Неточные совпадения
Он долго думал в этом направлении и, почувствовав себя настроенным воинственно, готовым к бою, хотел
идти к Алине, куда прошли все, кроме Варавки, но вспомнил, что ему пора ехать в город. Дорогой на станцию, по трудной, песчаной дороге, между холмов, украшенных кривеньким сосняком, Клим Самгин незаметно утратил боевое настроение и, толкая впереди себя длинную тень свою, думал уже
о том, как трудно найти себя в хаосе чужих мыслей, за которыми скрыты непонятные
чувства.
Решил
пойти к брату и убедить его, что рассказ
о Марине был вызван естественным
чувством обиды за человека, которого обманывают. Но, пока он мылся, одевался, оказалось, что брат и Кутузов уехали в Кронштадт.
Решил, но — задумался; внезапному желанию
идти к Маргарите мешало
чувство какой-то неловкости, опасение, что он, не стерпев, спросит ее
о Дронове и вдруг окажется, что Дронов говорил правду. Этой правды не хотелось.
Вера
пошла полууспокоенная, стараясь угадать, какую меру могла бы принять бабушка, чтоб помешать Марку ждать ее завтра в беседке. Она опасалась, чтобы Татьяна Марковна, не знающая ничего
о страсти Райского, не поручила ему
пойти, не предварив ее
о том, а он, не приготовленный, мог поступить, как внушало ему его еще не вполне угасшее корыстное
чувство и фантазия.
— Нет, уж я лучше
пойду к ним, — сказал Нехлюдов, испытывая совершенно неожиданно для себя
чувство робости и стыда при мысли
о предстоявшем разговоре с крестьянами.
Когда он кончил, то Марья Алексевна видела, что с таким разбойником нечего говорить, и потому прямо стала говорить
о чувствах, что она была огорчена, собственно, тем, что Верочка вышла замуж, не испросивши согласия родительского, потому что это для материнского сердца очень больно; ну, а когда дело
пошло о материнских
чувствах и огорчениях, то, натурально, разговор стал представлять для обеих сторон более только тот интерес, что, дескать, нельзя же не говорить и об этом, так приличие требует; удовлетворили приличию, поговорили, — Марья Алексевна, что она, как любящая мать, была огорчена, — Лопухов, что она, как любящая мать, может и не огорчаться; когда же исполнили меру приличия надлежащею длиною рассуждений
о чувствах, перешли к другому пункту, требуемому приличием, что мы всегда желали своей дочери счастья, — с одной стороны, а с другой стороны отвечалось, что это, конечно, вещь несомненная; когда разговор был доведен до приличной длины и по этому пункту, стали прощаться, тоже с объяснениями такой длины, какая требуется благородным приличием, и результатом всего оказалось, что Лопухов, понимая расстройство материнского сердца, не просит Марью Алексевну теперь же дать дочери позволения видеться с нею, потому что теперь это, быть может, было бы еще тяжело для материнского сердца, а что вот Марья Алексевна будет слышать, что Верочка живет счастливо, в чем, конечно, всегда и состояло единственное желание Марьи Алексевны, и тогда материнское сердце ее совершенно успокоится, стало быть, тогда она будет в состоянии видеться с дочерью, не огорчаясь.
Повторять эти вещи почти невозможно. Я передам, как сумею, один из его рассказов, и то в небольшом отрывке. Речь как-то
шла в Париже
о том неприятном
чувстве, с которым мы переезжаем нашу границу. Галахов стал нам рассказывать, как он ездил в последний раз в свое именье — это был chef d'oeuvre.
— Я выпустила его, — сказала она, испугавшись и дико осматривая стены. — Что я стану теперь отвечать мужу? Я пропала. Мне живой теперь остается зарыться в могилу! — и, зарыдав, почти упала она на пень, на котором сидел колодник. — Но я спасла душу, — сказала она тихо. — Я сделала богоугодное дело. Но муж мой… Я в первый раз обманула его.
О, как страшно, как трудно будет мне перед ним говорить неправду. Кто-то
идет! Это он! муж! — вскрикнула она отчаянно и без
чувств упала на землю.
Я
шел в гимназию, охваченный
чувством сожаления. И еще что-то особенное, как туманное, отдаленное воспоминание, шевелилось в душе, к чему-то взывая, чего-то требуя, напоминая
о чем-то.
И опять звуки крепли и искали чего-то, подымаясь в своей полноте выше, сильнее. В неопределенный перезвон и говор аккордов вплетались мелодии народной песни, звучавшей то любовью и грустью, то воспоминанием
о минувших страданиях и
славе, то молодою удалью разгула и надежды. Это слепой пробовал вылить свое
чувство в готовые и хорошо знакомые формы.
И к Русакову могли иметь некоторое применение стихи, поставленные эпиграфом этой статьи: и он имеет добрые намерения, и он желает пользы для других, но «напрасно просит
о тени» и иссыхает от палящих лучей самодурства. Но всего более
идут эти стихи к несчастным, которые, будучи одарены прекраснейшим сердцем и чистейшими стремлениями, изнемогают под гнетом самодурства, убивающего в них всякую мысль и
чувство.
О них-то думая, мы как раз вспоминали...
— Тотчас же
послать купить в город, Федора иль Алексея, с первым поездом, — лучше Алексея. Аглая, поди сюда! Поцелуй меня, ты прекрасно прочла, но — если ты искренно прочла, — прибавила она почти шепотом, — то я
о тебе жалею; если ты в насмешку ему прочла, то я твои
чувства не одобряю, так что во всяком случае лучше бы было и совсем не читать. Понимаешь? Ступай, сударыня, я еще с тобой поговорю, а мы тут засиделись.
Пора благодарить тебя, любезный друг Николай, за твое письмо от 28 июня. Оно дошло до меня 18 августа. От души спасибо тебе, что мне откликнулся. В награду
посылаю тебе листок от моей старой знакомки, бывшей Михайловой. Она погостила несколько дней у своей старой приятельницы, жены здешнего исправника. Я с ней раза два виделся и много говорил
о тебе. Она всех вас вспоминает с особенным
чувством. Если вздумаешь ей отвечать, пиши прямо в Петропавловск, где отец ее управляющий таможней.
И народ бежал встречу красному знамени, он что-то кричал, сливался с толпой и
шел с нею обратно, и крики его гасли в звуках песни — той песни, которую дома пели тише других, — на улице она текла ровно, прямо, со страшной силой. В ней звучало железное мужество, и, призывая людей в далекую дорогу к будущему, она честно говорила
о тяжестях пути. В ее большом спокойном пламени плавился темный шлак пережитого, тяжелый ком привычных
чувств и сгорала в пепел проклятая боязнь нового…
Слова не волновали мать, но вызванное рассказом Софьи большое, всех обнявшее
чувство наполняло и ее грудь благодарно молитвенной думой
о людях, которые среди опасностей
идут к тем, кто окован цепями труда, и приносят с собою для них дары честного разума, дары любви к правде.
Они
шли и разговаривали
о Рыбине,
о больном,
о парнях, которые так внимательно молчали и так неловко, но красноречиво выражали свое
чувство благодарной дружбы мелкими заботами
о женщинах.
Она даже забыла
о своей непривлекательной внешности и безотчетно, бездумно
пошла навстречу охватившему ее
чувству.
Надобно сказать, что Петр Михайлыч со времени получения из Петербурга радостного известия
о напечатании повести Калиновича постоянно занимался распространением
славы своего молодого друга, и в этом случае
чувства его были до того преисполнены, что он в первое же воскресенье завел на эту тему речь со стариком купцом, церковным старостой, выходя с ним после заутрени из церкви.
—
О! это ужасный народ! вы их не изволите знать, — подхватил поручик Непшитшетский, — я вам скажу, от этих людей ни гордости, ни патриотизма, ни
чувства лучше не спрашивайте. Вы вот посмотрите, эти толпы
идут, ведь тут десятой доли нет раненых, а то всё асистенты, только бы уйти с дела. Подлый народ! — Срам так поступать, ребята, срам! Отдать нашу траншею! — добавил он, обращаясь к солдатам.
Он пожертвовал этому
чувству весьма многим — и обжитым местом, и квартеркой с мягкой мебелью, заведенной осьмилетним старанием, и знакомствами, и надеждами на богатую женитьбу, — он бросил всё и подал еще в феврале в действующую армию, мечтая
о бессмертном венке
славы и генеральских эполетах.
Ему как-то нравилось играть роль страдальца. Он был тих, важен, туманен, как человек, выдержавший, по его словам, удар судьбы, — говорил
о высоких страданиях,
о святых, возвышенных
чувствах, смятых и втоптанных в грязь — «и кем? — прибавлял он, — девчонкой, кокеткой и презренным развратником, мишурным львом. Неужели судьба
послала меня в мир для того, чтоб все, что было во мне высокого, принести в жертву ничтожеству?»
Белка вынимает ему предсказательный билетик, и он спешит присоединиться к товарищу. Они
идут поспешным шагом. По дороге Александров развертывает свой билетик и читает его: «Ту особу,
о коей давно мечтает сердце ваше, вы скоро улицезреете и с восторгом убедитесь, что
чувства ваши совпадают и что лишь злостные препоны мешали вашему свиданию. Месяц ваш Януарий, созвездие же Козерог. Успех в торговых предприятиях и благолепие в браке».
Маленький тёмный домик, где жила Горюшина, пригласительно высунулся из ряда других домов, покачнувшись вперёд, точно кланяясь и прося
о чём-то. Две ставни были сорваны, одна висела косо, а на крыше, поросшей мхом, торчала выщербленная, с вывалившимися кирпичами, чёрная труба. Убогий вид дома вызвал у Кожемякина скучное
чувство, а силы всё более падали, дышать было трудно, и решение
идти к Горюшиной таяло.
«Есть связь,
о которой мне неизвестно, но я здесь, я слышал, и я должен
идти!» Я был в том безрассудном, схватившем среди непонятного первый навернувшийся смысл состоянии, когда человек думает
о себе как бы вне себя, с
чувством душевной ощупи.
О, я готов был
идти вот с этой незнакомкой Шурой под руку целую жизнь и чувствовал, как сердце замирает в груди от наплыва неизведанного
чувства.
Ему вспомнилось, что именно сегодня Татьяна празднует день рождения. Сначала мысль
о том, чтобы
пойти к ней, показалась ему отвратительной, но почти тотчас же одно острое, жгучее
чувство коснулось его сердца…
Маякин, бросив в грязь Медынскую, тем самым сделал ее доступной для крестника, и скоро Фома понял это. В деловых весенних хлопотах прошло несколько дней, и возмущенные
чувства Фомы затихли. Грусть
о потере человека притупила злобу на женщину, а мысль
о доступности женщины усилила влечение к ней. Незаметно для себя он решил, что ему следует
пойти к Софье Павловне и прямо, просто сказать ей, чего он хочет от нее, — вот и все!
До обеда уже не стоило
идти на работу. Я отправился домой спать, но не мог уснуть от неприятного, болезненного
чувства, навеянного на меня бойней и разговором с губернатором, и, дождавшись вечера, расстроенный, мрачный,
пошел к Марии Викторовне. Я рассказывал ей
о том, как я был у губернатора, а она смотрела на меня с недоумением, точно не верила, и вдруг захохотала весело, громко, задорно, как умеют хохотать только добродушные, смешливые люди.
Когда прошла гроза, он сидел у открытого окна и покойно думал
о том, что будет с ним. Фон Корен, вероятно, убьет его. Ясное, холодное миросозерцание этого человека допускает уничтожение хилых и негодных; если же оно изменит в решительную минуту, то помогут ему ненависть и
чувство гадливости, какие возбуждает в нем Лаевский. Если же он промахнется, или, для того чтобы посмеяться над ненавистным противником, только ранит его, или выстрелит в воздух, то что тогда делать? Куда
идти?
Арбузов не знал английского языка, но каждый раз, когда Ребер смеялся или когда интонация его слов становилась сердитой, ему казалось, что речь
идет о нем и
о его сегодняшнем состязании, от звуков этого уверенного, квакающего голоса им все сильнее овладевало
чувство страха и физической слабости.
Если вы
идете по грязному переулку с своим приятелем, не смотря себе под ноги, и вдруг приятель предупреждает вас: «Берегитесь, здесь лужа»; если вы спасаетесь его предостережением от неприятного погружения в грязь и потом целую неделю — куда ни придете — слышите восторженные рассказы вашего приятеля
о том, как он спас вас от потопления, — то, конечно, вам забавен пафос приятеля и умиление его слушателей; но все же
чувство благодарности удерживает вас от саркастических выходок против восторженного спасителя вашего, и вы ограничиваетесь легким смехом, которого не можете удержать, а потом стараетесь (если есть возможность) серьезно уговорить приятеля — не компрометировать себя излишнею восторженностью…
Это его было первое сознательное слово
о своих
чувствах, и оно меня в самое сердце поразило, но я с ним не стал спорить, а
пошел один, и имел я в этот вечер большой разговор с двумя изографами и получил от них ужасное огорчение. Сказать страшно, что они со мною сделали! Один мне икону променял за сорок рублей и ушел, а другой говорит...
Затрепетал, как древесный лист, Хома: жалость и какое-то странное волнение и робость, неведомые ему самому, овладели им; он пустился бежать во весь дух. Дорогой билось беспокойно его сердце, и никак не мог он истолковать себе, что за странное, новое
чувство им овладело. Он уже не хотел более
идти на хутора и спешил в Киев, раздумывая всю дорогу
о таком непонятном происшествии.
Он встал и, смеясь, ушёл на дежурство. Когда он
шёл по коридору, у него вдруг явилось сожаление
о том, что, кроме него, никто не слышал речей Матрёны. «Ловко говорила! Баба, баба, а тоже понимает кое-что». И, охваченный приятным
чувством, он вошёл в своё отделение навстречу хрипам и стонам больных.
И в то же время размышления ее не были холодны, с ними сливалась вся душа ее, потому что дело
шло о людях слишком близких, слишком дорогих для нее, об отношениях, с которыми связаны были самые святые
чувства, самые живые интересы девочки.
Исправник поговорил еще немного и повернул назад. Петр Михайлыч
шел домой и с ужасом думал
о том, какое
чувство будет у исправника, когда он узнает правду. И Петр Михайлыч вообразил себе это
чувство и, испытывая его, вошел в дом.
В «Фаусте» герой старается ободрить себя тем, что ни он, ни Вера не имеют друг к другу серьезного
чувства; сидеть с ней, мечтать
о ней — это его дело, но по части решительности, даже в словах, он держит себя так, что Вера сама должна сказать ему, что любит его; речь несколько минут
шла уже так, что ему следовало непременно сказать это, но он, видите ли, не догадался и не посмел сказать ей этого; а когда женщина, которая должна принимать объяснение, вынуждена наконец сама сделать объяснение, он, видите ли, «замер», но почувствовал, что «блаженство волною пробегает по его сердцу», только, впрочем, «по временам», а собственно говоря, он «совершенно потерял голову» — жаль только, что не упал в обморок, да и то было бы, если бы не попалось кстати дерево, к которому можно было прислониться.
Он вернулся назад, чтобы опустить письма. Услышав, как они стукнулись
о железное дно ящика, он еще плотнее запахнул теплую шубу и
пошел дальше. И для того чтобы опять вернуться к прежним отрадным мыслям
о доме,
о процентах,
о сладости молитв,
о людских грехах и
о своей чистоте, он еще раз с
чувством прошептал, растроганно покачивая головой...
Но как только Наташа отошла от него, им овладело
чувство величайшего страха, что она снова подойдет и снова заговорит. И Гусаренка он стал бояться и долго находился в нерешимости, что ему делать:
идти ли домой, чтобы спастись от Наташи, или остаться здесь, пока Гусаренка не заберут в участок,
о чем известно будет по свисткам.
По широкому Донаю и по бесчисленным его протокам
шла канонерка узлов по шести в час. Командир ее, лейтенант, милый и любезный моряк, совсем непохожий по своим взглядам на пехотных офицеров, не без горького
чувства рассказывал Ашанину
о том, как жестоко велась война против анамитов, и не удивлялся, что теперь, после мира, снова приходится «умиротворять» страну.
Знал, что радушное
о делах его беспокойство Татьяны Андревны, усердные вкруг него хлопоты
идут от бескорыстной любви, от родственного
чувства, хоть на самом-то деле какой уж он был ее сродник?
Скажу примером: если бы дело
шло между мною и вами, я бы вам смело сказала
о моих
чувствах, как бы они ни были глубоки, но я сказала бы это вам потому, что в вас есть великодушие и прямая честь, потому что вы не употребили бы потом мою искренность в орудие против меня, чтобы щеголять властью, которую дало вам мое сердце; но с другим человеком, например с Иосафом Платоновичем, я никогда бы не была так прямодушна, как бы я его ни любила.
«
Иду искать по свету, где оскорбленному есть
чувству уголок…
О женщины, женщины! Впрочем, все бабы одинаковы!» — думал он, шагая к ресторану «Лондон».
Им владело
чувство полного отрешения от того, что делалось вокруг него. Он знал, куда едет и где будет через два, много два с половиной часа; знал, что может еще застать конец поздней обедни. Ему хотелось думать
о своем богомолье,
о местах, мимо которых проходит дорога — древний путь московских царей; он жалел, что не
пошел пешком по Ярославскому шоссе, с котомкой и палкой. Можно было бы, если б выйти чем свет, в две-три упряжки, попасть поздним вечером к угоднику.
Но, кажется, следовало бы выразиться еще строже, потому что дама,
о которой
идет речь, в известных отношениях была даже хуже многих животных, потому что довела свои
чувства и инстинкты до поражающего извращения.
Отовсюду звучали песни. В безмерном удивлении, с новым, никогда не испытанным
чувством я
шел и смотрел кругом. В этой пьяной жизни была великая мудрость.
О, они все поняли, что жизнь принимается не пониманием ее, не нахождениями разума, а таинственною настроенностью души. И они настраивали свои души, делали их способными принять жизнь с радостью и блаженством!.. Мудрые, мудрые!..
Они
пошли в сад: он недовольный, с досадным
чувством, не зная,
о чем говорить с ней, а она радостная, гордая его близостью, очевидно довольная, что он проживет здесь еще три дня, и полная, быть может, сладких грез и надежд.
Перед ними стоял тот,
слава о чьих подвигах широкой волной разливалась по тогдашней Руси, тот, чей взгляд подкашивал колена у князей и бояр крамольных, извлекал тайны из их очерствелой совести и лишал
чувств нежных женщин. Он был в полной силе мужества, ему
шел тридцать седьмой год, и все в нем дышало строгим и грозным величием.
Умно приготовлено, хорошо сказано, но какие утешения победят
чувство матери, у которой отнимают сына? Все муки ее сосредоточились в этом
чувстве; ни
о чем другом не помышляла она, ни
о чем не хотела знать. Чтобы сохранить при себе свое дитя, она готова была отдать за него свой сан, свои богатства,
идти хоть в услужение. Но неисполнение клятвы должно принести ужасное несчастие мужу ее, и она решается на жертву.
Я никогда не была набожна, но перед выходом замуж, с год, может быть, во мне жило полудетское, полусознательное
чувство религиозного страха. Все это испарилось. Четыре года прошли — и я ни разу не подумала даже, что можно
о чем-нибудь заботиться, когда жизнь
идет своим порядком, делаешь, что другие делают, ездишь к обедне, подаешь иногда нищим, на страстной неделе иногда говеешь и в Светлое Воскресенье надеваешь белое платье.