Неточные совпадения
— Да… нет, постой. Послезавтра воскресенье, мне надо быть у maman, — сказал Вронский, смутившись, потому что, как только он произнес имя
матери, он
почувствовал на себе пристальный подозрительный взгляд. Смущение его подтвердило ей ее подозрения. Она вспыхнула и отстранилась от него. Теперь уже не учительница Шведской королевы, а княжна Сорокина, которая жила в подмосковной деревне вместе с графиней Вронской, представилась Анне.
Наконец, после отчаянного задыхающегося вскрика, пустого захлебывания, дело уладилось, и
мать и ребенок одновременно
почувствовали себя успокоенными, и оба затихли.
Вронский, стоя рядом с Облонским, оглядывал вагоны и выходивших и совершенно забыл о
матери. То, что он сейчас узнал про Кити, возбуждало и радовало его. Грудь его невольно выпрямлялась, и глаза блестели. Он
чувствовал себя победителем.
— Я любила его, и он любил меня; но его
мать не хотела, и он женился на другой. Он теперь живет недалеко от нас, и я иногда вижу его. Вы не думали, что у меня тоже был роман? — сказала она, и в красивом лице ее чуть брезжил тот огонек, который, Кити
чувствовала, когда-то освещал ее всю.
«Я, воспитанный в понятии Бога, христианином, наполнив всю свою жизнь теми духовными благами, которые дало мне христианство, преисполненный весь и живущий этими благами, я, как дети, не понимая их, разрушаю, то есть хочу разрушить то, чем я живу. А как только наступает важная минута жизни, как дети, когда им холодно и голодно, я иду к Нему, и еще менее, чем дети, которых
мать бранит за их детские шалости, я
чувствую, что мои детские попытки с жиру беситься не зачитываются мне».
Левины жили уже третий месяц в Москве. Уже давно прошел тот срок, когда, по самым верным расчетам людей знающих эти дела, Кити должна была родить; а она всё еще носила, и ни по чему не было заметно, чтобы время было ближе теперь, чем два месяца назад. И доктор, и акушерка, и Долли, и
мать, и в особенности Левин, без ужаса не могший подумать о приближавшемся, начинали испытывать нетерпение и беспокойство; одна Кити
чувствовала себя совершенно спокойною и счастливою.
Действительно, мальчик
чувствовал, что он не может понять этого отношения, и силился и не мог уяснить себе то чувство, которое он должен иметь к этому человеку. С чуткостью ребенка к проявлению чувства он ясно видел, что отец, гувернантка, няня — все не только не любили, но с отвращением и страхом смотрели на Вронского, хотя и ничего не говорили про него, а что
мать смотрела на него как на лучшего друга.
Во время взрыва князя она молчала; она
чувствовала стыд за
мать и нежность к отцу за его сейчас же вернувшуюся доброту; но когда отец ушел, она собралась сделать главное, что было нужно, — итти к Кити и успокоить ее.
Она вспомнила ту, отчасти искреннюю, хотя и много преувеличенную, роль
матери, живущей для сына, которую она взяла на себя в последние годы, и с радостью
почувствовала, что в том состоянии, в котором она находилась, у ней есть держава, независимая от положения, в которое она станет к мужу и к Вронскому.
Когда унесли свечу, Сережа слышал и
чувствовал свою
мать. Она стояла над ним и ласкала его любовным взглядом. Но явились мельницы, ножик, всё смешалось, и он заснул.
— Да, но если б он не по воле
матери, а просто, сам?… — говорила Кити,
чувствуя, что она выдала свою тайну и что лицо её, горящее румянцем стыда, уже изобличило её.
Как будто ребенок
чувствовал, что между этим человеком и его
матерью есть какое-то важное отношение, значения которого он понять не может.
В других домах рассказывалось это несколько иначе: что у Чичикова нет вовсе никакой жены, но что он, как человек тонкий и действующий наверняка, предпринял, с тем чтобы получить руку дочери, начать дело с
матери и имел с нею сердечную тайную связь, и что потом сделал декларацию насчет руки дочери; но
мать, испугавшись, чтобы не совершилось преступление, противное религии, и
чувствуя в душе угрызение совести, отказала наотрез, и что вот потому Чичиков решился на похищение.
Он вышел. Соня смотрела на него как на помешанного; но она и сама была как безумная и
чувствовала это. Голова у ней кружилась. «Господи! как он знает, кто убил Лизавету? Что значили эти слова? Страшно это!» Но в то же время мысль не приходила ей в голову. Никак! Никак!.. «О, он должен быть ужасно несчастен!.. Он бросил
мать и сестру. Зачем? Что было? И что у него в намерениях? Что это он ей говорил? Он ей поцеловал ногу и говорил… говорил (да, он ясно это сказал), что без нее уже жить не может… О господи!»
Кабанова. Да во всем, мой друг!
Мать, чего глазами не увидит, так у нее сердце вещун, она сердцем может
чувствовать. Аль жена тебя, что ли, отводит oт меня, уж не знаю.
— Милый, я — рада! Так рада, что — как пьяная и даже плакать хочется! Ой, Клим, как это удивительно, когда
чувствуешь, что можешь хорошо делать свое дело! Подумай, — ну, что я такое? Хористка,
мать — коровница, отец — плотник, и вдруг — могу! Какие-то морды, животы перед глазами, а я — пою, и вот, сейчас — сердце разорвется, умру! Это… замечательно!
Клим
чувствовал, что
мать говорит, насилуя себя и как бы смущаясь пред гостьей. Спивак смотрела на нее взглядом человека, который, сочувствуя, не считает уместным выразить свое сочувствие. Через несколько минут она ушла, а
мать, проводив ее, сказала снисходительно...
Солнечный свет, просеянный сквозь кисею занавесок на окнах и этим смягченный, наполнял гостиную душистым теплом весеннего полудня. Окна открыты, но кисея не колебалась, листья цветов на подоконниках — неподвижны. Клим Самгин
чувствовал, что он отвык от такой тишины и что она заставляет его как-то по-новому вслушиваться в слова
матери.
— Я хочу понять: что же такое современная женщина, женщина Ибсена, которая уходит от любви, от семьи?
Чувствует ли она необходимость и силу снова завоевать себе былое значение
матери человечества, возбудителя культуры? Новой культуры?
Клим был слаб здоровьем, и это усиливало любовь
матери; отец
чувствовал себя виноватым в том, что дал сыну неудачное имя, бабушка, находя имя «мужицким», считала, что ребенка обидели, а чадолюбивый дед Клима, организатор и почетный попечитель ремесленного училища для сирот, увлекался педагогикой, гигиеной и, явно предпочитая слабенького Клима здоровому Дмитрию, тоже отягчал внука усиленными заботами о нем.
Четырех дней было достаточно для того, чтоб Самгин
почувствовал себя между
матерью и Варавкой в невыносимом положении человека, которому двое людей навязчиво показывают, как им тяжело жить. Варавка, озлобленно ругая купцов, чиновников, рабочих, со вкусом выговаривал неприличные слова, как будто забывая о присутствии Веры Петровны, она всячески показывала, что Варавка «ужасно» удивляет ее, совершенно непонятен ей, она относилась к нему, как бабушка к Настоящему Старику — деду Акиму.
Он тотчас понял всю тяжесть, весь цинизм такого сопоставления,
почувствовал себя виновным пред
матерью, поцеловал ее руку и, не глядя в глаза, попросил ее...
А через несколько дней мальчик
почувствовал, что
мать стала внимательнее, ласковей, она даже спросила его...
Через несколько дней он снова
почувствовал, что Лидия обокрала его. В столовой после ужина
мать, почему-то очень настойчиво, стала расспрашивать Лидию о том, что говорят во флигеле. Сидя у открытого окна в сад, боком к Вере Петровне, девушка отвечала неохотно и не очень вежливо, но вдруг, круто повернувшись на стуле, она заговорила уже несколько раздраженно...
Он выпрямился, поправил очки. Потом представил
мать, с лиловым, напудренным лицом, обиженную тем, что постарела раньше, чем перестала
чувствовать себя женщиной, Варавку, круглого, как бочка…
Он сморщился и навел радужное пятно на фотографию
матери Клима, на лицо ее; в этом Клим
почувствовал нечто оскорбительное. Он сидел у стола, но, услыхав имя Риты, быстро и неосторожно вскочил на ноги.
Вера Петровна молчала, глядя в сторону, обмахивая лицо кружевным платком. Так молча она проводила его до решетки сада. Через десяток шагов он обернулся —
мать еще стояла у решетки, держась за копья обеими руками и вставив лицо между рук. Самгин
почувствовал неприятный толчок в груди и вздохнул так, как будто все время задерживал дыхание. Он пошел дальше, соображая...
Мать нежно гладила горячей рукой его лицо. Он не стал больше говорить об учителе, он только заметил: Варавка тоже не любит учителя. И
почувствовал, что рука
матери вздрогнула, тяжело втиснув голову его в подушку. А когда она ушла, он, засыпая, подумал: как это странно! Взрослые находят, что он выдумывает именно тогда, когда он говорит правду.
Он молчал, пощипывая кустики усов, догадываясь, что это — предисловие к серьезной беседе, и — не ошибся. С простотою, почти грубоватой,
мать, глядя на него всегда спокойными глазами, сказала, что она видит его увлечение Лидией.
Чувствуя, что он густо покраснел, Клим спросил, усмехаясь...
— Нет, — сказал Клим и, сняв очки, протирая стекла, наклонил голову. Он знал, что лицо у него злое, и ему не хотелось, чтоб
мать видела это. Он
чувствовал себя обманутым, обокраденным. Обманывали его все: наемная Маргарита, чахоточная Нехаева, обманывает и Лидия, представляясь не той, какова она на самом деле, наконец обманула и Спивак, он уже не может думать о ней так хорошо, как думал за час перед этим.
Он встал, крепко обнял ее за талию, но тотчас же отвел свою руку, вдруг и впервые
чувствуя в
матери женщину.
Самгин понимал: она говорит, чтоб не думать о своем одиночестве, прикрыть свою тоску, но жалости к
матери он не
чувствовал. От нее сильно пахло туберозами, любимым цветком усопших.
«Конечно, это она потому, что стареет и ревнует», — думал он, хмурясь и глядя на часы.
Мать просидела с ним не более получаса, а казалось, что прошло часа два. Было неприятно
чувствовать, что за эти полчаса она что-то потеряла в глазах его. И еще раз Клим Самгин подумал, что в каждом человеке можно обнаружить простенький стерженек, на котором человек поднимает флаг своей оригинальности.
Он
чувствовал себя как бы приклеенным, привязанным к мыслям о Лидии и Макарове, о Варавке и
матери, о Дронове и швейке, но ему казалось, что эти назойливые мысли живут не в нем, а вне его, что они возбуждаются только любопытством, а не чем-нибудь иным.
Внезапно, но твердо он решил перевестись в один из провинциальных университетов, где живут, наверное, тише и проще. Нужно было развязаться с Нехаевой. С нею он
чувствовал себя богачом, который, давая щедрую милостыню нищей, презирает нищую. Предлогом для внезапного отъезда было письмо
матери, извещавшей его, что она нездорова.
Конечно, я — демократ, — во Франции все демократы, — а здесь я
чувствую себя народником, хотя моя
мать француженка.
«Донадье», — вспомнил Самгин,
чувствуя желание придумать каламбур, а
мать безжалостно спросила его...
Оживление Дмитрия исчезло, когда он стал расспрашивать о
матери, Варавке, Лидии. Клим
чувствовал во рту горечь, в голове тяжесть. Было утомительно и скучно отвечать на почтительно-равнодушные вопросы брата. Желтоватый туман за окном, аккуратно разлинованный проволоками телеграфа, напоминал о старой нотной бумаге. Сквозь туман смутно выступала бурая стена трехэтажного дома, густо облепленная заплатами многочисленных вывесок.
— Это мой другой страшный грех! — перебила ее Татьяна Марковна, — я молчала и не отвела тебя… от обрыва!
Мать твоя из гроба достает меня за это; я
чувствую — она все снится мне… Она теперь тут, между нас… Прости меня и ты, покойница! — говорила старуха, дико озираясь вокруг и простирая руку к небу. У Веры пробежала дрожь по телу. — Прости и ты, Вера, — простите обе!.. Будем молиться!..
Она была из старинного богатого дома Пахотиных.
Матери она лишилась еще до замужества, и батюшка ее, состоявший в полном распоряжении супруги,
почувствовав себя на свободе, вдруг спохватился, что молодость его рано захвачена была женитьбой и что он не успел пожить и пожуировать.
Каждый ребенок знал бы и
чувствовал, что всякий на земле — ему как отец и
мать.
Получал ли Нехлюдов неприятное письмо от
матери, или не ладилось его сочинение, или
чувствовал юношескую беспричинную грусть, стоило только вспомнить о том, что есть Катюша, и он увидит ее, и всё это рассеивалось.
Он не только вспомнил, но
почувствовал себя таким, каким он был тогда, когда он четырнадцатилетним мальчиком молился Богу, чтоб Бог открыл ему истину, когда плакал ребенком на коленях
матери, расставаясь с ней и обещаясь ей быть всегда добрым и никогда не огорчать ее, —
почувствовал себя таким, каким он был, когда они с Николенькой Иртеневым решали, что будут всегда поддерживать друг друга в доброй жизни и будут стараться сделать всех людей счастливыми.
Между
матерью и дочерью не было сказано ни одного слова на эту тему, но это не мешало последней
чувствовать, что больной отец был предоставлен на ее исключительное попечение.
Он рассматривал потемневшее полотно и несколько раз тяжело вздохнул: никогда еще ему не было так жаль
матери, как именно теперь, и никогда он так не желал ее видеть, как в настоящую минуту. На душе было так хорошо, в голове было столько мыслей, но с кем поделиться ими, кому открыть душу! Привалов
чувствовал всем существом своим, что его жизнь осветилась каким-то новым светом, что-то, что его мучило и давило еще так недавно, как-то отпало само собой, и будущее было так ясно, так хорошо.
И
чувствует он еще, что подымается в сердце его какое-то никогда еще не бывалое в нем умиление, что плакать ему хочется, что хочет он всем сделать что-то такое, чтобы не плакало больше дитё, не плакала бы и черная иссохшая
мать дити, чтоб не было вовсе слез от сей минуты ни у кого и чтобы сейчас же, сейчас же это сделать, не отлагая и несмотря ни на что, со всем безудержем карамазовским.
Верочка опять видела прежнюю Марью Алексевну. Вчера ей казалось, что из — под зверской оболочки проглядывают человеческие черты, теперь опять зверь, и только. Верочка усиливалась победить в себе отвращение, но не могла. Прежде она только ненавидела
мать, вчера думалось ей, что она перестает ее ненавидеть, будет только жалеть, — теперь опять она
чувствовала ненависть, но и жалость осталась в ней.
К Вере Павловне они питают беспредельное благоговение, она даже дает им целовать свою руку, не
чувствуя себе унижения, и держит себя с ними, как будто пятнадцатью годами старше их, то есть держит себя так, когда не дурачится, но, по правде сказать, большею частью дурачится, бегает, шалит с ними, и они в восторге, и тут бывает довольно много галопированья и вальсированья, довольно много простой беготни, много игры на фортепьяно, много болтовни и хохотни, и чуть ли не больше всего пения; но беготня, хохотня и все нисколько не мешает этой молодежи совершенно, безусловно и безгранично благоговеть перед Верою Павловною, уважать ее так, как дай бог уважать старшую сестру, как не всегда уважается
мать, даже хорошая.
Но для
матери новорожденный — старый знакомый, она давно
чувствовала его, между ними была физическая, химическая, нервная связь; сверх того, младенец для
матери — выкуп за тяжесть беременности, за страдания родов, без него мучения, лишенные цели, оскорбляют, без него ненужное молоко бросается в мозг.
— Какой ты однако глупый! — сердилась
мать, — ну, помнишь песню! Эко сердце, эко сердце, эко бедное мое? Эко!
чувствуешь: Э…ко?ну вот оно самое и есть!