Неточные совпадения
Ей-ей! не то, чтоб содрогнулась
Иль
стала вдруг бледна, красна…
У ней и бровь не шевельнулась;
Не сжала даже губ она.
Хоть он глядел нельзя прилежней,
Но и следов Татьяны прежней
Не мог Онегин обрести.
С ней речь хотел он завести
И — и не мог. Она спросила,
Давно ль он здесь, откуда он
И не из их ли уж сторон?
Потом
к супругу обратила
Усталый взгляд; скользнула вон…
И недвижим остался он.
Но наше северное лето,
Карикатура южных зим,
Мелькнет и нет: известно это,
Хоть мы признаться не хотим.
Уж небо осенью дышало,
Уж реже солнышко блистало,
Короче
становился день,
Лесов таинственная сень
С печальным шумом обнажалась,
Ложился на поля туман,
Гусей крикливых караван
Тянулся
к югу: приближалась
Довольно скучная пора;
Стоял ноябрь уж у двора.
«Ах! няня, сделай одолженье». —
«Изволь, родная, прикажи».
«Не думай… право… подозренье…
Но видишь… ах! не откажи». —
«Мой друг, вот Бог тебе порука». —
«Итак, пошли тихонько внука
С запиской этой
к О…
к тому…
К соседу… да велеть ему,
Чтоб он не говорил ни слова,
Чтоб он не называл меня…» —
«Кому же, милая моя?
Я нынче
стала бестолкова.
Кругом соседей много есть;
Куда мне их и перечесть...
П.А. Катенин (коему прекрасный поэтический талант не мешает быть и тонким критиком) заметил нам, что сие исключение, может быть и выгодное для читателей, вредит, однако ж, плану целого сочинения; ибо чрез то переход от Татьяны, уездной барышни,
к Татьяне, знатной даме,
становится слишком неожиданным и необъясненным.
Сие глубокое творенье
Завез кочующий купец
Однажды
к ним в уединенье
И для Татьяны наконец
Его с разрозненной Мальвиной
Он уступил за три с полтиной,
В придачу взяв еще за них
Собранье басен площадных,
Грамматику, две Петриады,
Да Мармонтеля третий том.
Мартын Задека
стал потом
Любимец Тани… Он отрады
Во всех печалях ей дарит
И безотлучно с нею спит.
Как он, она была одета
Всегда по моде и
к лицу;
Но, не спросясь ее совета,
Девицу повезли
к венцу.
И, чтоб ее рассеять горе,
Разумный муж уехал вскоре
В свою деревню, где она,
Бог знает кем окружена,
Рвалась и плакала сначала,
С супругом чуть не развелась;
Потом хозяйством занялась,
Привыкла и довольна
стала.
Привычка свыше нам дана:
Замена счастию она.
Тентетникову показалось, что с самого дня приезда их генерал
стал к нему как-то холоднее, почти не замечал его и обращался как с лицом бессловесным или с чиновником, употребляемым для переписки, самым мелким.
С каждым годом притворялись окна в его доме, наконец остались только два, из которых одно, как уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым годом уходили из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался
к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате; неуступчивее
становился он
к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а не человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно было ее рубить,
к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались в пыль.
Чичиков разрешился тоже междуиметием смеха, но, из уважения
к генералу, пустил его на букву э: хе, хе, хе, хе, хе! И туловище его также
стало колебаться от смеха, хотя плечи и не тряслись, потому что не носили густых эполет.
Накушавшись чаю, он уселся перед столом, велел подать себе свечу, вынул из кармана афишу, поднес ее
к свече и
стал читать, прищуря немного правый глаз.
Когда
стали наконец поступать бумаги
к генерал-губернатору, бедный князь ничего не мог понять.
— Такой приказ, так уж, видно, следует, — сказал швейцар и прибавил
к тому слово: «да». После чего
стал перед ним совершенно непринужденно, не сохраняя того ласкового вида, с каким прежде торопился снимать с него шинель. Казалось, он думал, глядя на него: «Эге! уж коли тебя бары гоняют с крыльца, так ты, видно, так себе, шушера какой-нибудь!»
Какое ни придумай имя, уж непременно найдется в каком-нибудь углу нашего государства, благо велико, кто-нибудь, носящий его, и непременно рассердится не на живот, а на смерть,
станет говорить, что автор нарочно приезжал секретно, с тем чтобы выведать все, что он такое сам, и в каком тулупчике ходит, и
к какой Аграфене Ивановне наведывается, и что любит покушать.
Однако ж минуту спустя он тут же
стал хитрить и попробовал было вывернуться, говоря, что, впрочем, в Англии очень усовершенствована механика, что видно по газетам, как один изобрел деревянные ноги таким образом, что при одном прикосновении
к незаметной пружинке уносили эти ноги человека бог знает в какие места, так что после нигде и отыскать его нельзя было.
Но хуже всего было то, что потерялось уваженье
к начальству и власти:
стали насмехаться и над наставниками, и над преподавателями, директора
стали называть Федькой, Булкой и другими разными именами; завелись такие дела, что нужно было многих выключить и выгнать.
— Поверьте мне, это малодушие, — отвечал очень покойно и добродушно философ-юрист. — Старайтесь только, чтобы производство дела было все основано на бумагах, чтобы на словах ничего не было. И как только увидите, что дело идет
к развязке и удобно
к решению, старайтесь — не то чтобы оправдывать и защищать себя, — нет, просто спутать новыми вводными и так посторонними
статьями.
Но так как все же он был человек военный,
стало быть, не знал всех тонкостей гражданских проделок, то чрез несколько времени, посредством правдивой наружности и уменья подделаться ко всему, втерлись
к нему в милость другие чиновники, и генерал скоро очутился в руках еще больших мошенников, которых он вовсе не почитал такими; даже был доволен, что выбрал наконец людей как следует, и хвастался не в шутку тонким уменьем различать способности.
«А что ж, — подумал про себя Чичиков, — заеду я в самом деле
к Ноздреву. Чем же он хуже других, такой же человек, да еще и проигрался. Горазд он, как видно, на все,
стало быть, у него даром можно кое-что выпросить».
— Не хочу! — сказал Чичиков и поднес, однако ж, обе руки на всякий случай поближе
к лицу, ибо дело
становилось в самом деле жарко.
Во владельце
стала заметнее обнаруживаться скупость, сверкнувшая в жестких волосах его седина, верная подруга ее, помогла ей еще более развиться; учитель-француз был отпущен, потому что сыну пришла пора на службу; мадам была прогнана, потому что оказалась не безгрешною в похищении Александры Степановны; сын, будучи отправлен в губернский город, с тем чтобы узнать в палате, по мнению отца, службу существенную, определился вместо того в полк и написал
к отцу уже по своем определении, прося денег на обмундировку; весьма естественно, что он получил на это то, что называется в простонародии шиш.
— А! так ты не можешь, подлец! когда увидел, что не твоя берет, так и не можешь! Бейте его! — кричал он исступленно, обратившись
к Порфирию и Павлушке, а сам схватил в руку черешневый чубук. Чичиков
стал бледен как полотно. Он хотел что-то сказать, но чувствовал, что губы его шевелились без звука.
Чичиков никогда не чувствовал себя в таком веселом расположении, воображал себя уже настоящим херсонским помещиком, говорил об разных улучшениях: о трехпольном хозяйстве, о счастии и блаженстве двух душ, и
стал читать Собакевичу послание в стихах Вертера
к Шарлотте, [Вертер и Шарлотта — герои сентиментального романа И.-В.
Шум и визг от железных скобок и ржавых винтов разбудили на другом конце города будочника, который, подняв свою алебарду, закричал спросонья что
стало мочи: «Кто идет?» — но, увидев, что никто не шел, а слышалось только вдали дребезжанье, поймал у себя на воротнике какого-то зверя и, подошед
к фонарю, казнил его тут же у себя на ногте.
Он
стал отыскивать в нем бездну недостатков и возненавидел его за то, будто бы он выражал в лице своем чересчур много сахару, когда говорил с высшими, и тут же, оборотившись
к низшему,
становился весь уксус.
Наконец и дорога перестала занимать его, и он
стал слегка закрывать глаза и склонять голову
к подушке.
Приступили
к нему со всех сторон и
стали упрашивать убедительно остаться хоть на две недели в городе...
Ставши спиной
к товарам и лицом
к покупателю, купец, с обнаженной головою и шляпой на отлете, еще раз приветствовал Чичикова. Потом надел шляпу и, приятно нагнувшись, обеими же руками упершись в стол, сказал так...
— Ну ее, жену,
к…! важное в самом деле дело
станете делать вместе!
Поди ты сладь с человеком! не верит в Бога, а верит, что если почешется переносье, то непременно умрет; пропустит мимо создание поэта, ясное как день, все проникнутое согласием и высокою мудростью простоты, а бросится именно на то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу, и ему оно понравится, и он
станет кричать: «Вот оно, вот настоящее знание тайн сердца!» Всю жизнь не ставит в грош докторов, а кончится тем, что обратится наконец
к бабе, которая лечит зашептываньями и заплевками, или, еще лучше, выдумает сам какой-нибудь декохт из невесть какой дряни, которая, бог знает почему, вообразится ему именно средством против его болезни.
Конечно, никак нельзя было предполагать, чтобы тут относилось что-нибудь
к Чичикову; однако ж все, как поразмыслили каждый с своей стороны, как припомнили, что они еще не знают, кто таков на самом деле есть Чичиков, что он сам весьма неясно отзывался насчет собственного лица, говорил, правда, что потерпел по службе за правду, да ведь все это как-то неясно, и когда вспомнили при этом, что он даже выразился, будто имел много неприятелей, покушавшихся на жизнь его, то задумались еще более:
стало быть, жизнь его была в опасности,
стало быть, его преследовали,
стало быть, он ведь сделал же что-нибудь такое… да кто же он в самом деле такой?
Нельзя сказать, чтобы это нежное расположение
к подлости было почувствовано дамами; однако же в многих гостиных
стали говорить, что, конечно, Чичиков не первый красавец, но зато таков, как следует быть мужчине, что будь он немного толще или полнее, уж это было бы нехорошо.
Нельзя сказать наверно, точно ли пробудилось в нашем герое чувство любви, — даже сомнительно, чтобы господа такого рода, то есть не так чтобы толстые, однако ж и не то чтобы тонкие, способны были
к любви; но при всем том здесь было что-то такое странное, что-то в таком роде, чего он сам не мог себе объяснить: ему показалось, как сам он потом сознавался, что весь бал, со всем своим говором и шумом,
стал на несколько минут как будто где-то вдали; скрыпки и трубы нарезывали где-то за горами, и все подернулось туманом, похожим на небрежно замалеванное поле на картине.
— Вон сколько земли оставил впусте! — говорил, начиная сердиться, Костанжогло. — Хоть бы повестил вперед, так набрели бы охотники. Ну, уж если нечем пахать, так копай под огород. Огородом бы взял. Мужика заставил пробыть четыре года без труда. Безделица! Да ведь этим одним ты уже его развратил и навеки погубил. Уж он успел привыкнуть
к лохмотью и бродяжничеству! Это
стало уже жизнью его. — И, сказавши это, плюнул Костанжогло, и желчное расположение осенило сумрачным облаком его чело…
Деревья же
становились гуще:
к осинам и ольхам начала присоединяться береза, и скоро образовалась вокруг лесная гущина.
Даже из-за него уже начинали несколько ссориться: заметивши, что он
становился обыкновенно около дверей, некоторые наперерыв спешили занять стул поближе
к дверям, и когда одной посчастливилось сделать это прежде, то едва не произошла пренеприятная история, и многим, желавшим себе сделать то же, показалась уже чересчур отвратительною подобная наглость.
Логики нет никакой в мертвых душах; как же покупать мертвые души? где ж дурак такой возьмется? и на какие слепые деньги
станет он покупать их? и на какой конец,
к какому делу можно приткнуть эти мертвые души? и зачем вмешалась сюда губернаторская дочка?
Гости, выпивши по рюмке водки темного оливкового цвета, какой бывает только на сибирских прозрачных камнях, из которых режут на Руси печати, приступили со всех сторон с вилками
к столу и
стали обнаруживать, как говорится, каждый свой характер и склонности, налегая кто на икру, кто на семгу, кто на сыр.
Стали мы болтать о том, о сем… Вдруг, смотрю, Казбич вздрогнул, переменился в лице — и
к окну; но окно,
к несчастию, выходило на задворье.
Если ты над нею не приобретешь власти, то даже ее первый поцелуй не даст тебе права на второй; она с тобой накокетничается вдоволь, а года через два выйдет замуж за урода, из покорности
к маменьке, и
станет себя уверять, что она несчастна, что она одного только человека и любила, то есть тебя, но что небо не хотело соединить ее с ним, потому что на нем была солдатская шинель, хотя под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и благородное…
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух
становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь
к природе, мы невольно
становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Стали разъезжаться. Сажая княжну в карету, я быстро прижал ее маленькую ручку
к губам своим. Было темно, и никто не мог этого видеть.
Не доезжая слободки, я повернул направо по ущелью. Вид человека был бы мне тягостен: я хотел быть один. Бросив поводья и опустив голову на грудь, я ехал долго, наконец очутился в месте, мне вовсе не знакомом; я повернул коня назад и
стал отыскивать дорогу; уж солнце садилось, когда я подъехал
к Кисловодску, измученный, на измученной лошади.
Я надеялся, что скука не живет под чеченскими пулями; — напрасно: через месяц я так привык
к их жужжанию и
к близости смерти, что, право, обращал больше внимание на комаров, — и мне
стало скучнее прежнего, потому что я потерял почти последнюю надежду.
Это
становилось невыносимо: еще минута, и я бы упал
к ногам ее.
Площадка, на которой мы должны были драться, изображала почти правильный треугольник. От выдавшегося угла отмерили шесть шагов и решили, что тот, кому придется первому встретить неприятельский огонь,
станет на самом углу; спиною
к пропасти; если он не будет убит, то противники поменяются местами.
Я
стал не способен
к благородным порывам; я боюсь показаться смешным самому себе.
Глупец я или злодей, не знаю; но то верно, что я также очень достоин сожаления, может быть, больше, нежели она: во мне душа испорчена светом, воображение беспокойное, сердце ненасытное; мне все мало:
к печали я так же легко привыкаю, как
к наслаждению, и жизнь моя
становится пустее день ото дня; мне осталось одно средство: путешествовать.
«Это значит, — отвечала она, сажая меня на скамью и обвив мой
стан руками, — это значит, что я тебя люблю…» И щека ее прижалась
к моей, и я почувствовал на лице моем ее пламенное дыхание.
— Он
стал стучать в дверь изо всей силы; я, приложив глаз
к щели, следил за движениями казака, не ожидавшего с этой стороны нападения, — и вдруг оторвал ставень и бросился в окно головой вниз.
Расставшись с Максимом Максимычем, я живо проскакал Терекское и Дарьяльское ущелья, завтракал в Казбеке, чай пил в Ларсе, а
к ужину поспел в Владыкавказ. Избавлю вас от описания гор, от возгласов, которые ничего не выражают, от картин, которые ничего не изображают, особенно для тех, которые там не были, и от статистических замечаний, которые решительно никто читать не
станет.