Неточные совпадения
Левин никогда не
называл княгиню maman, как это делают зятья, и это было неприятно княгине. Но Левин, несмотря на то, что он очень любил и уважал княгиню, не мог, не осквернив чувства к своей умершей
матери,
называть ее так.
Какое они имели право говорить и плакать о ней? Некоторые из них, говоря про нас,
называли нас сиротами. Точно без них не знали, что детей, у которых нет
матери,
называют этим именем! Им, верно, нравилось, что они первые дают нам его, точно так же, как обыкновенно торопятся только что вышедшую замуж девушку в первый раз
назвать madame.
И, схватив за руку Дунечку так, что чуть не вывернул ей руки, он пригнул ее посмотреть на то, что «вот уж он и очнулся». И
мать и сестра смотрели на Разумихина как на провидение, с умилением и благодарностью; они уже слышали от Настасьи, чем был для их Роди, во все время болезни, этот «расторопный молодой человек», как
назвала его, в тот же вечер, в интимном разговоре с Дуней, сама Пульхерия Александровна Раскольникова.
Сюда! за мной! скорей! скорей!
Свечей побольше, фонарей!
Где домовые? Ба! знакомые всё лица!
Дочь, Софья Павловна! страмница!
Бесстыдница! где! с кем! Ни дать ни взять она,
Как
мать ее, покойница жена.
Бывало, я с дражайшей половиной
Чуть врознь — уж где-нибудь с мужчиной!
Побойся бога, как? чем он тебя прельстил?
Сама его безумным
называла!
Нет! глупость на меня и слепота напала!
Всё это заговор, и в заговоре был
Он сам, и гости все. За что я так наказан!..
— Роль тетки, наставницы,
матери, как хотите
назовите. Кстати, знаете ли, что я прежде хорошенько не понимала вашей тесной дружбы с Аркадием Николаичем; я находила его довольно незначительным. Но теперь я его лучше узнала и убедилась, что он умен… А главное, он молод, молод… не то, что мы с вами, Евгений Васильич.
Затем он долго говорил о восстании декабристов,
назвав его «своеобразной трагической буффонадой», дело петрашевцев — «заговором болтунов по ремеслу», но раньше чем он успел перейти к народникам, величественно вошла
мать, в сиреневом платье, в кружевах, с длинной нитью жемчуга на груди.
— Вот вы о старом халате! — сказал он. — Я жду, душа замерла у меня от нетерпения слышать, как из сердца у вас порывается чувство, каким именем
назовете вы эти порывы, а вы… Бог с вами, Ольга! Да, я влюблен в вас и говорю, что без этого нет и прямой любви: ни в отца, ни в
мать, ни в няньку не влюбляются, а любят их…
У нас женщины в интересном положении, как это
называют некоторые, надевают широкие блузы, а у них сильно стягиваются; по разрешении от бремени у нас и
мать и дитя моют теплой водой (кажется, так?), а у них холодной.
Так, когда Нехлюдов думал, читал, говорил о Боге, о правде, о богатстве, о бедности, — все окружающие его считали это неуместным и отчасти смешным, и
мать и тетка его с добродушной иронией
называли его notre cher philosophe; [наш дорогой философ;] когда же он читал романы, рассказывал скабрезные анекдоты, ездил во французский театр на смешные водевили и весело пересказывал их, — все хвалили и поощряли его.
Надежда Васильевна в несколько минут успела рассказать о своей жизни на приисках, где ей было так хорошо, хотя иногда начинало неудержимо тянуть в город, к родным. Она могла бы
назвать себя совсем счастливой, если бы не здоровье Максима, которое ее очень беспокоит, хотя доктор, как все доктора, старается убедить ее в полной безопасности. Потом она рассказывала о своих отношениях к отцу и
матери, о Косте, который по последнему зимнему пути отправился в Восточную Сибирь, на заводы.
Впоследствии Федор Павлович сочинил подкидышу и фамилию:
назвал он его Смердяковым, по прозвищу
матери его, Лизаветы Смердящей.
Приезд Алеши как бы подействовал на него даже с нравственной стороны, как бы что-то проснулось в этом безвременном старике из того, что давно уже заглохло в душе его: «Знаешь ли ты, — стал он часто говорить Алеше, приглядываясь к нему, — что ты на нее похож, на кликушу-то?» Так
называл он свою покойную жену,
мать Алеши.
Через полгода
мать перестала
называть Верочку цыганкою и чучелою, а стала наряжать лучше прежнего, а Матрена, — это была уже третья Матрена, после той: у той был всегда подбит левый глаз, а у этой разбита левая скула, но не всегда, — сказала Верочке, что собирается сватать ее начальник Павла Константиныча, и какой-то важный начальник, с орденом на шее.
Лет через пятнадцать староста еще был жив и иногда приезжал в Москву, седой как лунь и плешивый; моя
мать угощала его обыкновенно чаем и поминала с ним зиму 1812 года, как она его боялась и как они, не понимая друг друга, хлопотали о похоронах Павла Ивановича. Старик все еще
называл мою
мать, как тогда, Юлиза Ивановна — вместо Луиза, и рассказывал, как я вовсе не боялся его бороды и охотно ходил к нему на руки.
Мать моя была лютеранка и, стало быть, степенью религиознее; она всякий месяц раз или два ездила в воскресенье в свою церковь, или, как Бакай упорно
называл, «в свою кирху», и я от нечего делать ездил с ней. Там я выучился до артистической степени передразнивать немецких пасторов, их декламацию и пустословие, — талант, который я сохранил до совершеннолетия.
Разумеется, в конце концов Мисанка усвоил-таки «науку», только с фитой долго не мог справиться и
называл ее не иначе, как Федором Васильичем, и наоборот. Однажды он даже немало огорчил
мать, увидев через окно проезжавшего по улице Струнникова и закричав во все горло...
Она меня с ума в эти три недели сведет! Будет кутить да мутить. Небось, и знакомых-то всех ему
назвала, где и по каким дням бываем, да и к нам в дом, пожалуй, пригласила… Теперь куда мы, туда и он… какова потеха! Сраму-то, сраму одного по Москве сколько! Иная добрая
мать и принимать перестанет; скажет: у меня не въезжий дом, чтобы любовные свидания назначать!
— Нет, смирился. Насчет этого пожаловаться не могу, благородно себя ведет. Ну, да ведь,
мать моя, со мною немного поговорит. Я сейчас локти к лопаткам, да и к исправнику… Проявился, мол, бродяга, мужем моим себя
называет… Делайте с ним, что хотите, а он мне не надобен!
— Зачем ты зовешь меня, богоотступник? Не
называй меня дочерью! Между нами нет никакого родства. Чего ты хочешь от меня ради несчастной моей
матери?
Постройка Китайской стены, отделяющей Китай-город от Белого города, относится к половине XVI века.
Мать Иоанна Грозного, Елена Глинская,
назвала эту часть города Китай-городом в воспоминание своей родины — Китай-городка на Подолии.
Вечером, измучившись от тоски, Харитина отправилась к
матери, где, к своему удивлению, застала Замараева, который уже
называл ее сестрицей.
Гаев(негромко, как бы декламируя). О природа, дивная, ты блещешь вечным сиянием, прекрасная и равнодушная, ты, которую мы
называем матерью, сочетаешь в себе бытие и смерть, ты живишь и разрушаешь…
Мать свою он
называл: «моя мордовка», — это не смешило нас.
Покуда они малы, матка, или старка, как
называют ее охотники, держит свою выводку около себя в перелесках и опушках, где много молодых древесных побегов, особенно дубовых, широкие и плотные листья которых почти лежат на земле, где растет густая трава и где удобнее укрываться ее беззащитным цыплятам, которые при первых призывных звуках голоса
матери проворно прибегают к ней и прячутся под ее распростертыми крыльями, как цыплята под крыльями дворовой курицы, когда завидит она в вышине коршуна и тревожно закудахчет.
Мать сначала не могла себе представить, чтоб ее слепой ребенок мог ездить верхом, и она
называла затею брата чистым безумием.
— Варька из самолюбия делает, из хвастовства, чтоб от
матери не отстать; ну, а мамаша действительно… я уважаю. Да, я это уважаю и оправдываю. Даже Ипполит чувствует, а он почти совсем ожесточился. Сначала было смеялся и
называл это со стороны мамаши низостью; но теперь начинает иногда чувствовать. Гм! Так вы это
называете силой? Я это замечу. Ганя не знает, а то бы
назвал потворством.
Авгарь подчинялась своему духовному брату во всем и слушала каждое его слово, как откровение. Когда на нее накатывался тяжелый стих, духовный брат Конон распевал псалмы или читал от писания. Это успокаивало духовную сестру, и ее молодое лицо точно светлело. Остальное время уходило на маленького Глеба, который уже начинал бодро ходить около лавки и детским лепетом
называл мать сестрой.
Анфиса Егоровна сложила Нюрочкины пальчики в двуперстие и заставила молиться вместе с собой, отбивая поклоны по лестовке, которую
называла «Христовою лесенкой». Потом она сама уложила Нюрочку, посидела у ней на кроватке, перекрестила на ночь несколько раз и велела спать. Нюрочке вдруг сделалось как-то особенно тепло, и она подумала о своей
матери, которую помнила как во сне.
Ульрих Райнер был теперь гораздо старше, чем при рождении первого ребенка, и не сумасшествовал. Ребенка при св. крещении
назвали Васильем. Отец звал его Вильгельм-Роберт.
Мать, лаская дитя у своей груди, звала его Васей, а прислуга Вильгельмом Ивановичем, так как Ульрих Райнер в России именовался, для простоты речи, Иваном Ивановичем. Вскоре после похорон первого сына, в декабре 1825 года, Ульрих Райнер решительно объявил, что он ни за что не останется в России и совсем переселится в Швейцарию.
А я скажу, что ею движет та же великая, неразумная, слепая, эгоистическая любовь, за которую мы все
называем наших
матерей, святыми женщинами.
Все
называли мою
мать красавицей, и точно она была лучше всех, кого я знал.
Я с восторгом описывал крестьянские работы и с огорчением увидел, уже не в первый раз, что
мать слушала меня очень равнодушно, а мое желание выучиться крестьянским работам
назвала ребячьими бреднями.
Новая тетушка совсем нас не любила, все насмехалась над нами,
называла нас городскими неженками и, сколько я мог понять, очень нехорошо говорила о моей
матери и смеялась над моим отцом.
Тут я узнал, что дедушка приходил к нам перед обедом и, увидя, как в самом деле больна моя
мать, очень сожалел об ней и советовал ехать немедленно в Оренбург, хотя прежде, что было мне известно из разговоров отца с
матерью, он
называл эту поездку причудами и пустою тратою денег, потому что не верил докторам.
Оставшись наедине с
матерью, он говорил об этом с невеселым лицом и с озабоченным видом; тут я узнал, что
матери и прежде не нравилась эта покупка, потому что приобретаемая земля не могла скоро и без больших затруднений достаться нам во владение: она была заселена двумя деревнями припущенников, Киишками и Старым Тимкиным, которые жили, правда, по просроченным договорам, но которых свести на другие, казенные земли было очень трудно; всего же более не нравилось моей
матери то, что сами продавцы-башкирцы ссорились между собою и всякий
называл себя настоящим хозяином, а другого обманщиком.
Мать лежала в постели, отец хлопотал около нее вместе с бабушкой-повитушкой (как все ее
называли), Аленой Максимовной.
Евсеич и нянька, которая в ожидании молодых господ (так
называли в доме моего отца и
мать) начала долее оставаться с нами, — не знали, что и делать.
Она благодарила за него в сильных и горячих выражениях, часто
называя мою
мать своим другом.
С этих пор щенок по целым часам со мной не расставался; кормить его по нескольку раз в день сделалось моей любимой забавой; его
назвали Суркой, он сделался потом небольшой дворняжкой и жил у нас семнадцать лет, разумеется, уже не в комнате, а на дворе, сохраняя всегда необыкновенную привязанность ко мне и к моей
матери.
Не веря согласию моего отца и
матери, слишком хорошо зная свое несогласие, в то же время я вполне поверил, что эта бумага, которую дядя
называл купчей крепостью, лишает меня и сестры и Сергеевки; кроме мучительной скорби о таких великих потерях, я был раздражен и уязвлен до глубины сердца таким наглым обманом.
Вместо Параши
мать взяла к себе для услуг горбушку Катерину, княжну, — так всегда ее
называли без всякой причины, вероятно, в шутку.
Возвращаясь с семейных совещаний, отец рассказывал
матери, что покойный дедушка еще до нашего приезда отдал разные приказанья бабушке: назначил каждой дочери, кроме крестной
матери моей, доброй Аксиньи Степановны, по одному семейству из дворовых, а для Татьяны Степановны приказал купить сторгованную землю у башкирцев и перевести туда двадцать пять душ крестьян, которых
назвал поименно; сверх того, роздал дочерям много хлеба и всякой домашней рухляди.
Отец смеялся,
называя меня трусишкой, а
мать, которая и в бурю не боялась воды, сердилась и доказывала мне, что нет ни малейшей причины бояться.
— За то, что помогаешь великому нашему делу, спасибо! — говорил он. — Когда человек может
назвать мать свою и по духу родной — это редкое счастье!
Когда
мать услыхала это слово, она в молчаливом испуге уставилась в лицо барышни. Она слышала, что социалисты убили царя. Это было во дни ее молодости; тогда говорили, что помещики, желая отомстить царю за то, что он освободил крестьян, дали зарок не стричь себе волос до поры, пока они не убьют его, за это их и
назвали социалистами. И теперь она не могла понять — почему же социалист сын ее и товарищи его?
— На то и перепел, чтобы в сети попасть! — отозвался хохол. Он все больше нравился
матери. Когда он
называл ее «ненько», это слово точно гладило ее щеки мягкой, детской рукой. По воскресеньям, если Павлу было некогда, он колол дрова, однажды пришел с доской на плече и, взяв топор, быстро и ловко переменил сгнившую ступень на крыльце, другой раз так же незаметно починил завалившийся забор. Работая, он свистел, и свист у него был красиво печальный.
Лет за пятнадцать до смерти принял родитель иночество от некоего старца Агафангела, приходившего к нам из стародубских монастырей. С этих пор он ничем уж не занимался и весь посвятил себя богу, а домом и всем хозяйством заправляла старуха
мать, которую он и
называл «посестрией». Помню я множество странников, посещавших наш дом: и невесть откуда приходили они! и из Стародуба, и с Иргиза, и с Керженца, даже до Афона доходили иные; и всех-то отец принимал, всех чествовал и отпускал с милостыней.
— Одна. Отец давно умер,
мать — в прошлом году. Очень нам трудно было с
матерью жить — всего она пенсии десять рублей в месяц получала. Тут и на нее и на меня; приходилось хоть милостыню просить. Я, сравнительно, теперь лучше живу. Меня счастливицей
называют. Случай как-то помог, работу нашла. Могу комнату отдельную иметь, обед; хоть голодом не сижу. А вы?
— Если так, то, конечно… в наше время, когда восстает сын на отца, брат на брата, дщери на
матерей, проявление в вас сыновней преданности можно
назвать искрой небесной!.. О господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй! Не смею, сударь, отказывать вам. Пожалуйте! — проговорил он и повел Калиновича в контору.
К объяснению всего этого ходило, конечно, по губернии несколько темных и неопределенных слухов, вроде того, например, как чересчур уж хозяйственные в свою пользу распоряжения по одному огромному имению, находившемуся у князя под опекой; участие в постройке дома на дворянские суммы, который потом развалился; участие будто бы в Петербурге в одной торговой компании, в которой князь был распорядителем и в которой потом все участники потеряли безвозвратно свои капиталы; отношения князя к одному очень важному и значительному лицу, его прежнему благодетелю, который любил его, как родного сына, а потом вдруг удалил от себя и даже запретил
называть при себе его имя, и, наконец, очень тесная дружба с домом генеральши, и ту как-то различно понимали: кто обращал особенное внимание на то, что для самой старухи каждое слово князя было законом, и что она, дрожавшая над каждой копейкой, ничего для него не жалела и, как известно по маклерским книгам, лет пять назад дала ему под вексель двадцать тысяч серебром, а другие говорили, что m-lle Полина дружнее с князем, чем
мать, и что, когда он приезжал, они, отправив старуху спать, по нескольку часов сидят вдвоем, затворившись в кабинете — и так далее…