Неточные совпадения
Левин вызвался заменить ее; но
мать, услыхав раз урок Левина и заметив, что это делается не так, как в Москве репетировал учитель, конфузясь и стараясь не оскорбить Левина, решительно высказала ему, что надо проходить по
книге так, как учитель, и что она лучше будет опять сама это делать.
— Очень метко, — похвалила
мать, улыбаясь. — Но соединение вредных
книг с неприличными картинками — это уже обнаруживает натуру испорченную. Ржига очень хорошо говорит, что школа — учреждение, где производится отбор людей, способных так или иначе украсить жизнь, обогатить ее. И — вот: чем бы мог украсить жизнь Дронов?
Поутру Самгин был в Женеве, а около полудня отправился на свидание с
матерью. Она жила на берегу озера, в маленьком домике, слишком щедро украшенном лепкой, похожем на кондитерский торт. Домик уютно прятался в полукруге плодовых деревьев, солнце благосклонно освещало румяные плоды яблонь, под одной из них, на мраморной скамье, сидела с
книгой в руке Вера Петровна в платье небесного цвета, поза ее напомнила сыну снимок с памятника Мопассану в парке Монсо.
Самгин вспомнил, что в детстве он читал «Калевалу», подарок
матери;
книга эта, написанная стихами, которые прыгали мимо памяти, показалась ему скучной, но
мать все-таки заставила прочитать ее до конца.
Клим вспомнил слова Маргариты о
матери и, швырнув
книгу на пол, взглянул в рощу. Белая, тонкая фигура Лидии исчезла среди берез.
Его ночные думы о девицах принимали осязаемый характер, возбуждая в теле тревожное, почти болезненное напряжение, оно заставило Клима вспомнить устрашающую
книгу профессора Тарновского о пагубном влиянии онанизма, —
книгу, которую
мать давно уже предусмотрительно и незаметно подсунула ему.
Нечего делать, отец и
мать посадили баловника Илюшу за
книгу. Это стоило слез, воплей, капризов. Наконец отвезли.
Как таблица на каменной скрижали, была начертана открыто всем и каждому жизнь старого Штольца, и под ней больше подразумевать было нечего. Но
мать, своими песнями и нежным шепотом, потом княжеский, разнохарактерный дом, далее университет,
книги и свет — все это отводило Андрея от прямой, начертанной отцом колеи; русская жизнь рисовала свои невидимые узоры и из бесцветной таблицы делала яркую, широкую картину.
Штольц был немец только вполовину, по отцу:
мать его была русская; веру он исповедовал православную; природная речь его была русская: он учился ей у
матери и из
книг, в университетской аудитории и в играх с деревенскими мальчишками, в толках с их отцами и на московских базарах. Немецкий же язык он наследовал от отца да из
книг.
— Вот видите, один мальчишка, стряпчего сын, не понял чего-то по-французски в одной
книге и показал
матери, та отцу, а отец к прокурору. Тот слыхал имя автора и поднял бунт — донес губернатору. Мальчишка было заперся, его выпороли: он под розгой и сказал, что
книгу взял у меня. Ну, меня сегодня к допросу…
— У вас содержится некто Гуркевич. Так его
мать просит о свидании с ним или, по крайней мере, о том, чтобы можно было передать ему
книги.
Он как-то сразу полюбил свои три комнатки и с особенным удовольствием раскрыл дорожный сундук, в котором у него лежали самые дорогие вещи, то есть портрет
матери, писанный масляными красками,
книги и деловые бумаги.
Теперь, Верочка, эти мысли уж ясно видны в жизни, и написаны другие
книги, другими людьми, которые находят, что эти мысли хороши, но удивительного нет в них ничего, и теперь, Верочка, эти мысли носятся в воздухе, как аромат в полях, когда приходит пора цветов; они повсюду проникают, ты их слышала даже от твоей пьяной
матери, говорившей тебе, что надобно жить и почему надобно жить обманом и обиранием; она хотела говорить против твоих мыслей, а сама развивала твои же мысли; ты их слышала от наглой, испорченной француженки, которая таскает за собою своего любовника, будто горничную, делает из него все, что хочет, и все-таки, лишь опомнится, находит, что она не имеет своей воли, должна угождать, принуждать себя, что это очень тяжело, — уж ей ли, кажется, не жить с ее Сергеем, и добрым, и деликатным, и мягким, — а она говорит все-таки: «и даже мне, такой дурной, такие отношения дурны».
Я не обратил особенного внимания на нее; она была дика, проворна и молчалива, как зверек, и как только я входил в любимую комнату моего отца, огромную и мрачную комнату, где скончалась моя
мать и где даже днем зажигались свечки, она тотчас пряталась за вольтеровское кресло его или за шкаф с
книгами.
Как-то утром я взошел в комнату моей
матери; молодая горничная убирала ее; она была из новых, то есть из доставшихся моему отцу после Сенатора. Я ее почти совсем не знал. Я сел и взял какую-то
книгу. Мне показалось, что девушка плачет; взглянул на нее — она в самом деле плакала и вдруг в страшном волнении подошла ко мне и бросилась мне в ноги.
В один вечер
мать захлопоталась и забыла прислать за мною. Остаться ночевать в пансионе мне не хотелось. Было страшно уходить одному, но вместе что-то манило. Я решился и, связав
книги, пошел из дортуара, где ученики уже ложились.
А через час выбежал оттуда, охваченный новым чувством облегчения, свободы, счастья! Как случилось, что я выдержал и притом выдержал «отлично» по предмету, о котором, в сущности, не имел понятия, — теперь уже не помню. Знаю только, что, выдержав, как сумасшедший, забежал домой, к
матери, радостно обнял ее и, швырнув ненужные
книги, побежал за город.
Уговоры
матери тоже не производили никакого действия, как наговоры и нашептывания разных старушек, которых подсылала Анфуса Гавриловна. Был даже выписан из скитов старец Анфим, который отчитывал Серафиму по какой-то старинной
книге, но и это не помогло. Болезнь шла своим чередом. Она растолстела, опухла и ходила по дому, как тень. На нее было страшно смотреть, особенно по утрам, когда ломало тяжелое похмелье.
Аня. Ты, мама, вернешься скоро, скоро… не правда ли? Я подготовлюсь, выдержу экзамен в гимназии и потом буду работать, тебе помогать. Мы, мама, будем вместе читать разные
книги… Не правда ли? (Целует
матери руки.) Мы будем читать в осенние вечера, прочтем много
книг, и перед нами откроется новый, чудесный мир… (Мечтает.) Мама, приезжай…
Присел на корточки, заботливо зарыл узел с
книгами в снег и ушел. Был ясный январский день, всюду сверкало серебряное солнце, я очень позавидовал брату, но, скрепя сердце, пошел учиться, — не хотелось огорчить
мать.
Книги, зарытые Сашей, конечно, пропали, и на другой день у него была уже законная причина не пойти в школу, а на третий его поведение стало известно деду.
Это было преступление без заранее обдуманного намерения: однажды вечером
мать ушла куда-то, оставив меня домовничать с ребенком; скучая, я развернул одну из
книг отчима — «Записки врача» Дюма-отца — и между страниц увидал два билета — в десять рублей и в рубль.
Ныне всемилостивейше царствующая наша
мать утвердила прежние указы высочайшим о дворянстве положением, которое было всех степенных наших востревожило, ибо древние роды поставлены в дворянской
книге ниже всех.
У Лизы была особая, небольшая комнатка во втором этаже дома ее
матери, чистая, светлая, с белой кроваткой, с горшками цветов по углам и перед окнами, с маленьким письменным столиком, горкою
книг и распятием на стене.
Мать Енафа раскинула шелковую пелену перед киотом, затеплила перед ним толстую восковую свечу из белого воска и, разложив на столе толстую кожаную
книгу, принялась читать акафист похвале-богородице; поклоны откладывались по лестовке и с подрушником.
Матвей Муравьев читал эту
книгу и говорит, что негодяй Гризье, которого я немного знал, представил эту уважительную женщину не совсем в настоящем виде; я ей не говорил ничего об этом, но с прошедшей почтой пишет Амалья Петровна Ледантю из Дрездена и спрашивает
мать, читала ли Анненкова
книгу, о которой вы теперь от меня слышали, — она говорит, что ей хотелось бы, чтоб доказали, что г-н Гризье (которого вздор издал Alexandre Dumas) пишет пустяки.
Молодому Райнеру после смерти
матери часто тяжел был вид опустевшего дома, и он нередко уходил из него на целые дни. С
книгою в руках ложился он на живописный обрыв какой-нибудь скалы и читал, читал или думал, пока усталость сжимала его глаза.
Наконец, кончился третий трезвон; две молоденькие послушницы с большими
книгами под руками шибко пробежали к церкви, а за дверью
матери Агнии чистый, молодой контральт произнес нараспев...
И Евгения Петровна зажила в своем колыбельном уголке, оставив здесь все по-старому. Только над березовым комодом повесили шитую картину, подаренную
матерью Агниею, и на комоде появилось несколько
книг.
Наконец, «Зеркало добродетели» перестало поглощать мое внимание и удовлетворять моему ребячьему любопытству, мне захотелось почитать других книжек, а взять их решительно было негде; тех
книг, которые читывали иногда мой отец и
мать, мне читать не позволяли.
Обогащенный новыми
книгами и новыми впечатлениями, которые сделались явственнее в тишине уединения и ненарушимой свободы, только после чурасовской жизни вполне оцененной мною, я беспрестанно разговаривал и о том и о другом с своей
матерью и с удовольствием замечал, что я стал старше и умнее, потому что
мать и другие говорили, рассуждали со мной уже о том, о чем прежде и говорить не хотели.
Мать оставила у меня
книги, но запретила мне и смотреть их, покуда мы будем жить в Мертовщине.
Мать старалась меня уверить, что Чурасово гораздо лучше Багрова, что там сухой и здоровый воздух, что хотя нет гнилого пруда, но зато множество чудесных родников, которые бьют из горы и бегут по камешкам; что в Чурасове такой сад, что его в три дня не исходишь, что в нем несколько тысяч яблонь, покрытых спелыми румяными яблоками; что какие там оранжереи, персики, груши, какое множество цветов, от которых прекрасно пахнет, и что, наконец, там есть еще много
книг, которых я не читал.
Я читал
матери вслух разные
книги для ее развлеченья, а иногда для ее усыпленья, потому что она как-то мало спала по ночам.
Я начинал уже считать себя выходящим из ребячьего возраста: чтение
книг, разговоры с
матерью о предметах недетских, ее доверенность ко мне, ее слова, питавшие мое самолюбие: «Ты уже не маленький, ты все понимаешь; как ты об этом думаешь, друг мой?» — и тому подобные выражения, которыми
мать, в порывах нежности, уравнивала наши возрасты, обманывая самое себя, — эти слова возгордили меня, и я начинал свысока посматривать на окружающих меня людей.
У нас в доме была огромная зала, из которой две двери вели в две небольшие горницы, довольно темные, потому что окна из них выходили в длинные сени, служившие коридором; в одной из них помещался буфет, а другая была заперта; она некогда служила рабочим кабинетом покойному отцу моей
матери; там были собраны все его вещи: письменный стол, кресло, шкаф с
книгами и проч.
Я стал заниматься иногда играми и
книгами, стал больше сидеть и говорить с
матерью и с радостью увидел, что она была тем довольна.
Наконец, рассказав все до малейшей подробности мною виденное и слышанное, излив мое негодованье в самых сильных выражениях, какие только знал из
книг и разговоров, и осудив Матвея Васильича на все известные мне казни, я поутих и получил способность слушать и понимать разумные речи моей
матери.
Разумеется,
мать положила конец такому исступленному чтению:
книги заперла в свой комод и выдавала мне по одной части, и то в известные, назначенные ею, часы.
Еще более оно происходило от постоянного, часто исключительного, сообщества
матери и постоянного чтения
книг.
Я сказал уже, что в Чурасове была изрядная библиотека; я не замедлил воспользоваться этим сокровищем и, с позволенья Прасковьи Ивановны, по выбору
матери, брал оттуда
книги, которые читал с великим наслаждением.
После отца у него осталась довольно большая библиотека, —
мать тоже не жалела и давала ему денег на
книги, так что чтение сделалось единственным его занятием и развлечением; но сердце и молодая кровь не могут же оставаться вечно в покое: за старухой
матерью ходила молодая горничная Аннушка, красавица из себя.
Новая, навощенная и — вряд ли не солдатскими руками — обитая мебель; горка с серебром, накупленным на разного рода экономические остатки; горка другая с вещами Мари, которыми Еспер Иваныч наградил ее очень обильно, подарив ей все вещи своей покойной
матери; два — три хорошеньких ковра, карселевская лампа и, наконец, столик молодой с зеркалом, кругом которого на полочках стояли духи; на самом столе были размещены: красивый бювар, перламутровый нож для разрезания
книг и черепаховый ящик для работы.
— Ну, — нам работать надо… Вы, может, отдохнете? Там, в шалаше, нары есть. Набери-ка им листа сухого, Яков… А ты,
мать, давай
книги…
— Худой ты очень! — вздохнув, говорила
мать. Он начал приносить
книги и старался читать их незаметно, а прочитав, куда-то прятал. Иногда он выписывал из книжек что-то на отдельную бумажку и тоже прятал ее…
Мать, закрыв окно, медленно опустилась на стул. Но сознание опасности, грозившей сыну, быстро подняло ее на ноги, она живо оделась, зачем-то плотно окутала голову шалью и побежала к Феде Мазину, — он был болен и не работал. Когда она пришла к нему, он сидел под окном, читая
книгу, и качал левой рукой правую, оттопырив большой палец. Узнав новость, он быстро вскочил, его лицо побледнело.
Почти каждый вечер после работы у Павла сидел кто-нибудь из товарищей, и они читали, что-то выписывали из
книг, озабоченные, не успевшие умыться. Ужинали и пили чай с книжками в руках, и все более непонятны для
матери были их речи.
Однажды вечером
мать сидела у стола, вязала носки, а хохол читал вслух
книгу о восстании римских рабов; кто-то сильно постучался, и, когда хохол отпер дверь, вошел Весовщиков с узелком под мышкой, в шапке, сдвинутой на затылок, по колена забрызганный грязью.
Постучались в дверь,
мать вскочила, сунула
книгу на полку и спросила тревожно...
На столе стоял погасший самовар, немытая посуда, колбаса и сыр на бумаге вместо тарелки, валялись куски и крошки хлеба,
книги, самоварные угли.
Мать усмехнулась, Николай тоже сконфуженно улыбнулся.
— Вам удобно будет здесь? — спросил Николай, вводя
мать в небольшую комнату с одним окном в палисадник и другим на двор, густо поросший травой. И в этой комнате все стены тоже были заняты шкафами и полками
книг.