекла в окнах поют? Я, может быть, тысячу ночей слушал это пение и дошел до мысли, что именно
стекло, а не медь, не дерево должно дать нам совершенную музыку. Все музыкальные инструменты надобно из
стекла делать, тогда и получим рай звуков. Обязательно займусь этим.
Уже темнело, когда пришли Туробоев, Лютов и сели
на террасе, продолжая беседу, видимо, начатую давно. Самгин лежал и слушал перебой двух голосов. Было странно слышать, что Лютов говорит без выкриков и визгов, характерных для него, а Туробоев — без иронии. Позванивали чайные ложки о
стекло, горячо шипела вода, изливаясь из крана самовара, и это напомнило Климу детство, зимние вечера, когда, бывало, он засыпал пред чаем и его будил именно этот звон металла о
стекло.