Неточные совпадения
Бывало, он еще в постеле:
К нему записочки несут.
Что? Приглашенья? В самом деле,
Три дома на вечер зовут:
Там будет бал, там детский праздник.
Куда ж поскачет мой проказник?
С кого
начнет он?
Всё равно:
Везде поспеть немудрено.
Покамест в утреннем уборе,
Надев широкий боливар,
Онегин едет на бульвар,
И там гуляет на просторе,
Пока недремлющий брегет
Не прозвонит ему обед.
Ужель та самая Татьяна,
Которой он наедине,
В
начале нашего романа,
В глухой, далекой стороне,
В благом пылу нравоученья
Читал когда-то наставленья,
Та, от которой он хранит
Письмо, где сердце говорит,
Где
всё наруже,
всё на воле,
Та девочка… иль это сон?..
Та девочка, которой он
Пренебрегал в смиренной доле,
Ужели с ним сейчас была
Так равнодушна, так смела?
Им овладело беспокойство,
Охота к перемене мест
(Весьма мучительное свойство,
Немногих добровольный крест).
Оставил он свое селенье,
Лесов и нив уединенье,
Где окровавленная тень
Ему являлась каждый день,
И
начал странствия без цели,
Доступный чувству одному;
И путешествия ему,
Как
всё на свете, надоели;
Он возвратился и попал,
Как Чацкий, с корабля на бал.
Она его не замечает,
Как он ни бейся, хоть умри.
Свободно дома принимает,
В гостях с ним молвит слова три,
Порой одним поклоном встретит,
Порою вовсе не заметит;
Кокетства в ней ни капли нет —
Его не терпит высший свет.
Бледнеть Онегин
начинает:
Ей иль не видно, иль не жаль;
Онегин сохнет, и едва ль
Уж не чахоткою страдает.
Все шлют Онегина к врачам,
Те хором шлют его к водам.
Конечно, вы не раз видали
Уездной барышни альбом,
Что
все подружки измарали
С конца, с
начала и кругом.
Сюда, назло правописанью,
Стихи без меры, по преданью,
В знак дружбы верной внесены,
Уменьшены, продолжены.
На первом листике встречаешь
Qu’écrirez-vous sur ces tablettes;
И подпись: t. á. v. Annette;
А на последнем прочитаешь:
«Кто любит более тебя,
Пусть пишет далее меня».
Прошла любовь, явилась муза,
И прояснился темный ум.
Свободен, вновь ищу союза
Волшебных звуков, чувств и дум;
Пишу, и сердце не тоскует,
Перо, забывшись, не рисует
Близ неоконченных стихов
Ни женских ножек, ни голов;
Погасший пепел уж не вспыхнет,
Я
всё грущу; но слез уж нет,
И скоро, скоро бури след
В душе моей совсем утихнет:
Тогда-то я
начну писать
Поэму песен в двадцать пять.
Может быть, это происходит оттого, что мы вдруг удовлетворяемся в самом
начале и уже почитаем, что
все сделано.
Уже несколько минут стоял Плюшкин, не говоря ни слова, а Чичиков
все еще не мог
начать разговора, развлеченный как видом самого хозяина, так и
всего того, что было в его комнате.
На Руси же общества низшие очень любят поговорить о сплетнях, бывающих в обществах высших, а потому
начали обо
всем этом говорить в таких домишках, где даже в глаза не видывали и не знали Чичикова, пошли прибавления и еще большие пояснения.
Начал он заводить между ними какие-то внешние порядки, требовал, чтобы молодой народ пребывал в какой-то безмолвной тишине, чтобы ни в каком случае иначе
все не ходили, как попарно.
— Как же так вдруг решился?.. —
начал было говорить Василий, озадаченный не на шутку таким решеньем, и чуть было не прибавил: «И еще замыслил ехать с человеком, которого видишь в первый раз, который, может быть, и дрянь, и черт знает что!» И, полный недоверия, стал он рассматривать искоса Чичикова и увидел, что он держался необыкновенно прилично, сохраняя
все то же приятное наклоненье головы несколько набок и почтительно-приветное выражение в лице, так что никак нельзя было узнать, какого роду был Чичиков.
— Нет, барин, нигде не видно! — После чего Селифан, помахивая кнутом, затянул песню не песню, но что-то такое длинное, чему и конца не было. Туда
все вошло:
все ободрительные и побудительные крики, которыми потчевают лошадей по
всей России от одного конца до другого; прилагательные
всех родов без дальнейшего разбора, как что первое попалось на язык. Таким образом дошло до того, что он
начал называть их наконец секретарями.
И труды, и старания, и бессонные ночи вознаграждались ему изобильно, если дело наконец
начинало перед ним объясняться, сокровенные причины обнаруживаться, и он чувствовал, что может передать его
все в немногих словах, отчетливо и ясно, так что всякому будет очевидно и понятно.
Все присутствующие изъявили желание узнать эту историю, или, как выразился почтмейстер, презанимательную для писателя в некотором роде целую поэму, и он
начал так...
— Да куды ж мне, сами посудите! Мне нельзя
начинать с канцелярского писца. Вы позабыли, что у меня семейство. Мне сорок, у меня уж и поясница болит, я обленился; а должности мне поважнее не дадут; я ведь не на хорошем счету. Я признаюсь вам: я бы и сам не взял наживной должности. Я человек хоть и дрянной, и картежник, и
все что хотите, но взятков брать я не стану. Мне не ужиться с Красноносовым да Самосвистовым.
— А кто их заводил? Сами завелись: накопилось шерсти, сбыть некуды, я и
начал ткать сукна, да и сукна толстые, простые; по дешевой цене их тут же на рынках у меня и разбирают. Рыбью шелуху, например, сбрасывали на мой берег шесть лет сряду; ну, куды ее девать? я
начал с нее варить клей, да сорок тысяч и взял. Ведь у меня
всё так.
Подошедши к окну, он
начал рассматривать бывшие перед ним виды: окно глядело едва ли не в курятник; по крайней мере, находившийся перед ним узенький дворик
весь был наполнен птицами и всякой домашней тварью.
А Петрушка между тем вынес на коридор панталоны и фрак брусничного цвета с искрой, который, растопыривши на деревянную вешалку,
начал бить хлыстом и щеткой, напустивши пыли на
весь коридор.
Поставив на него шкатулку, он несколько отдохнул, ибо чувствовал, что был
весь в поту, как в реке:
все, что ни было на нем,
начиная от рубашки до чулок,
все было мокро.
И вот решился он сызнова
начать карьер, вновь вооружиться терпением, вновь ограничиться во
всем, как ни привольно и ни хорошо было развернулся прежде.
Заметив, что закуска была готова, полицеймейстер предложил гостям окончить вист после завтрака, и
все пошли в ту комнату, откуда несшийся запах давно
начинал приятным образом щекотать ноздри гостей и куда уже Собакевич давно заглядывал в дверь, наметив издали осетра, лежавшего в стороне на большом блюде.
Видит теперь
все ясно текущее поколение, дивится заблужденьям, смеется над неразумием своих предков, не зря, что небесным огнем исчерчена сия летопись, что кричит в ней каждая буква, что отвсюду устремлен пронзительный перст на него же, на него, на текущее поколение; но смеется текущее поколение и самонадеянно, гордо
начинает ряд новых заблуждений, над которыми также потом посмеются потомки.
И наврет совершенно без всякой нужды: вдруг расскажет, что у него была лошадь какой-нибудь голубой или розовой шерсти, и тому подобную чепуху, так что слушающие наконец
все отходят, произнесши: «Ну, брат, ты, кажется, уж
начал пули лить».
Все начало размещаться в осветившихся комнатах, и скоро
все приняло такой вид: комната, определенная быть спальней, вместила в себе вещи, необходимые для ночного туалета; комната, определенная быть кабинетом…
Хлобуев призадумался; он
начал себя мысленно осматривать со
всех сторон и наконец почувствовал, что Муразов был прав отчасти.
— Я
начинаю думать, Платон, что путешествие может, точно, расшевелить тебя. У тебя душевная спячка. Ты просто заснул, и заснул не от пресыщения или усталости, но от недостатка живых впечатлений и ощущений. Вот я совершенно напротив. Я бы очень желал не так живо чувствовать и не так близко принимать к сердцу
все, что ни случается.
— Да ведь соболезнование в карман не положишь, — сказал Плюшкин. — Вот возле меня живет капитан; черт знает его, откуда взялся, говорит — родственник: «Дядюшка, дядюшка!» — и в руку целует, а как
начнет соболезновать, вой такой подымет, что уши береги. С лица
весь красный: пеннику, чай, насмерть придерживается. Верно, спустил денежки, служа в офицерах, или театральная актриса выманила, так вот он теперь и соболезнует!
— Иной раз, право, мне кажется, что будто русский человек — какой-то пропащий человек. Нет силы воли, нет отваги на постоянство. Хочешь
все сделать — и ничего не можешь.
Все думаешь — с завтрашнего дни
начнешь новую жизнь, с завтрашнего дни примешься за
все как следует, с завтрашнего дни сядешь на диету, — ничуть не бывало: к вечеру того же дни так объешься, что только хлопаешь глазами и язык не ворочается, как сова, сидишь, глядя на
всех, — право и эдак
все.
Чичиков
начал как-то очень отдаленно, коснулся вообще
всего русского государства и отозвался с большою похвалою об его пространстве, сказал, что даже самая древняя римская монархия не была так велика, и иностранцы справедливо удивляются…
Во
всех наших собраниях,
начиная от крестьянской мирской сходки до всяких возможных ученых и прочих комитетов, если в них нет одной главы, управляющей
всем, присутствует препорядочная путаница.
В большом зале генерал-губернаторского дома собралось
все чиновное сословие города,
начиная от губернатора до титулярного советника: правители канцелярий и дел, советники, асессоры, Кислоедов, Красноносов, Самосвистов, не бравшие, бравшие, кривившие душой, полукривившие и вовсе не кривившие, —
все ожидало с некоторым не совсем спокойным ожиданием генеральского выхода.
После небольшого послеобеденного сна он приказал подать умыться и чрезвычайно долго тер мылом обе щеки, подперши их извнутри языком; потом, взявши с плеча трактирного слуги полотенце, вытер им со
всех сторон полное свое лицо,
начав из-за ушей и фыркнув прежде раза два в самое лицо трактирного слуги.
— Отчего ж неизвестности? — сказал Ноздрев. — Никакой неизвестности! будь только на твоей стороне счастие, ты можешь выиграть чертову пропасть. Вон она! экое счастье! — говорил он,
начиная метать для возбуждения задору. — Экое счастье! экое счастье! вон: так и колотит! вот та проклятая девятка, на которой я
всё просадил! Чувствовал, что продаст, да уже, зажмурив глаза, думаю себе: «Черт тебя побери, продавай, проклятая!»
Капитан взял его под руку и отвел в сторону; они долго шептались. Я приехал в довольно миролюбивом расположении духа, но
все это
начинало меня бесить.
Я смеюсь над
всем на свете, особенно над чувствами: это
начинает ее пугать.
Ночью она
начала бредить; голова ее горела, по
всему телу иногда пробегала дрожь лихорадки; она говорила несвязные речи об отце, брате: ей хотелось в горы, домой… Потом она также говорила о Печорине, давала ему разные нежные названия или упрекала его в том, что он разлюбил свою джанечку…
Я отвечал, что много есть людей, говорящих то же самое; что есть, вероятно, и такие, которые говорят правду; что, впрочем, разочарование, как
все моды,
начав с высших слоев общества, спустилось к низшим, которые его донашивают, и что нынче те, которые больше
всех и в самом деле скучают, стараются скрыть это несчастие, как порок. Штабс-капитан не понял этих тонкостей, покачал головою и улыбнулся лукаво...
Но, увы! комендант ничего не мог сказать мне решительного. Суда, стоящие в пристани, были
все — или сторожевые, или купеческие, которые еще даже не
начинали нагружаться. «Может быть, дня через три, четыре придет почтовое судно, — сказал комендант, — и тогда — мы увидим». Я вернулся домой угрюм и сердит. Меня в дверях встретил казак мой с испуганным лицом.
Вот смотрю: из леса выезжает кто-то на серой лошади,
все ближе и ближе, и, наконец, остановился по ту сторону речки, саженях во ста от нас, и
начал кружить лошадь свою как бешеный.
Он лежал в первой комнате на постели, подложив одну руку под затылок, а другой держа погасшую трубку; дверь во вторую комнату была заперта на замок, и ключа в замке не было. Я
все это тотчас заметил… Я
начал кашлять и постукивать каблуками о порог — только он притворялся, будто не слышит.
Все нашли, что мы говорим вздор, а, право, из них никто ничего умнее этого не сказал. С этой минуты мы отличили в толпе друг друга. Мы часто сходились вместе и толковали вдвоем об отвлеченных предметах очень серьезно, пока не замечали оба, что мы взаимно друг друга морочим. Тогда, посмотрев значительно друг другу в глаза, как делали римские авгуры, [Авгуры — жрецы-гадатели в Древнем Риме.] по словам Цицерона, мы
начинали хохотать и, нахохотавшись, расходились, довольные своим вечером.
Сердце мое облилось кровью; пополз я по густой траве вдоль по оврагу, — смотрю: лес кончился, несколько казаков выезжает из него на поляну, и вот выскакивает прямо к ним мой Карагёз:
все кинулись за ним с криком; долго, долго они за ним гонялись, особенно один раза два чуть-чуть не накинул ему на шею аркана; я задрожал, опустил глаза и
начал молиться.
Далее, помнится мне, я развиваю в моей статье, что
все… ну, например, хоть законодатели и установители человечества,
начиная с древнейших, продолжая Ликургами, Солонами, Магометами, [Ликург — легендарный законодатель Спарты (9–8 вв. до н. э...
Я
все хотел забыть и вновь
начать, Соня, и перестать болтать!
Нервы его раздражались
все более и более. Голова
начала кружиться.
—
Все это от вас зависит, от вас, от вас одной, —
начал он с сверкающими глазами, почти шепотом, сбиваясь и даже не выговаривая иных слов от волнения.
Почти
все время, как читал Раскольников, с самого
начала письма, лицо его было мокро от слез; но когда он кончил, оно было бледно, искривлено судорогой, и тяжелая, желчная, злая улыбка змеилась по его губам.
— Как! Вы здесь? —
начал он с недоумением и таким тоном, как бы век был знаком, — а мне вчера еще говорил Разумихин, что вы
все не в памяти. Вот странно! А ведь я был у вас…
Но в идущей женщине было что-то такое странное и с первого же взгляда бросающееся в глаза, что мало-помалу внимание его
начало к ней приковываться, — сначала нехотя и как бы с досадой, а потом
все крепче и крепче.
Теперь же, месяц спустя, он уже
начинал смотреть иначе и, несмотря на
все поддразнивающие монологи о собственном бессилии и нерешимости, «безобразную» мечту как-то даже поневоле привык считать уже предприятием, хотя
все еще сам себе не верил.