Неточные совпадения
Бессилен рев зверя перед этими
воплями природы, ничтожен и голос
человека, и сам
человек так мал, слаб, так незаметно исчезает в мелких подробностях широкой картины! От этого, может быть, так и тяжело ему смотреть на море.
Люди с криками, с
воплями, собаки с лаем мчатся по деревне.
Необыкновенный
вопль терзающего на себе власы
человека понудил меня остановиться.
— Состязание жуликов. Не зря, брат, московские жулики славятся. Как Варвару нагрели с этой идиотской закладной, черт их души возьми! Не брезглив я, не злой
человек, а все-таки, будь моя власть, я бы половину московских жителей в Сибирь перевез, в Якутку, в Камчатку, вообще — в глухие места. Пускай там, сукины дети, жрут друг друга — оттуда в Европы никакой
вопль не долетит.
— Лозунг командующих классов — назад, ко всяческим примитивам в литературе, в искусстве, всюду. Помните приглашение «назад к Фихте»? Но — это
вопль испуганного схоласта, механически воспринимающего всякие идеи и страхи, а конечно, позовут и дальше — к церкви, к чудесам, к черту, все равно — куда, только бы дальше от разума истории, потому что он становится все более враждебен
людям, эксплуатирующим чужой труд.
Впереди толпы шагали, подняв в небо счастливо сияющие лица, знакомые фигуры депутатов Думы,
люди в мундирах, расшитых золотом, красноногие генералы, длинноволосые попы, студенты в белых кителях с золочеными пуговицами, студенты в мундирах, нарядные женщины, подпрыгивали, точно резиновые, какие-то толстяки и, рядом с ними, бедно одетые, качались старые
люди с палочками в руках, женщины в пестрых платочках, многие из них крестились и большинство шагало открыв рты, глядя куда-то через головы передних, наполняя воздух
воплями и воем.
Лютов захохотал; в зале снова кипел оглушающий шум,
люди стонали,
вопили...
Двигались и скрипели парты, шаркали ноги,
человек в ботиках истерически
вопил...
И снова вспоминался Гончаров: «Бессилен рев зверя пред этими
воплями природы, ничтожен и голос
человека, и сам
человек так мал и слаб…»
Вот видны и
люди, которые, стоя в них,
вопят так, что, я думаю, в Голландии слышно.
— Что я сделал! оскорбил тебя, женщину, сестру! — вырывались у него
вопли среди рыданий. — Это был не я, не
человек: зверь сделал преступление. Что это такое было! — говорил он с ужасом, оглядываясь, как будто теперь только пришел в себя.
К этому телу плоти, в сущности, относятся и воздыхания Платона, и
вопль великого апостола: «бедный я
человек, кто избавит меня от этого тела смерти» [Слова ап. Павла — Рим.
— Матушка! Королевна! Всемогущая! —
вопил Лебедев, ползая на коленках перед Настасьей Филипповной и простирая руки к камину. — Сто тысяч! Сто тысяч! Сам видел, при мне упаковывали! Матушка! Милостивая! Повели мне в камин: весь влезу, всю голову свою седую в огонь вложу!.. Больная жена без ног, тринадцать
человек детей — всё сироты, отца схоронил на прошлой неделе, голодный сидит, Настасья Филипповна!! — и, провопив, он пополз было в камин.
Страшный, невообразимый и ни на что не похожий
вопль вырывается из груди; в этом
вопле вдруг исчезает как бы всё человеческое, и никак невозможно, по крайней мере очень трудно, наблюдателю вообразить и допустить, что это кричит этот же самый
человек.
Облилась Дуня слезами при этих словах давнего верного друга. Сознавала она правду в речах Груни и не могла ничего возразить. В глубокую думу погрузилась она и через несколько минут, надрываясь от горя, кинулась на постель Аграфены Петровны и, спрятав лицо в подушки, не своим как будто голосом стала отрывисто вскрикивать. Если б эти рыданья, эти сердечные
вопли случились в сионской горнице, собор Божьих
людей возопил бы: «Накатил! Накатил!» Хлыстовские душевные движенья оставались еще в Дуне. Причитала она...
Ушли наконец оттуда пасечник Кирилла, Устюгов с Богатыревым и другие старые
люди. И только что ушли они, стихли в богадельне и крики и
вопли… Вдруг затворились окна, вдруг потухли огни.
— Матушка Манефа!.. Матушка Маргарита!.. Матушка Юдифа!.. Вы
люди сильные, могучие, у вас в Питере великие благодетели, а мы бедные, убогие, никто нас не знает, и мы никого не знаем, —
завопила крохотная старушка мать Агния, игуменья небогатого скита Крутовражского. — Отпишите скорей ко своим благодетелям. Они все высшее начальство знают, в дружбе с ним, в совете… Отпишите им, матушки, пособили бы нам, умилостивили бы начальство-то.
— Да, матушка, едино Божие милосердие сохранило нас от погибели, — отозвался Василий Борисыч. — Грешный
человек, совсем в жизни отчаялся. «Восскорбех печалию моей и смутихся… Сердце мое смутися во мне, страх смерти нападе на мя, болезнь и трепет прииде на мя… но к Богу воззвах, и Господь услыша мя». Все, матушка, этот самый — пятьдесят четвертый псалом я читал… И услышал Господь грешный
вопль мой!..
«Больной», с которым я имею дело как врач, — это нечто совершенно другое, чем просто больной
человек, — даже не близкий, а хоть сколько-нибудь знакомый; за этих я способен болеть душою, чувствовать вместе с ними их страдания; по отношению же к первым способность эта все больше исчезает; и я могу понять одного моего приятеля-хирурга, гуманнейшего
человека, который, когда больной
вопит под его ножом, с совершенно искренним изумлением спрашивает его...
— Ошибка! —
завопил спорщик, — логический вывод уже сам по себе разлагает предрассудки. Разумное убеждение порождает то же чувство. Мысль выходит из чувства и в свою очередь, водворяясь в
человеке, формулирует новое!
— Ггггааа! и такие
люди были у меня! И я в моем доме принимала таких
людей! —
вопила маркиза, закрывая рукою свой лоб. — Где Оничка?
При этом в игре Лябьева ясно слышались
вопли и страдания честного
человека, которого негодяй и мерзавец тащит в пропасть.
И вот крики боли начинают мало-помалу стихать, и недавний
вопль:"Унизительно, стыдно, больно!"сменяется другим:"Лучше не думать!"Затем
человек уже делается рассудительным; в уме его постепенно образуется представление о неизбежном роке, о гнетущей силе обстоятельств, против которой бесполезно, или, по малой мере, рискованно прать, и наконец, как достойное завершение всех этих недостойностей, является краткий, но имеющий решающую силу афоризм:"Надо же жить!"
С оника, после многолетней разлуки, проведенной в двух различных мирах, не понимая ясно ни чужих, ни даже собственных мыслей, цепляясь за слова и возражая одними словами, заспорили они о предметах самых отвлеченных, — и спорили так, как будто дело шло о жизни и смерти обоих: голосили и
вопили так, что все
люди всполошились в доме, а бедный Лемм, который с самого приезда Михалевича заперся у себя в комнате, почувствовал недоуменье и начал даже чего-то смутно бояться.
В области материальных интересов, как, например: пошлин, налогов, проведения новых железных дорог и т. п., эти
люди еще могут почувствовать себя затронутыми за живое и даже испустить
вопль сердечной боли; но в области идей они, очевидно, только отбывают повинность в пользу того или другого политического знамени, под сень которого их поставила или судьба, или личный расчет.
Господи! неужели нужно, чтоб обстоятельства вечно гнели и покалывали
человека, чтоб не дать заснуть в нем энергии, чтобы не дать замереть той страстности стремлений, которая горит на дне души, поддерживаемая каким-то неугасаемым огнем? Ужели вечно нужны будут страдания, вечно
вопли, вечно скорби, чтобы сохранить в
человеке чистоту мысли, чистоту верования?
— Меня не соблазняет победами, воинскими триумфами, когда я вижу, что они напрасны и гибельны. Солдаты не так дешевы, чтобы ими транжирить и швырять по-пустому… Упаси Бог тратить
людей, я не кожесдиратель-людоед… тысячи лягут даром… Да и полководец я не по своей воле, а по указу… не в моей это природе… Не могу видеть крови, ран, слышать стоны и
вопли истерзанных, изуродованных
людей… Гуманитет излишний несовместим с войною. Так-то…
В 1928 году больница для бедных, помещающаяся на одной из лондонских окраин, огласилась дикими
воплями: кричал от страшной боли только что привезенный старик, грязный, скверно одетый
человек с истощенным лицом. Он сломал ногу, оступившись на черной лестнице темного притона.
Амалия Карловна ждала поддержки со стороны присутствовавших единомышленников, но те предпочитали соблюдать полнейший нейтралитет, как это и приличествует посторонним
людям. Этого было достаточно, чтобы Амалия Карловна с быстротой пушечного ядра вылетела в переднюю, откуда доносились только ее отчаянные
вопли: «Я знаю все… все!.. Вас всех отсюда метлой выгонят… всех!..»
А в это же самое время бежит по улице, выпучив глаза, какой-то растрепанный, оборванный, но бывший порядочно одетым
человек, без шапки, с обезображенным лицом. Он бессмысленно смотрит вперед, беспорядочно машет руками и
вопит страшные проклятия.
Задорно
вопит гармоника, звонят ее колокольчики, брякают бубенцы; кожа бубна издает звук тяжелый, глухо вздыхающий; это неприятно слышать: точно
человек сошел с ума и, охая, рыдая, колотит лбом о стену.
Дверь открылась, вошел местный учитель, — невысокий
человек с маленьким носиком. Удивленно остановился, попятился. Старуха увидела его и
завопила...
— Пёс его знает. Нет, в бога он, пожалуй, веровал, а вот
людей — не признавал. Замотал он меня — то адовыми муками стращает, то сам в ад гонит и себя и всех; пьянство, и смехи, и распутство, и страшенный слёзный
вопль — всё у него в хороводе. Потом пареной калины объелся, подох в одночасье. Ну, подох он, я другого искать — и нашёл: сидит на Ветлуге в глухой деревеньке, бормочет. Прислушался, вижу — мне годится! Что же, говорю, дедушка, нашёл ты клад, истинное слово, а от
людей прячешь, али это не грех?
В больших и молчаливых скорбях
человека с глубокою натурой есть несомненно всеми чувствуемая неотразимая сила, внушающая страх и наводящая ужас на натуры маленькие, обыкшие изливать свои скорби в
воплях и стенаниях.
— Не погуби, кормилец! Ты наш отец, ты наша мать! Куда нам селиться? Мы
люди старые, одинокие. Как Бог, так и ты… —
завопила она.
Смелей,
человек, и будь горд! Не ты виноват!..» Как жалко, как надсадно звучит теперь этот буйный призыв! Он превращается в скорбный
вопль Кириллова...
И не нужно
человеку для этого единения отказываться от своего «я». Это «я» не давит его, не ужасает, не заставляет обращаться к небу с отчаянным
воплем Бодлэра...
Есть и было, и всегда будет это дело Дело это есть любовное общение
людей с
людьми и разрушение тех преград, которые воздвигли
люди между собой для того, чтобы веселье богача не нарушалось дикими
воплями оскотинившихся
людей и стонами беспомощного голода, холода и болезней».
Мир там совсем другой.
Люди не извиваются, как перерезанные заступом земляные черви. Не слышно
воплей и проклятий. Медленно и благообразно движутся безжизненные силуэты святых старцев Макара Ивановича и Зосимы, сидит на террасе своей дачи святой эпилептик Мышкин. Трепетные, нежнейшие мечты Достоевского о невозможном и недостижимом носятся над этими образами. Нездешние отсветы падают на них и озаряют весь мир вокруг. И от нездешнего этого света слабо начинает оживать мертвая здешняя жизнь.
Вид некоторых ужасен, их стонущие
вопли раздирают сердце не привыкшего
человека.
— Простите, добрые
люди! —
вопил он. — Прости, моя Маринушка! Не в добрый час мы выехали из дому: пропали наши головы!
Вихрь ужаса охватил
людей, с криком и
воплями все бросились к выходу, многие упали без чувств на кафли пола, многие плакали, как дети, а Серафина стояла с топором в руке над беднягой Донато и бесчувственной дочерью своей, как Немезида деревни, богиня правосудия
людей с прямою душой.
— Это что? — закричала она. — Что это здесь происходит? Вы, Егор Ильич, врываетесь в благородный дом с своей ватагой, пугаете дам, распоряжаетесь!.. Да на что это похоже? Я еще не выжила из ума, слава богу, Егор Ильич! А ты, пентюх! — продолжала она
вопить, набрасываясь на сына. — Ты уж и нюни распустил перед ними! Твоей матери делают оскорбление в ее же доме, а ты рот разинул! Какой ты порядочный молодой
человек после этого? Ты тряпка, а не молодой
человек после этого!
Не умер бог в душе
людей,
И
вопль из верующей груди
Всегда доступен будет ей!
На дороге по-прежнему медленно тянулись к северу бесконечные обозы. У края валялись стащенные с дороги два солдатских трупа, истоптанные колесами и копытами, покрытые пылью и кровью. А где же японцы? Их не было. Ночью произошла совершенно беспричинная паника. Кто-то
завопил во сне: «Японцы! Пли!» — и взвился ужас. Повозки мчались в темноте, давили
людей, сваливались с обрывов. Солдаты стреляли в темноту и били своих же.
Ярость овладела Коротковым. Он взмахнул канделябром и ударил им в часы. Они ответили громом и брызгами золотых стрелок. Кальсонер выскочил из часов, превратился в белого петушка с надписью «исходящий» и юркнул в дверь. Тотчас за внутренними дверями разлился
вопль Дыркина: «Лови его, разбойника!» — и тяжкие шаги
людей полетели со всех сторон. Коротков повернулся и бросился бежать.
Коротков тотчас полез в карман, побледнел, полез в другой, еще пуще побледнел, хлопнул себя по карманам брюк и с заглушенным
воплем бросился обратно по лестнице, глядя себе под ноги. Сталкиваясь с
людьми, отчаянный Коротков взлетел до самого верха, хотел увидеть красавицу с камнями, у нее что-то спросить, и увидал, что красавица превратилась в уродливого, сопливого мальчишку.
— О!.. —
завопил он. — Кто б мог подумать! поверить?.. кто ожидал, что эта туча доберется и до нас грешных! о господи! господи!.. — куда мне деваться!.. все против нас… бог и
люди… и кто мог отгадать, что этот Пугачев будет губить кого же? — русское дворянство! — простой казак!.. боже мой! святые отцы!
Все приняло другой вид: если соседняя собака затесалась когда на двор, то ее колотили чем ни попало; ребятишки, перелазившие через забор, возвращались с
воплем, с поднятыми вверх рубашонками и с знаками розг на спине. Даже самая баба, когда Иван Иванович хотел было ее спросить о чем-то, сделала такую непристойность, что Иван Иванович, как
человек чрезвычайно деликатный, плюнул и примолвил только: «Экая скверная баба! хуже своего пана!»
В Москве между тем действительно жить было трудно. До народа доходили вести одна другой тяжелее и печальнее. Говорили, конечно, шепотом и озираясь, что царь после смерти сына не знал мирного сна. Ночью, как бы устрашенный привидениями, он вскакивал, падая с ложа, валялся посреди комнаты, стонал,
вопил, утихал только от изнурения сил, забывался в минутной дремоте на полу, где клали для него тюфяк и изголовье. Ждал и боялся утреннего света, страшился видеть
людей и явить на лице своем муку сыноубийцы.