Неточные совпадения
Но, с другой стороны, не меньшего вероятия заслуживает и то соображение, что как ни привлекательна теория учтивого обращения, но, взятая изолированно, она нимало не гарантирует людей от внезапного вторжения теории обращения неучтивого (как это и доказано впоследствии появлением на арене
истории такой личности, как майор Угрюм-Бурчеев), и, следовательно, если мы действительно желаем утвердить учтивое обращение на прочном основании, то все-таки прежде всего должны снабдить людей настоящими якобы
правами.
Он слушал и химию, и философию
прав, и профессорские углубления во все тонкости политических наук, и всеобщую
историю человечества в таком огромном виде, что профессор в три года успел только прочесть введение да развитие общин каких-то немецких городов; но все это оставалось в голове его какими-то безобразными клочками.
Вы, конечно, Авдотья Романовна, слышали тоже у них об
истории с человеком Филиппом, умершим от истязаний, лет шесть назад, еще во время крепостного
права.
У него была привычка беседовать с самим собою вслух. Нередко, рассказывая
историю, он задумывался на минуту, на две, а помолчав, начинал говорить очень тихо и непонятно. В такие минуты Дронов толкал Клима ногою и, подмигивая на учителя левым глазом, более беспокойным, чем
правый, усмехался кривенькой усмешкой; губы Дронова были рыбьи, тупые, жесткие, как хрящи. После урока Клим спрашивал...
— Культурные люди, знатоки
истории… Должны бы знать: всякая организация строится на угнетении… Государственное
право доказывает неоспоримо… Ведь вы — юрист…
— Н-да, — продолжал Дронов, садясь напротив Клима. —
Правые — организуются, а у левых — деморализация. Эсеры взорваны Азефом, у эсдеков группа «Вперед», группочка Ленина, плехановцы издают «Дневник эсдека», меньшевики-ликвидаторы «Голос эсдека», да еще внефракционная группа Троцкого. Это —
история или — кавардак?
Опенкин в нескольких словах сам рассказал
историю своей жизни. Никто никогда не давал себе труда, да и не нужно никому было разбирать, кто
прав, кто виноват был в домашнем разладе, он или жена.
Иногда, в этом безусловном рвении к какой-то новой правде, виделось ей только неуменье справиться с старой правдой, бросающееся к новой, которая давалась не опытом и борьбой всех внутренних сил, а гораздо дешевле, без борьбы и сразу, на основании только слепого презрения ко всему старому, не различавшего старого зла от старого добра, и принималась на веру от не проверенных ничем новых авторитетов, невесть откуда взявшихся новых людей — без имени, без прошедшего, без
истории, без
прав.
В каждой веревке, в каждом крючке, гвозде, дощечке читаешь
историю, каким путем истязаний приобрело человечество
право плавать по морю при благоприятном ветре.
И когда совсем готовый, населенный и просвещенный край, некогда темный, неизвестный, предстанет перед изумленным человечеством, требуя себе имени и
прав, пусть тогда допрашивается
история о тех, кто воздвиг это здание, и так же не допытается, как не допыталась, кто поставил пирамиды в пустыне.
Прежде всего выступила на сцену
история составления уставной грамоты, [Уставная грамота — акт, определяющий отношения между помещиком и крестьянами до совершения выкупной сделки; составлялся, по «Положению» 1861 года об отмене крепостного
права, самим помещиком и утверждался мировым посредником, избранным из среды дворян.] что относилось еще ко времени опекунства Сашки Холостова.
В самый трудный и ответственный час нашей
истории мы находимся в состоянии идейной анархии и распутицы, в нашем духе совершается гнилостный процесс, связанный с омертвением мысли консервативной и революционной, идей
правых и левых.
Общее легкое таможенное положение для всего королевства уменьшало их привилегии без уважения «к независимости ниццского графства» и к его
правам, «начертанным на скрижалях
истории».
Но не все рискнули с нами. Социализм и реализм остаются до сих пор пробными камнями, брошенными на путях революции и науки. Группы пловцов, прибитые волнами событий или мышлением к этим скалам, немедленно расстаются и составляют две вечные партии, которые, меняя одежды, проходят через всю
историю, через все перевороты, через многочисленные партии и кружки, состоящие из десяти юношей. Одна представляет логику, другая —
историю, одна — диалектику, другая — эмбриогению. Одна из них
правее, другая — возможнее.
Кстати сказать, в нынешний час
истории националистические союзы почти повсюду превратились в предателей своей родины, в
правый интернационал.
История русского народа одна из самых мучительных
историй: борьба с татарскими нашествиями и татарским игом, всегдашняя гипертрофия государства, тоталитарный режим Московского царства, смутная эпоха, раскол, насильственный характер петровской реформы, крепостное
право, которое было самой страшной язвой русской жизни, гонения на интеллигенцию, казнь декабристов, жуткий режим прусского юнкера Николая I, безграмотность народной массы, которую держали в тьме из страха, неизбежность революции для разрешения конфликтов и противоречий и ее насильственный и кровавый характер и, наконец, самая страшная в мировой
истории война.
Полемизируя с
правым христианским лагерем, Вл. Соловьев любил говорить, что гуманистический процесс
истории не только есть христианский процесс, хотя бы то и не было сознано, но что неверующие гуманисты лучше осуществляют христианство, чем верующие христиане, которые ничего не сделали для улучшения человеческого общества.
Троицы, будет изъявлением
прав Бога и
прав человека, что в
истории было до сих пор разделено, будет раскрытием богочеловечности человека и человечества, новой близости человеческого к божескому.
Вообще во всей этой сахалинской
истории японцы, люди ловкие, подвижные и хитрые, вели себя как-то нерешительно и вяло, что можно объяснить только тем, что у них было так же мало уверенности в своем
праве, как и у русских.
В один прекрасный день он получил по городской почте письмо, в котором довольно красивым женским почерком было выражено, что «слух о женском приюте, основанном им, Белоярцевым, разнесся повсюду и обрадовал не одно угнетенное женское сердце; что имя его будет более драгоценным достоянием
истории, чем имена всех людей, величаемых ею героями и спасителями; что с него только начинается новая эпоха для лишенных всех
прав и обессиленных воспитанием русских женщин» и т. п.
И вот, когда у него оспаривается
право на осуществление даже этой скромной программы, он, конечно, получает полное основание сказать: я охотно верю, что
история должнаутешать, но не могу указать на людей, которых имеют коснуться ее утешения. Что касается до меня лично, то я чувствую только одно: что
история сдирает с меня кожу.
Право, не знаю, о ком бы еще упомянуть, чтобы не забыть кого. Маврикий Николаевич куда-то совсем уехал. Старуха Дроздова впала в детство… Впрочем, остается рассказать еще одну очень мрачную
историю. Ограничусь лишь фактами.
—
Право, бабушка! И всякий раз, как мы мимо Горюшкина едем, всякий-то раз он эту
историю поднимает! И бабушка Наталья Владимировна, говорит, из Горюшкина взята была — по всем бы
правам ему в головлевском роде быть должно; ан папенька, покойник, за сестрою в приданое отдал! А дыни, говорит, какие в Горюшкине росли! По двадцати фунтов весу — вот какие дыни!
— Нравится мне этот поп, я и в церковь из-за него хожу,
право! Так он служит особенно: точно всегда
историю какую-то рассказывает тихонько, по секрету, — очень невесёлая
история, между прочим! Иногда так бы подошёл к нему один на один спросить: в чём дело, батюшка? А говорить с ним не хочется однако, и на знакомство не тянет. Вот дела: сколь красивая пичужка зимородок, а — не поёт, соловей же — бедно одет и серенько! Разберись в этом!
На второй день после своего переселения Инсаров встал в четыре часа утра, обегал почти все Кунцово, искупался в реке, выпил стакан холодного молока и принялся за работу; а работы у него было немало: он учился и русской
истории, и
праву, и политической экономии, переводил болгарские песни и летописи, собирал материалы о восточном вопросе, составлял русскую грамматику для болгар, болгарскую для русских.
Если б они знали, например,
историю, то помнили бы анекдот о персидском царе, который, ограждая свои
права, высек море, но и за всем тем не мог победить горсти храбрых греков.
Слобода Сеитовская (она же и Каргалинская), часто упоминаемая в сей
Истории, находится в 20 верстах от Берды, а от Оренбурга в 18-ти. Названа по имени казанского татарина Сеита-Хаялина, первого явившегося в оренбургскую канцелярию с просьбой об отводе земель под поселение. В Сеитовской слободе числилось до 1200 душ, состоящих на особых
правах.
Но главной причиной городских разговоров было ее
правое ухо, раздвоенное в верхней части, будто кусочек его аккуратно вырезан.
Историю этого уха знала вся Вологда и знал Петербург.
— Он не верит в свою победу, убежден, что, говоря ему — «ты
прав!» — она лгала, чтобы утешить его. Его жена думает так же, оба они любовно чтят память о ней, и эта тяжелая
история гибели хорошего человека, возбуждая их силы желанием отомстить за него, придает их совместной работе неутомимость и особенный, широкий, красивый характер.
Сцена ее прощания с ним дает нам чувствовать, что и тут еще не все потеряно для Тихона, что он еще может сохранить
права свои на любовь этой женщины; но эта же сцена в коротких, но резких очерках передает нам целую
историю истязаний, которые заставили вытерпеть Катерину, чтобы оттолкнуть ее первое чувство от мужа.
Хочется играть видную, самостоятельную, благородную роль, хочется делать
историю, чтобы те же поколения не имели
права сказать про каждого из нас: то было ничтожество, или еще хуже того…
— Не то чтобы секреты, а… не надлежит мне быть легкомысленным… Ч-черт! А ведь… меня эта
история оживила…
Право же, Немезида даже и тогда верна себе, когда она просто лягается, как лошадь…
От слова до слова я помнил всегда оригинальные, полные самого горячего поэтического вдохновения речи этого человека, хлеставшие бурными потоками в споре о всем известной старенькой книжке Saint-Pierre „Paul et Virginie“, [Сен-Пьера «Поль и Виргиния» (франц.).] и теперь, когда
история событий доводит меня до этой главы романа, в ушах моих снова звучат эти пылкие речи смелого адвоката за
право духа, и человек снова начинает мне представляться недочитанною книгою.
Яичница. Что за притча такая. Вот,
право,
история!
Но им никогда не приходило на мысль (по крайней мере,
история не дает ни одного примера в этом роде), что самообкладывание есть тоже вид фрондерства, из которого могут выйти для них какие-то якобы
права.
При мысли, что Дюрок прикладывает руку к ее груди, у меня самого сильно забилось сердце. Вся
история, отдельные черты которой постепенно я узнавал, как бы складывалась на моих глазах из утреннего блеска и ночных тревог, без конца и начала, одной смутной сценой. Впоследствии я узнал женщин и уразумел, что девушка семнадцати лет так же хорошо разбирается в обстоятельствах, поступках людей, как лошадь в арифметике. Теперь же я думал, что если она так сильно противится и огорчена, то, вероятно,
права.
Оттого на них и смотришь как-то доверчивее, чем на Крекшина, который так неловко, в самом начале своей
истории, отказывается от всякого
права на доверие читателей к истине его повествования.
Помню, что увлеченный, вероятно, его примером, Тимофей Николаевич, которым в то время бредили московские барыни, в свою очередь, рассказал, своим особенным невозмутимым тоном с пришепетыванием, анекдот об одном лице, державшем у него экзамен из
истории для получения
права домашнего учителя.
Митрофаны не изменились. Как и во времена Фонвизина, они не хотят знать арифметики, потому что приход и расход сосчитает за них приказчик; они презирают географию, потому что кучер довезет их куда будет приказано; они небрегут
историей, потому что старая нянька всякие
истории на сон грядущий расскажет. Одно
право они упорно отстаивают — это
право обуздывать,
право свободно простирать руками вперед.
Но Гегель этим не оканчивает, а устремляется с высоты идеи
права в поток всемирной
истории, в океан
истории.
Не так, сударь,
право, не так пишут
историю.
Так, говоря о Владимире, автор «Записок» рассказывает всю
историю ссоры его с братьями так искусно, что все три князя остаются совершенно
правыми, а вина вся падает на Свенельда и Блуда (в «Записках» — Блюд), которые и не остаются без наказания.
По левую сторону рекреационной залы тянулись окна, полузаделанные решетками, а по
правую стеклянные двери, ведущие в классы; простенки между дверьми и окнами были заняты раскрашенными картинами из отечественной
истории и рисунками разных зверей, а в дальнем углу лампада теплилась перед огромным образом св.
«Атеней» сообщает публике рецепт, по которому составлена статья «Русского вестника»: «Возьми старого, выдохшегося взгляда на происхождение
права поземельной собственности, смешай с двойным количеством школьных ошибок против
истории, мелко-намелко истолки и брось эту пыль в глаза читающему люду, предварив наперед, что всякий, кто назовет ее настоящим именем, — бессмысленный невежда, пустой болтун, враль, лишенный даже энтузиазма (а известно, что в наше время энтузиазм дешевле всего: он отпускается почти задаром, потому что мало требуется)» («Атеней», № 40, стр. 329).
Для этих крикунов нет ничего заветного; мы слышали, с каким цинизмом восставали они против
истории, против
прав личности, льгот общественных, науки, образования; всё готовы были они нести на свой мерзостный костер из угождения идолам, которым они поработили себя:, хотя нет никакого сомнения, что стоило бы только этим идолам кивнуть пальцем в другую сторону, и жрецы их запели бы мгновенно иную песню и разложили бы иной костер».
— Что уж это, — произнес он растроганно, — до чего чувствительная,
право,
история!.. Ну-ка ты, бедняга, чебурахни стаканчик! Ничего, брат, что делать! Жизнь наша, братец, юдоль…
В это время приходит барышня ихняя. Тоже разохалась. Старушка ей всю эту комедию рассказала. Черт знает что за идиотская
история! Называют меня и героем и спасителем, жмут руки, и всякая такая вещь… Слушаю их: и смешно мне и стыдно,
право… Ну, думаю, попал в
историю, нечего сказать… Насилу-то, насилу от них отделался. Этакая ведь глупая штука вышла! Глупее, кажется, и нарочно не выдумаешь…
— Черт их знает, — это дело еще не при мне было, а баба, мать этой девочки, — большая негодяйка, и она, говорит, с своею дочкою еще после того не раз этакую же
историю подводила. А впрочем, говорит, кто их разберет: кто
прав, кто виноват.
Тита Ливия я брал или Муратори, Тацита или Гиббона — никакой разницы: все они, равно как и наш отечественный историк Карамзин, — все доказывают одно: что
история не что иное, как связный рассказ родового хронического безумия и его медленного излечения (этот рассказ даст по наведению полное
право надеяться, что через тысячу лет двумя-тремя безумиями будет меньше).
В добродушном [тоне рассказчицы нам слышится уже не раздраженный, озлобленный памфлетизм, не страстная борьба, а спокойный, нелицеприятный, торжественный суд
истории над самой сущностью, над принципом крепостного
права.