Княжна Тараканова и принцесса Владимирская
1867
XL
Тем дело и кончилось. Осталась одна безвестная могила в Алексеевском равелине, в которую солдаты тайно опустили труп загадочной женщины и закидали его мерзлою землей.
В 1826 году, когда в Петропавловской крепости содержались участники происшествия 14 декабря 1825 года, близ Алексеевскою равелина, на небольшой площадке, обращенной в садик, находилась насыпь. Старожилы крепости сказывали, что это могила княжны Таракановой [Ср. «Русский Архив», 1865 г., № 1, стр. 93.], то есть, как теперь оказывается, самозванки Таракановой.
С каким секретом ни содержали захваченную графом Орловым женщину, какою таинственностию ни окружили смерть ее и погребение, несмотря на то, еще в царствование Екатерины разнеслись по Петербургу и оттуда пошли по другим местам слухи, будто в Петропавловской крепости уморили «дочь императрицы Елизаветы Петровны». Правду сказал барон Сакен, донося польскому правительству: «мне из верных источников известно, и я положительно знаю, что смерть сумасшедшей, так называемой принцессы Елизаветы, последовала совершенно естественно, но, вероятно, это не помешает распространению разных слухов». Гельбиг, живший в то время при саксонском посольстве в Петербурге, также говорит, что смерть пленницы последовала после кратковременной болезни в 1776 году и возбудила разные подозрения.
Прошло два года по смерти так называемой принцессы Елизаветы. В 1777 году случилось сильное наводнение в Петербурге, большее, чем в 1824 году. Казематы Петропавловской крепости были залиты. После этого стали рассказывать, будто заточенную «княжну Тараканову» не вывели из каземата, или не хотели вывести, и она утонула. Со временем этот слух вполне утвердился, хотя, как оказывается, бедная пленница содержалась в верхних отделениях Алексеевскою равелина, куда во время наводнения вода едва ли могла достигнуть, и умерла двумя годами раньше наводнения…
Прошел еще год или два. В Алексеевский равелин посажен был один авантюрист, по фамилии Винский.
Это был небогатый дворянин, учившийся в Киевской духовной академии, а потом служивший сержантом лейб-гвардии в Измайловском полку. Вовлеченный в одно политическое дело, был он арестован с несколькими другими гвардейскими офицерами. Сначала его содержали в Петропавловской крепости, а потом сослали на житье в Оренбург, где он и прожил больше тридцати лет и прощен уже императором Александром Павловичем. Винский вел записки обо всем виденном им и слышанном. Эти любопытные записки находились в руках покойного Александра Ивановича Тургенева и несколько раз читались в небольшом обществе.
В своих записках Винский говорит, что когда арестованные с ним одни были легко оштрафованы, а другие — прощены, его, как не имевшего ни связей, ни протекций, оставили в крепости и улучшили его положение в том только отношении, что перевели снизу вверх, из душного, темного каземата в Алексеевский равелин, в светлое помещение, состоявшее из нескольких комнат. Винский от нечего делать смотрел и, можно сказать, изучал все, что находил в новом своем жилище. Стоя у окна, он заметил, что на стекле нацарапаны алмазом слова: «О mio Dio!» Винский, разумеется, заинтересовался надписью и, когда сторож, давно служивший при отделении, принес ему пищу, спросил его: кто прежде содержался в этих комнатах и кто мог написать на стекле итальянские слова?
— Некому другому написать этих слов, — отвечал сторож, — кроме барыни, которая до вас здесь сидела. Она была привезена откуда-то издалека. Была молода, собой красавица и, должно быть, знатного рода, потому что ей прислуживали и за ней ухаживали не как за простою арестанткой. Прислуги у ней было много, кушанье ей носили хорошее, с комендантской кухни. Вскоре после того, как ее здесь поместили, приезжал к ней сам граф Алексей Григорьевич Орлов-Чесменский. Оставшись с ним глаз на глаз, долго и громко она говорила с ним, так что из коридора можно было слышать все от слова до слова. Она очень сердилась на графа, кричала и, должно быть, бранила его за что-то, даже топала ногами. О чем они говорили, понять было нельзя, потому что барыня по-русски не умела, и они разговаривали на каком-то иностранном языке. Граф уехал и после того более не приезжал. А ее привезли беременную, она здесь и родила. Что было с ней потом — не знаю. Я тогда отпросился к родным, в побывку, а когда после отпуска воротился к своему месту, здешнее отделение было пусто. Оно оставалось пустым до сих пор [«Северная пчела», 1860 г., № 53.].