Неточные совпадения
И вот, так же как это было утром,
на эллинге, я опять увидел, будто только вот сейчас первый раз в жизни, увидел все: непреложные прямые улицы, брызжущее лучами
стекло мостовых, божественные параллелепипеды прозрачных жилищ, квадратную гармонию серо-голубых шеренг. И так: будто не целые поколения, а я — именно я — победил старого Бога и старую жизнь, именно я создал все это, и я как башня, я боюсь двинуть локтем, чтобы не посыпались осколки стен, куполов, машин…
Вот и сегодня. Ровно в 16.10 — я стоял перед сверкающей стеклянной стеной. Надо мной — золотое, солнечное, чистое сияние букв
на вывеске Бюро. В глубине сквозь
стекла длинная очередь голубоватых юниф. Как лампады в древней церкви, теплятся лица: они пришли, чтобы совершить подвиг, они пришли, чтобы предать
на алтарь Единого Государства своих любимых, друзей — себя. А я — я рвался к ним, с ними. И не могу: ноги глубоко впаяны в стеклянные плиты — я стоял, смотрел тупо, не в силах двинуться с места…
Все было
на своем месте — такое простое, обычное, закономерное: стеклянные, сияющие огнями дома, стеклянное бледное небо, зеленоватая неподвижная ночь. Но под этим тихим прохладным
стеклом — неслось неслышно буйное, багровое, лохматое. И я, задыхаясь, мчался — чтобы не опоздать.
Сквозь
стекло на меня — туманно, тускло — тупая морда какого-то зверя, желтые глаза, упорно повторяющие одну и ту же непонятную мне мысль. Мы долго смотрели друг другу в глаза — в эти шахты из поверхностного мира в другой, заповерхностный. И во мне копошится: «А вдруг он, желтоглазый, — в своей нелепой, грязной куче листьев, в своей невычисленной жизни — счастливее нас?»
Коридор. Тысячепудовая тишина.
На круглых сводах — лампочки, бесконечный, мерцающий, дрожащий пунктир. Походило немного
на «трубы» наших подземных дорог, но только гораздо уже и не из нашего
стекла, а из какого-то другого старинного материала. Мелькнуло — о подземельях, где будто бы спасались во время Двухсотлетней Войны… Все равно: надо идти.
Есть идеи глиняные — и есть идеи, навеки изваянные из золота или драгоценного нашего
стекла. И чтобы определить материал идеи, нужно только капнуть
на него сильнодействующей кислотой. Одну из таких кислот знали и древние: reductio ad finem. Кажется, это называлось у них так; но они боялись этого яда, они предпочитали видеть хоть какое-нибудь, хоть глиняное, хоть игрушечное небо, чем синее ничто. Мы же — слава Благодетелю — взрослые, и игрушки нам не нужны.
Спуск в подземку — и под ногами,
на непорочном
стекле ступеней — опять белый листок: «Мефи». И
на стене внизу,
на скамейке,
на зеркале в вагоне (видимо, наклеено наспех — небрежно, криво) — везде та же самая белая, жуткая сыпь.
Внутри — грудой сложены скамьи; посредине — столы, покрытые простынями из белоснежного
стекла;
на белом — пятно розовой солнечной крови.
На углу — плотная кучка Иисус-Навинов стояла, влипши лбами в
стекло стены. Внутри
на ослепительно белом столе уже лежал один. Виднелись из-под белого развернутые желтым углом босые подошвы, белые медики — нагнулись к изголовью, белая рука — протянула руке наполненный чем-то шприц.
Я чувствую еще, как он покачивается
на воде, и понимаю — что надо ухватиться за поручень — и под рукою холодное
стекло.
В какой-то прозрачной, напряженной точке — я сквозь свист ветра услышал сзади знакомые, вышлепывающие, как по лужам, шаги.
На повороте оглянулся — среди опрокинуто несущихся, отраженных в тусклом
стекле мостовой туч — увидел S. Тотчас же у меня — посторонние, не в такт размахивающие руки, и я громко рассказываю О — что завтра… да, завтра — первый полет «Интеграла», это будет нечто совершенно небывалое, чудесное, жуткое.
Когда я вошел
на «Интеграл» — все уже были в сборе, все
на местах, все соты гигантского, стеклянного улья были полны. Сквозь
стекло палуб — крошечные муравьиные люди внизу — возле телеграфов, динамо, трансформаторов, альтиметров, вентилей, стрелок, двигателей, помп, труб. В кают-компании — какие-то над таблицами и инструментами — вероятно, командированные Научным Бюро. И возле них — Второй Строитель с двумя своими помощниками.
И вот — один. Ветер, серые, низкие — совсем над головой — сумерки.
На мокром
стекле тротуара — очень глубоко — опрокинуты огни, стены, движущиеся вверх ногами фигуры. И невероятно тяжелый сверток в руке — тянет меня вглубь, ко дну.
Я отвернулся, прислонился лбом к
стеклу.
На черном, мокром зеркале дрожали огни, фигуры, искры. Нет: это — я, это — во мне… Зачем Он меня? Неужели Ему уже известно о ней, обо мне, обо всем?
Сидел в коридоре
на подоконнике против двери — все чего-то ждал, тупо, долго. Слева зашлепали шаги. Старик: лицо — как проколотый, пустой, осевший складками пузырь — и из прокола еще сочится что-то прозрачное, медленно
стекает вниз. Медленно, смутно понял: слезы. И только когда старик был уже далеко — я спохватился и окликнул его...
Неточные совпадения
Между тем псы заливались всеми возможными голосами: один, забросивши вверх голову, выводил так протяжно и с таким старанием, как будто за это получал бог знает какое жалованье; другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж них звенел, как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и все это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел, как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются
на цыпочки от сильного желания вывести высокую ноту, и все, что ни есть, порывается кверху, закидывая голову, а он один, засунувши небритый подбородок в галстук, присев и опустившись почти до земли, пропускает оттуда свою ноту, от которой трясутся и дребезжат
стекла.
Стоит, то позабываясь, то обращая вновь какое-то притупленное внимание
на все, что перед ним движется и не движется, и душит с досады какую-нибудь муху, которая в это время жужжит и бьется об
стекло под его пальцем.
Я взошел в хату: две лавки и стол, да огромный сундук возле печи составляли всю ее мебель.
На стене ни одного образа — дурной знак! В разбитое
стекло врывался морской ветер. Я вытащил из чемодана восковой огарок и, засветив его, стал раскладывать вещи, поставив в угол шашку и ружье, пистолеты положил
на стол, разостлал бурку
на лавке, казак свою
на другой; через десять минут он захрапел, но я не мог заснуть: передо мной во мраке все вертелся мальчик с белыми глазами.
Прошло минут с десять. Было еще светло, но уже вечерело. В комнате была совершенная тишина. Даже с лестницы не приносилось ни одного звука. Только жужжала и билась какая-то большая муха, ударяясь с налета об
стекло. Наконец, это стало невыносимо: Раскольников вдруг приподнялся и сел
на диване.
Окно с цветными
стеклами, бывшее над алтарем, озарилося розовым румянцем утра, и упали от него
на пол голубые, желтые и других цветов кружки света, осветившие внезапно темную церковь.