Неточные совпадения
Я отвечал, что много есть людей, говорящих то же самое; что есть, вероятно, и такие, которые говорят правду; что, впрочем, разочарование, как все моды,
начав с высших слоев общества, спустилось к низшим, которые его донашивают, и что нынче те, которые больше всех и в самом деле скучают, стараются скрыть это несчастие, как порок. Штабс-капитан не понял этих тонкостей, покачал головою и улыбнулся лукаво...
Утро было свежее, но прекрасное. Золотые облака громоздились на горах, как новый ряд воздушных гор; перед воротами расстилалась широкая площадь; за нею базар кипел народом, потому что было воскресенье; босые мальчики-осетины, неся за плечами котомки
с сотовым медом, вертелись вокруг меня; я их прогнал: мне было не до них, я
начинал разделять беспокойство доброго штабс-капитана.
— Да ведь соболезнование в карман не положишь, — сказал Плюшкин. — Вот возле меня живет
капитан; черт знает его, откуда взялся, говорит — родственник: «Дядюшка, дядюшка!» — и в руку целует, а как
начнет соболезновать, вой такой подымет, что уши береги.
С лица весь красный: пеннику, чай, насмерть придерживается. Верно, спустил денежки, служа в офицерах, или театральная актриса выманила, так вот он теперь и соболезнует!
Японцы уехали
с обещанием вечером привезти ответ губернатора о месте. «Стало быть, о прежнем, то есть об отъезде, уже нет и речи», — сказали они, уезжая, и стали отирать себе рот, как будто стирая прежние слова. А мы
начали толковать о предстоящих переменах в нашем плане. Я еще, до отъезда их, не утерпел и вышел на палубу.
Капитан распоряжался привязкой парусов. «Напрасно, — сказал я, — велите опять отвязывать, не пойдем».
Что же до штабс-капитана, то появление в его квартире детей, приходивших веселить Илюшу, наполнило душу его
с самого
начала восторженною радостью и даже надеждой, что Илюша перестанет теперь тосковать и, может быть, оттого скорее выздоровеет.
Штабс-капитан замахал наконец руками: «Несите, дескать, куда хотите!» Дети подняли гроб, но, пронося мимо матери, остановились пред ней на минутку и опустили его, чтоб она могла
с Илюшей проститься. Но увидав вдруг это дорогое личико вблизи, на которое все три дня смотрела лишь
с некоторого расстояния, она вдруг вся затряслась и
начала истерически дергать над гробом своею седою головой взад и вперед.
— Погоди,
капитан, — сказал мне Дерсу и, отбежав в сторону,
начал снимать
с дерева бересту, затем срезал несколько прутьев и быстро смастерил зонтик.
Убыток был не очень большой, и запуганные обыватели советовали
капитану плюнуть, не связываясь
с опасным человеком. Но
капитан был не из уступчивых. Он принял вызов и
начал борьбу, о которой впоследствии рассказывал охотнее, чем о делах
с неприятелем. Когда ему донесли о том, что его хлеб жнут работники Банькевича, хитрый
капитан не показал и виду, что это его интересует… Жнецы связали хлеб в снопы, тотчас же убрали их, и на закате торжествующий ябедник шел впереди возов, нагруженных чужими снопами.
Капитан между тем обратился к старикам, считая как бы унизительным для себя разговаривать долее
с Вихровым, которому тоже очень уж сделалось тяжело оставаться в подобном обществе. Он взялся за шляпу и
начал прощаться
с Мари. Та, кажется, поняла его и не удерживала.
— А вот и мой
капитан! — воскликнул Колотов, — эге! да
с ним еще кто-то: поп, кажется! Они тоже нонче ударились во все тяжкие по части охранительных
начал!
Ромашов несвязно, но искренно и подробно рассказал о вчерашней истории. Он уже
начал было угловато и стыдливо говорить о том раскаянии, которое он испытывает за свое вчерашнее поведение, но его прервал
капитан Петерсон. Потирая, точно при умывании, свои желтые костлявые руки
с длинными мертвыми пальцами и синими ногтями, он сказал усиленно-вежливо, почти ласково, тонким и вкрадчивым голосом...
— А вот-с покурю, — отвечал
капитан и набивал свою коротенькую трубочку, высекал огонь к труту собственного изделия из толстой сахарной бумаги и
начинал курить.
Недели через три после состояния приказа, вечером, Петр Михайлыч, к большому удовольствию
капитана, читал историю двенадцатого года Данилевского […историю двенадцатого года Данилевского. — Имеется в виду книга русского военного историка А.И.Михайловского-Данилевского (1790—1848) «Описание Отечественной войны в 1812 году».], а Настенька сидела у окна и задумчиво глядела на поляну, облитую бледным лунным светом. В прихожую пришел Гаврилыч и
начал что-то бунчать
с сидевшей тут горничной.
Такими намеками молодые люди говорили вследствие присутствия
капитана, который и не думал идти к своим птицам, а преспокойно уселся тут же, в гостиной, развернул книгу и будто бы читал, закуривая по крайней мере шестую трубку. Настенька
начала с досадою отмахивать от себя дым.
Взяв рукопись, Петр Михайлыч первоначально перекрестился и, проговорив: «
С богом, любезная, иди к невским берегам», —
начал запаковывать ее
с таким старанием, как бы отправлял какое-нибудь собственное сочинение, за которое ему предстояло получить по крайней мере миллион или бессмертие. В то время, как он занят был этим делом,
капитан заметил, что Калинович наклонился к Настеньке и сказал ей что-то на ухо.
Капитан отложил трубку, но присек огня к труту собственного производства и, подав его на кремне гостю,
начал с большим вниманием осматривать портсигар.
В настоящем случае трудно даже сказать, какого рода ответ дал бы герой мой на вызов
капитана, если бы сама судьба не помогла ему совершенно помимо его воли. Настенька, возвратившись
с кладбища, провела почти насильно Калиновича в свою комнату. Он было тотчас взял первую попавшуюся ему на глаза книгу и
начал читать ее
с большим вниманием. Несколько времени продолжалось молчание.
Но
капитан не пришел. Остаток вечера прошел в том, что жених и невеста были невеселы; но зато Петр Михайлыч плавал в блаженстве: оставив молодых людей вдвоем, он
с важностью
начал расхаживать по зале и сначала как будто бы что-то рассчитывал, потом вдруг проговорил известный риторический пример: «Се тот, кто как и он, ввысь быстро, как птиц царь, порх вверх на Геликон!» Эка чепуха, заключил он.
Все это Настенька говорила
с большим одушевлением; глаза у ней разгорелись, щеки зарумянились, так что Калинович, взглянув на нее, невольно подумал сам
с собой: «Бесенок какой!» В конце этого разговора к ним подошел
капитан и
начал ходить вместе
с ними.
Капитан действительно замышлял не совсем для него приятное: выйдя от брата, он прошел к Лебедеву, который жил в Солдатской слободке, где никто уж из господ не жил, и происходило это, конечно, не от скупости, а вследствие одного несчастного случая, который постиг математика на самых первых порах приезда его на службу: целомудренно воздерживаясь от всякого рода страстей, он попробовал раз у исправника поиграть в карты, выиграл немного — понравилось… и
с этой минуты карты сделались для него какой-то ненасытимой страстью: он всюду
начал шататься, где только затевались карточные вечеринки; схватывался
с мещанами и даже
с лакеями в горку — и не корысть его снедала в этом случае, но ощущения игрока были приятны для его мужественного сердца.
Капитан уже 6 месяцев командовал этой одной из самых опасных батарей, — и даже, когда не было блиндажей, — не выходя,
с начала осады жил на бастионе и между морякамиимел репутацию храбрости. Поэтому-то отказ его особенно поразил и удивил Калугина.
Повторю, эти слухи только мелькнули и исчезли бесследно, до времени, при первом появлении Николая Всеволодовича; но замечу, что причиной многих слухов было отчасти несколько кратких, но злобных слов, неясно и отрывисто произнесенных в клубе недавно возвратившимся из Петербурга отставным
капитаном гвардии Артемием Павловичем Гагановым, весьма крупным помещиком нашей губернии и уезда, столичным светским человеком и сыном покойного Павла Павловича Гаганова, того самого почтенного старшины,
с которым Николай Всеволодович имел, четыре
с лишком года тому назад, то необычайное по своей грубости и внезапности столкновение, о котором я уже упоминал прежде, в
начале моего рассказа.
Николай Всеволодович как будто вдруг рассердился. Сухо и кратко перечислил он все преступления
капитана: пьянство, вранье, трату денег, назначавшихся Марье Тимофеевне, то, что ее взяли из монастыря, дерзкие письма
с угрозами опубликовать тайну, поступок
с Дарьей Павловной и пр., и пр.
Капитан колыхался, жестикулировал,
начинал возражать, но Николай Всеволодович каждый раз повелительно его останавливал.
— Под куполом, —
начал толковать Егор Егорыч Сусанне и оставшемуся тоже
капитану, — как вы видите, всевидящее око
с надписью: «illuxisti obscurum» — просветил еси тьму! А над окном этим круг sine fine… без конца.
Произошло его отсутствие оттого, что
капитан, возбужденный рассказами Миропы Дмитриевны о красоте ее постоялки, дал себе слово непременно увидать m-lle Рыжову и во что бы то ни стало познакомиться
с нею и
с матерью ее, ради чего он, подобно Миропе Дмитриевне, стал предпринимать каждодневно экскурсии по переулку, в котором находился домик Зудченки, не заходя, впрочем, к сей последней, из опасения, что она
начнет подтрунивать над его увлечением, и в первое же воскресенье Аггей Никитич, совершенно неожиданно для него, увидал, что со двора Миропы Дмитриевны вышли: пожилая, весьма почтенной наружности, дама и молодая девушка, действительно красоты неописанной.
Гез
с самого
начала капитаном «Бегущей»; я здесь недавно.
—
Капитан Гез, — сказал я
с улыбкой, — если считать третий час ночи
началом дня, — я, конечно, явился безумно рано.
— И
капитан быстро, одним движением сбросил
с себя шинель, присел верхом на стул,
с большим мастерством укрепил к столбику стула зонтик и
начал быстро отпиливать небольшой кусок проволоки.
— Не струсил! — повторил Зарядьев сквозь зубы, набивая свою трубку. — Нет, брат; струсишь поневоле, как примутся тебя жарить маленьким огоньком и
начнут с пяток. Что ты, Демин? — продолжал
капитан, увидя вошедшего унтер-офицера.
— Т-так, — сказал Ганувер, потускнев, — сегодня все уходят,
начиная с утра. Появляются и исчезают. Вот еще нет
капитана Орсуны. А я так ждал этого дня…
—
Капитан, —
начал я, — я очень рад, что вы знакомы
с Бессоновым… Я, видите ли, не знал этого.
Иван Платоныч ласково потрепал меня по погону; потом полез в карман, достал табачницу и
начал свертывать толстейшую папиросу. Вложив ее в огромный мундштук
с янтарем и надписью чернью по серебру: «Кавказ», а мундштук в рот, он молча сунул табачницу мне. Мы закурили все трое, и
капитан начал снова...
Напрасно кто-нибудь, более их искусный и неустрашимый, переплывший на противный берег, кричит им оттуда, указывая путь спасения: плохие пловцы боятся броситься в волны и ограничиваются тем, что проклинают свое малодушие, свое положение, и иногда, заглядевшись на бегущую мимо струю или ободренные криком, вылетевшим из капитанского рупора, вдруг воображают, что корабль их бежит, и восторженно восклицают: «Пошел, пошел, двинулся!» Но скоро они сами убеждаются в оптическом обмане и опять
начинают проклинать или погружаются в апатичное бездействие, забывая простую истину, что им придется умереть на мели, если они сами не позаботятся снять
с нее корабль и прежде всего хоть помочь
капитану и его матросам выбросить балласт, мешающий кораблю подняться.
«В видах поддержания уровня знаний господ офицеров, предлагаю штабс-капитану Ермолину и поручику Петрову 2-му
с будущей недели
начать чтение лекций — первому по тактике, а второму по фортификации. О времени чтения, имеющего происходить в зале офицерского собрания, будет мною объявлено особым по полку приказом».
Видимо, это дело было близко сердцу
капитана. Он объяснил молодым людям подробный план занятий,
начиная с обучения грамоте, арифметике и кончая разными объяснительными чтениями, приноровленными к понятиям слушателей, вполне уверенный, что господа гардемарины охотно поделятся своими знаниями и будут усердными учителями.
— Хорошо. Через неделю вас
начнет экзаменовать комиссия, назначенная адмиралом… Будете ездить на фрегат…
С этого дня вы освобождаетесь от служебных занятий на корвете, скажите старшему офицеру… Да если надо вам помочь в чем-нибудь, обращайтесь ко мне… Я кое-что помню! — скромно прибавил
капитан.
На «Витязе» в свою очередь желали противного и, видимо, желали этого все,
начиная с кругленького, пузатенького, похожего на бочонок
капитана и долговязого старшего офицера и кончая вот этим белобрысым матросиком, который, весь напрягаясь, тянул вместе
с другими снасть, поворачивавшую грота-рею.
Там Теркин крикнул кучеру:"стой!" — и
начал прощаться
с Аршауловым и
капитаном.
Без чванства и гордости почувствовал Теркин, как хорошо иметь средства помогать горюнам вроде Аршаулова. Без денег нельзя ничего такого провести в жизнь. Одной охоты мало. Вот и мудреца лесовода он пригрел и дает полный ход всему, что в нем кроется ценного на потребу родным угодьям и тому же трудовому, обездоленному люду. И судьбу
капитана он обеспечил — взял его на свою службу, видя что на того
начали коситься другие пайщики из-за истории
с Перновским, хотя она и кончилась ничем.
И досада
начала разбирать его на то, что
капитан помешал их разговору, да и сам он не так направил беседу
с Борисом Петровичем.
— Как же ты не хочешь понять, Сима (Теркин
начал краснеть)! Я довел Перновского до зеленого змея — это первым делом; а вторым — я видел, как он полез на
капитана с кулаками, и мое показание было очень важно… Мне сам следователь сказал, что теперь дело кончится пустяками.
— Ты не понимаешь дела. Несмотря на твои молодые годы, ты очень много потеряешь в военной службе. Если бы я назначал тебя к этой службе, то записал бы в полк при самом рождении, это я мог бы сделать легко, тогда шестнадцати лет, явившись на службу, ты был бы уже офицером гвардии и мог бы выйти в армию
капитаном или секунд-майором… Теперь же тебе, знай это, придется
начинать с солдата.
—
С удовольствием, храбрый и любезный
капитан! — отвечал Вольдемар и
начал читать стихи...