Неточные совпадения
В передней не дали даже и опомниться ему. «Ступайте! вас князь уже ждет», — сказал дежурный чиновник. Перед ним, как в тумане, мелькнула передняя с курьерами, принимавшими пакеты, потом зала, через которую он прошел, думая только: «Вот как схватит, да без суда, без всего, прямо в Сибирь!» Сердце его забилось с такой
силою, с какой не бьется даже у наиревнивейшего любовника. Наконец растворилась пред ним дверь: предстал кабинет, с портфелями, шкафами и
книгами, и князь гневный, как сам гнев.
И Николай Петрович вынул из заднего кармана сюртука пресловутую брошюру Бюхнера, [Бюхнер Людвиг (1824–1899) — немецкий естествоиспытатель и философ, основоположник вульгарного материализма. Его
книга «Материя и
сила» в русском переводе появилась в 1860 году.] девятого издания.
— Хотите познакомиться с человеком почти ваших мыслей? Пчеловод, сектант, очень интересный,
книг у него много. Поживете в деревне, наберетесь
сил.
Рядом с этим хламом — библиотека русских и европейских классиков,
книги Ле-Бона по эволюции материи,
силы.
Наблюдая за человеком в соседней комнате, Самгин понимал, что человек этот испытывает боль, и мысленно сближался с ним. Боль — это слабость, и, если сейчас, в минуту слабости, подойти к человеку, может быть, он обнаружит с предельной ясностью ту
силу, которая заставляет его жить волчьей жизнью бродяги. Невозможно, нелепо допустить, чтоб эта
сила почерпалась им из
книг, от разума. Да, вот пойти к нему и откровенно, без многоточий поговорить с ним о нем, о себе. О Сомовой. Он кажется влюбленным в нее.
Начал гаснуть я над писаньем бумаг в канцелярии; гаснул потом, вычитывая в
книгах истины, с которыми не знал, что делать в жизни, гаснул с приятелями, слушая толки, сплетни, передразниванье, злую и холодную болтовню, пустоту, глядя на дружбу, поддерживаемую сходками без цели, без симпатии; гаснул и губил
силы с Миной: платил ей больше половины своего дохода и воображал, что люблю ее; гаснул в унылом и ленивом хождении по Невскому проспекту, среди енотовых шуб и бобровых воротников, — на вечерах, в приемные дни, где оказывали мне радушие как сносному жениху; гаснул и тратил по мелочи жизнь и ум, переезжая из города на дачу, с дачи в Гороховую, определяя весну привозом устриц и омаров, осень и зиму — положенными днями, лето — гуляньями и всю жизнь — ленивой и покойной дремотой, как другие…
Я из любопытства следила за вами, позволила вам приходить к себе, брала у вас
книги, — видела ум, какую-то
силу…
Новое учение не давало ничего, кроме того, что было до него: ту же жизнь, только с уничижениями, разочарованиями, и впереди обещало — смерть и тлен. Взявши девизы своих добродетелей из
книги старого учения, оно обольстилось буквою их, не вникнув в дух и глубину, и требовало исполнения этой «буквы» с такою злобой и нетерпимостью, против которой остерегало старое учение. Оставив себе одну животную жизнь, «новая
сила» не создала, вместо отринутого старого, никакого другого, лучшего идеала жизни.
— Пусть так! — более и более слабея, говорила она, и слезы появились уже в глазах. — Не мне спорить с вами, опровергать ваши убеждения умом и своими убеждениями! У меня ни ума, ни
сил не станет. У меня оружие слабо — и только имеет ту цену, что оно мое собственное, что я взяла его в моей тихой жизни, а не из
книг, не понаслышке…
— Рассказывать по целой
книге можете, а пошевелиться не в
силах?
Такой ловкости и цепкости, какою обладает матрос вообще, а Фаддеев в особенности, встретишь разве в кошке. Через полчаса все было на своем месте, между прочим и
книги, которые он расположил на комоде в углу полукружием и перевязал, на случай качки, веревками так, что нельзя было вынуть ни одной без его же чудовищной
силы и ловкости, и я до Англии пользовался
книгами из чужих библиотек.
В
книге Розанова есть изумительные, художественные страницы небывалой апологии самодовлеющей
силы государственной власти, переходящей в настоящее идолопоклонство.
— Помни, юный, неустанно, — так прямо и безо всякого предисловия начал отец Паисий, — что мирская наука, соединившись в великую
силу, разобрала, в последний век особенно, все, что завещано в
книгах святых нам небесного, и после жестокого анализа у ученых мира сего не осталось изо всей прежней святыни решительно ничего.
Если бы возможно было помыслить, лишь для пробы и для примера, что три эти вопроса страшного духа бесследно утрачены в
книгах и что их надо восстановить, вновь придумать и сочинить, чтоб внести опять в
книги, и для этого собрать всех мудрецов земных — правителей, первосвященников, ученых, философов, поэтов — и задать им задачу: придумайте, сочините три вопроса, но такие, которые мало того, что соответствовали бы размеру события, но и выражали бы сверх того, в трех словах, в трех только фразах человеческих, всю будущую историю мира и человечества, — то думаешь ли ты, что вся премудрость земли, вместе соединившаяся, могла бы придумать хоть что-нибудь подобное по
силе и по глубине тем трем вопросам, которые действительно были предложены тебе тогда могучим и умным духом в пустыне?
Что за
книга это Священное Писание, какое чудо и какая
сила, данные с нею человеку!
Разумеется, что при этом кто-нибудь непременно в кого-нибудь хронически влюблен, разумеется, что дело не обходится без сентиментальности, слез, сюрпризов и сладких пирожков с вареньем, но все это заглаживается той реальной, чисто жизненной поэзией с мышцами и
силой, которую я редко встречал в выродившихся, рахитических детях аристократии и еще менее у мещанства, строго соразмеряющего число детей с приходо-расходной
книгой.
«Я не стыжусь тебе признаться, — писал мне 26 января 1838 один юноша, — что мне очень горько теперь. Помоги мне ради той жизни, к которой призвал меня, помоги мне своим советом. Я хочу учиться, назначь мне
книги, назначь что хочешь, я употреблю все
силы, дай мне ход, — на тебе будет грех, если ты оттолкнешь меня».
Я не имел
сил отогнать эти тени, — пусть они светлыми сенями, думалось мне, встречают в
книге, как было на самом деле.
Книги его мне всегда казались скучными, мысль его казалась лишенной остроты и
силы.
Такого рода
книги связаны с самой таинственной
силой в человеке, с памятью.
Мне иногда думается, что эту
книгу я мог бы назвать «Мечта и действительность», потому что этим определяется что-то основное для меня и для моей жизни, основной ее конфликт, конфликт с миром, связанный с большой
силой воображения, вызыванием образа мира иного.
Писание этой
книги, которое связано было с большим подъемом моих жизненных
сил, сопровождалось изменением в складе моей жизни.
Любили букинисты и студенческую бедноту, делали для нее всякие любезности. Приходит компания студентов, человек пять, и общими
силами покупают одну
книгу или издание лекций совсем задешево, и все учатся по одному экземпляру. Или брали напрокат
книгу, уплачивая по пятачку в день. Букинисты давали
книги без залога, и никогда
книги за студентами не пропадали.
Банькевич был уничтожен. У злого волшебника отняли черную
книгу, и он превратился сразу в обыкновенного смертного. Теперь самые смиренные из его соседей гоняли дрючками его свиней, нанося действительное членовредительство, а своих поросят, захваченных в заколдованных некогда пределах, отнимали
силой. «Заведомый ябедник» был лишен покровительства законов.
Это с наибольшей
силой будет развито в «Легенде о Великом Инквизиторе» [См. мою
книгу «Миросозерцание Достоевского».].
Я тебе, читатель, позабыл сказать, что парнасский судья, с которым я в Твери обедал в трактире, мне сделал подарок. Голова его над многим чем испытывала свои
силы. Сколь опыты его были удачны, коли хочешь, суди сам; а мне скажи на ушко, каково тебе покажется. Если, читая, тебе захочется спать, то сложи
книгу и усни. Береги ее для бессонницы.
Шторы падают. Там, за стеной направо, сосед роняет
книгу со стола на пол, и в последнюю, мгновенную узкую щель между шторой и полом — я вижу: желтая рука схватила
книгу, и во мне: изо всех
сил ухватиться бы за эту руку…
Втиснуть
книгу у меня недоставало
сил.
Калинович не утерпел и вошел, но невольно попятился назад. Небольшая комната была завалена
книгами, тетрадями и корректурами; воздух был удушлив и пропитан лекарствами. Зыков, в поношенном халате, лежал на истертом и полинялом диване. Вместо полного
сил и здоровья юноши, каким когда-то знал его Калинович в университете, он увидел перед собою скорее скелет, чем живого человека.
Там я ложился в тени на траве и читал, изредка отрывая глаза от
книги, чтобы взглянуть на лиловатую в тени поверхность реки, начинающую колыхаться от утреннего ветра, на поле желтеющей ржи на том берегу, на светло-красный утренний свет лучей, ниже и ниже окрашивающий белые стволы берез, которые, прячась одна за другую, уходили от меня в даль чистого леса, и наслаждался сознанием в себе точно такой же свежей, молодой
силы жизни, какой везде кругом меня дышала природа.
По обыкновению, я сейчас же полетел к Глумову. Я горел нетерпением сообщить об этом странном коллоквиуме, дабы общими
силами сотворить по этому случаю совет, а затем, буде надобно, то и план действий начертать. Но Глумов уже как бы предвосхитил мысль Алексея Степаныча. Тщательно очистив письменный стол от бумаг и
книг, в обыкновенное время загромождавших его, он сидел перед порожним пространством… и набивал папироски.
По вечерам на крыльце дома собиралась большая компания: братья К., их сестры, подростки; курносый гимназист Вячеслав Семашко; иногда приходила барышня Птицына, дочь какого-то важного чиновника. Говорили о
книгах, о стихах, — это было близко, понятно и мне; я читал больше, чем все они. Но чаще они рассказывали друг другу о гимназии, жаловались на учителей; слушая их рассказы, я чувствовал себя свободнее товарищей, очень удивлялся
силе их терпения, но все-таки завидовал им — они учатся!
Бывало, уже с первых страниц начинаешь догадываться, кто победит, кто будет побежден, и как только станет ясен узел событий, стараешься развязать его
силою своей фантазии. Перестав читать
книгу, думаешь о ней, как о задаче из учебника арифметики, и все чаще удается правильно решить, кто из героев придет в рай всяческого благополучия, кто будет ввергнут во узилище.
Другой, крещенный святым духом честных и мудрых
книг, наблюдая победную
силу буднично страшного, чувствовал, как легко эта
сила может оторвать ему голову, раздавить сердце грязной ступней, и напряженно оборонялся, сцепив зубы, сжав кулаки, всегда готовый на всякий спор и бой. Этот любил и жалел деятельно и, как надлежало храброму герою французских романов, по третьему слову, выхватывая шпагу из ножен, становился в боевую позицию.
Книги сделали меня неуязвимым для многого: зная, как любят и страдают, нельзя идти в публичный дом; копеечный развратишко возбуждал отвращение к нему и жалость к людям, которым он был сладок. Рокамболь учил меня быть стойким, но поддаваться
силе обстоятельств, герои Дюма внушали желание отдать себя какому-то важному, великому делу. Любимым героем моим был веселый король Генрих IV, мне казалось, что именно о нем говорит славная песня Беранже...
Трудно было доставать
книги; записаться в библиотеку не догадались, но я все-таки как-то ухитрялся и доставал книжки, выпрашивая их всюду, как милостыню. Однажды пожарный брандмейстер дал мне том Лермонтова, и вот я почувствовал
силу поэзии, ее могучее влияние на людей.
Изо всех книжных мужиков мне наибольше понравился Петр «Плотничьей артели»; захотелось прочитать этот рассказ моим друзьям, и я принес
книгу на ярмарку. Мне часто приходилось ночевать в той или другой артели; иногда потому, что не хотелось возвращаться в город по дождю, чаще — потому, что за день я уставал и не хватало
сил идти домой.
Церковные учители признают нагорную проповедь с заповедью о непротивлении злу насилием божественным откровением и потому, если они уже раз нашли нужным писать о моей
книге, то, казалось бы, им необходимо было прежде всего ответить на этот главный пункт обвинения и прямо высказать, признают или не признают они обязательным для христианина учение нагорной проповеди и заповедь о непротивлении злу насилием, и отвечать не так, как это обыкновенно делается, т. е. сказать, что хотя, с одной стороны, нельзя собственно отрицать, но, с другой стороны, опять-таки нельзя утверждать, тем более, что и т. д., а ответить так же, как поставлен вопрос в моей
книге: действительно ли Христос требовал от своих учеников исполнения того, чему он учил в нагорной проповеди, и потому может или не может христианин, оставаясь христианином, идти в суд, участвуя в нем, осуждая людей или ища в нем защиты
силой, может или не может христианин, оставаясь христианином, участвовать в управлении, употребляя насилие против своих ближних и самый главный, всем предстоящий теперь с общей воинской повинностью, вопрос — может или не может христианин, оставаясь христианином, противно прямому указанию Христа обещаться в будущих поступках, прямо противных учению, и, участвуя в военной службе, готовиться к убийству людей или совершать их?
Но, кроме того, что она интересна, как ни смотреть на нее,
книга эта есть одно из замечательнейших произведений мысли и по глубине содержания, и по удивительной
силе и красоте народного языка, и по древности. А между тем
книга эта остается, вот уже более четырех веков, ненапечатанной и продолжает быть неизвестной, за исключением ученых специалистов.
Второй способ, несколько менее грубый, состоит в том, чтобы утверждать, что хотя действительно Христос учил подставлять щеку и отдавать кафтан и что это очень высокое нравственное требование, но… что есть на свете злодеи, и если не усмирять
силой этих злодеев, то погибнет весь мир и погибнут добрые. Довод этот я нашел в первый раз у Иоанна Златоуста и выставляю несправедливость его в
книге «В чем моя вера?».
«В продолжение 20 лет все
силы знания истощаются на изобретение орудий истребления, и скоро несколько пушечных выстрелов будет достаточно для того, чтобы уничтожить целое войско. [
Книга эта издана год тому назад; за этот год выдумали еще десятки новых орудий истребления — новый, бездымный порох.] Вооружаются не как прежде несколько тысяч бедняков, кровь которых покупали за деньги, но теперь вооружены поголовно целые народы, собирающиеся резать горло друг другу.
В памяти спутанно кружились отрывки прочитанного и, расплываясь, изменяясь, точно облака на закате, ускользали, таяли; он и не пытался удержать, закрепить всё это, удивлённый магической
силой, с которой
книга спрятала его от самого себя.
«Максим денно и нощно читает Марковы
книги, даже похудел и к делу своему невнимателен стал, вчера забыл трубу закрыть, и ночью мы с Марком дрожью дрожали от холода. Бог с ним, конечно, лишь бы учился в помощь правде. А я читать не в
силе; слушаю всё, слушаю, растёт душа и обнять всё предлагаемое ей не может. Опоздал, видно, ты, Матвей, к разуму приблизиться».
И, уже не имея
сил отказаться от привычного занятия, он начал снова перечитывать знакомые
книги, удивляясь развившейся страсти и соображая...
По всем этим основаниям я отверг действие и возвратился к себе, где провел остаток дня среди
книг. Я читал невнимательно, испытывая смуту, нахлынувшую с
силой сквозного ветра. Наступила ночь, когда, усталый, я задремал в кресле.
— Ну да; я знаю… Как же… Князь Платон… в большой
силе был… Знаю: он был женат на Фекле Игнатьевне, только у них детей не было: одна девчоночка было родилась, да поганенькая какая-то была и умерла во младенчестве; а больше так и не было… А Нельи… я про него тоже слышала: ужасный был подлиза и пред Платоном пресмыкался. Я его
книги читать не хочу: все врет, чай… из зависти, что тот вкусно ел.
Труды его об Иисусе Христе использовались в борьбе с официальной церковью.], Бюхнера [Бюхнер, Людвиг (1824—1899) — немецкий физиолог, один из представителей вульгарного материализма, автор
книги «
Сила и материя...
Я в то время боролся из всех
сил противу этого подражания, подкрепляемый
книгою Шишкова: «Рассуждение о старом и новом слоге», которая увлекла меня в противоположную крайность.
Теперь он сидел тихо, как человек, одержавший победу над внутренним врагом своим и довольный своею
силою. Перед ним лежала большая
книга, развернутая на странице, на которой широкою красною чертою была подчеркнута строка: «Иневосхоте обличити ю, новосхоте тай пустите ю».
Под старость, до которой Крылушкин дожил в этом же самом домике, леча больных, пересушивая свои травы и читая духовные
книги, его совсем забыли попрекать женою, и был для всех он просто: «
Сила Иваныч Крылушкин», без всякого прошлого. Все ему кланялись, в лавках ему подавали стул, все верили, что он «святой человек, божий».