Неточные совпадения
Пройдя
первую проходную
залу с ширмами и направо перегороженную комнату, где сидит фруктовщик, Левин, перегнав медленно шедшего старика, вошел в шумевшую народом столовую.
Неведовскому переложили, как и было рассчитано, и он был губернским предводителем. Многие были веселы, многие были довольны, счастливы, многие в восторге, многие недовольны и несчастливы. Губернский предводитель был в отчаянии, которого он не мог скрыть. Когда Неведовский пошел из
залы, толпа окружила его и восторженно следовала за ним, так же как она следовала в
первый день за губернатором, открывшим выборы, и так же как она следовала за Снетковым, когда тот был выбран.
Из
зал несся стоявший в них, равномерный как в улье, шорох движенья, и, пока они на площадке между деревьями оправляли перед зеркалом прически и платья, из
залы послышались осторожно-отчетливые звуки скрипок оркестра, начавшего
первый вальс.
— Pardon, pardon! Вальс, вальс! — закричал с другой стороны
залы Корсунский и, подхватив
первую попавшуюся барышню, стал сам танцовать.
У Карла Иваныча в руках была коробочка своего изделия, у Володи — рисунок, у меня — стихи; у каждого на языке было приветствие, с которым он поднесет свой подарок. В ту минуту, как Карл Иваныч отворил дверь
залы, священник надевал ризу и раздались
первые звуки молебна.
Когда наконец он одолел, с грехом пополам,
первые шаги, пальцы играли уже что-то свое, играли они ему эту, кажется,
залу, этих женщин, и трепет похвал, — а трудной школы не играли.
Мы не успели рассмотреть его хорошенько. Он пошел вперед, и мы за ним. По анфиладе рассажено было менее чиновников, нежели в
первый раз. Мы толпой вошли в приемную
залу. По этим мирным галереям не раздавалось, может быть, никогда такого шума и движения. Здесь, в белых бумажных чулках, скользили доселе, точно тени, незаметно от самих себя, японские чиновники, пробираясь иногда ползком; а теперь вот уже в другой раз раздаются такие крепкие шаги!
Страх перед позором, которым он покрыл бы себя, если бы все здесь, в
зале суда, узнали его поступок, заглушал происходившую в нем внутреннюю работу. Страх этот в это
первое время был сильнее всего.
В
зале были новые лица — свидетели, и Нехлюдов заметил, что Маслова несколько раз взглядывала, как будто не могла оторвать взгляда от очень нарядной, в шелку и бархате, толстой женщины, которая, в высокой шляпе с большим бантом и с элегантным ридикюлем на голой до локтя руке, сидела в
первом ряду перед решеткой. Это, как он потом узнал, была свидетельница, хозяйка того заведения, в котором жила Маслова.
Войдя в совещательную комнату, присяжные, как и прежде,
первым делом достали папиросы и стали курить. Неестественность и фальшь их положения, которые они в большей или меньшей степени испытывали, сидя в
зале на своих местах, прошла, как только они вошли в совещательную комнату и закурили папиросы, и они с чувством облегчения разместились в совещательной комнате, и тотчас же начался оживленный разговор.
Бал кипел широкой волной, когда по
залам смутно пронеслась
первая весть о каком-то происшествии…
И во-первых, прежде чем мы войдем в
залу суда, упомяну о том, что меня в этот день особенно удивило.
Это все поняли в
первый миг, когда в этой грозной
зале суда начали, концентрируясь, группироваться факты и стали постепенно выступать весь этот ужас и вся эта кровь наружу.
Но зазвонил колокольчик. Присяжные совещались ровно час, ни больше, ни меньше. Глубокое молчание воцарилось, только что уселась снова публика. Помню, как присяжные вступили в
залу. Наконец-то! Не привожу вопросов по пунктам, да я их и забыл. Я помню лишь ответ на
первый и главный вопрос председателя, то есть «убил ли с целью грабежа преднамеренно?» (текста не помню). Все замерло. Старшина присяжных, именно тот чиновник, который был всех моложе, громко и ясно, при мертвенной тишине
залы, провозгласил...
Сначала исследователь попадает в
первый зал, длиной 35–40 м и высотой до 30 м.
Вскоре они переехали в другую часть города.
Первый раз, когда я пришел к ним, я застал соседку одну в едва меблированной
зале; она сидела за фортепьяно, глаза у нее были сильно заплаканы. Я просил ее продолжать; но музыка не шла, она ошибалась, руки дрожали, цвет лица менялся.
Предводитель прочитал другую бумагу — то был проект адреса. В нем говорилось о прекрасной заре будущего и о могущественной длани, указывающей на эту зарю.
Первую приветствовали с восторгом, перед второю — преклонялись и благоговели. И вдруг кто-то в дальнем углу
зала пропел...
Вечером, у Сунцовых, матушка, как вошла в
зал, уже ищет глазами. Так и есть, «шематон» стоит у самого входа и, сделавши матушке глубокий поклон, напоминает сестрице, что
первая кадриль обещана ему.
Уже взобравшись на лестницу, запорожцы прошли
первую залу.
В торжественном шествии в огромной
зале, переполненной народом, в которой выдают докторскую степень, я шел в
первом ряду, как доктор теологии, то есть высшей из наук.
И до сих пор есть еще в Москве в живых люди, помнящие обед 17 сентября,
первые именины жены после свадьбы. К обеду собралась вся знать, административная и купеческая. Перед обедом гости были приглашены в
зал посмотреть подарок, который муж сделал своей молодой жене. Внесли огромный ящик сажени две длины, рабочие сорвали покрышку. Хлудов с топором в руках сам старался вместе с ними. Отбили крышку, перевернули его дном кверху и подняли. Из ящика вывалился… огромный крокодил.
В дом Шереметева клуб переехал после пожара, который случился в доме Спиридонова поздней ночью, когда уж публика из нижних
зал разошлась и только вверху, в тайной комнате, играли в «железку» человек десять крупных игроков. Сюда не доносился шум из нижнего этажа, не слышно было пожарного рожка сквозь глухие ставни. Прислуга клуба с
первым появлением дыма ушла из дому. К верхним игрокам вбежал мальчуган-карточник и за ним лакей, оба с испуганными лицами, приотворили дверь, крикнули: «Пожар!» — и скрылись.
Затем стало сходить на нет проевшееся барство.
Первыми появились в большой
зале московские иностранцы-коммерсанты — Клопы, Вогау, Гопперы, Марки. Они являлись прямо с биржи, чопорные и строгие, и занимали каждая компания свой стол.
Зал переполнен. Наркомы, представители учреждений, рабочих организаций… Пальто, пиджаки, кожаные куртки, военные шинели… В
первый раз за сто лет своего существования
зал видит в числе почетных гостей женщин. Гости собираются группами около уголков и витрин — каждый находит свое, близкое ему по переживаниям.
После спектакля стояла очередью театральная публика. Слава Тестова забила Турина и «Саратов». В 1876 году купец Карзинкин купил трактир Турина, сломал его, выстроил огромнейший дом и составил «Товарищество Большой Московской гостиницы», отделал в нем роскошные
залы и гостиницу с сотней великолепных номеров. В 1878 году открылась
первая половина гостиницы. Но она не помешала Тестову, прибавившему к своей вывеске герб и надпись: «Поставщик высочайшего двора».
Старые москвичи-гурманы перестали ходить к Тестову. Приезжие купцы, не бывавшие несколько лет в Москве, не узнавали трактира.
Первым делом — декадентская картина на зеркальном окне вестибюля… В большом
зале — модернистская мебель, на которую десятипудовому купчине и сесть боязно.
Наконец, 12 ноября 1922 года в обновленных
залах бывшего Английского клуба открывается торжественно выставка «Красная Москва», начало Музея Революции. Это —
первая выставка, начало революционного Музея в бывшем «храме праздности».
Но вот часы в
залах, одни за другими, бьют шесть. Двери в большую гостиную отворяются, голоса смолкают, и начинается шарканье, звон шпор… Толпы окружают закусочный стол. Пьют «под селедочку», «под парную белужью икорку», «под греночки с мозгами» и т. д. Ровно час пьют и закусывают. Потом из залы-читальни доносится
первый удар часов — семь, — и дежурный звучным баритоном покрывает чоканье рюмок и стук ножей.
Весь второй этаж был устроен на отличку:
зал, гостиная, кабинет, столовая, спальня, — все по-богатому, как в
первых купеческих домах.
Первым в клубе встретился Штофф и только развел руками, когда увидал Галактиона с дамой под руку. Вмешавшись в толпу, Галактион почувствовал себя еще свободнее. Теперь уже никто не обращал на них внимания. А Прасковья Ивановна крепко держала его за руку, раскланиваясь направо и налево. В одной
зале она остановилась, чтобы поговорить с адвокатом Мышниковым, посмотревшим на Галактиона с удивлением.
Войдя в свой дом, Лизавета Прокофьевна остановилась в
первой же комнате; дальше она идти не могла и опустилась на кушетку, совсем обессиленная, позабыв даже пригласить князя садиться. Это была довольно большая
зала, с круглым столом посредине, с камином, со множеством цветов на этажерках у окон и с другою стеклянною дверью в сад, в задней стене. Тотчас же вошли Аделаида и Александра, вопросительно и с недоумением смотря на князя и на мать.
Помню только, что, войдя в
первую залу, император вдруг остановился пред портретом императрицы Екатерины, долго смотрел на него в задумчивости и наконец произнес: «Это была великая женщина!» — и прошел мимо.
— Но, однако же! — вдруг и как-то не в меру, взрывом, возвысил голос Ганя, — во-первых, прошу отсюда всех в
залу, а потом позвольте узнать…
Арапов стал читать новый нумер лондонского журнала и прочел его от
первой строчки до последней. Все слушали, кроме Белоярцева и Завулонова, которые, разговаривая между собою полушепотом, продолжали по-прежнему ходить по
зале.
Первый пришел Неведомов, и Фатеева, увидев его в
зале, сначала было испугалась.
Наконец наступила и минута разлуки. Экипаж стоял у крыльца; по старинному обычаю, отец и сын на минуту присели в
зале. Старый генерал встал
первый. Он был бледен, пошатываясь, подошел к сыну и слабеющими руками обнял его.
Я заметил, что сидевшие по стенам
залы маменьки с беспокойством следили за Корепановым, как только он подходил к их детищам, и пользовались
первым удобным случаем, чтобы оторвать последних от сообщества с человеком, которого они, по-видимому, считали опасным.
Первого князь встретил с некоторым уважением, имея в суде кой-какие делишки, а двум последним сказал по несколько обязательных любезностей, и когда гости введены были к хозяйке в гостиную, то судья остался заниматься с дамами, а инвалидный начальник и винный пристав возвратились в
залу и присоединились к более приличному для них обществу священника и станового пристава.
По самодовольному и спокойному выражению лица его можно было судить, как далек он был от мысли, что с
первого же шагу маленькая, худощавая Настенька была совершенно уничтожена представительною наружностью старшей дочери князя Ивана, девушки лет восьмнадцати и обаятельной красоты, и что, наконец, тут же сидевшая в
зале ядовитая исправница сказала своему смиренному супругу, грустно помещавшемуся около нее...
Милости прошу, — сказал почтмейстер и повел своего гостя через длинную и холодную
залу, на стенах которой висели огромные масляной работы картины, до того тусклые и мрачные, что на
первый взгляд невозможно было определить их содержание.
— Знаю, знаю. Но вы, как я слышал, все это поправляете, — отвечал князь, хотя очень хорошо знал, что прежний становой пристав был человек действительно пьющий, но знающий и деятельный, а новый — дрянь и дурак; однако все-таки, по своей тактике, хотел на
первый раз обласкать его, и тот, с своей стороны, очень довольный этим приветствием, заложил большой палец левой руки за последнюю застегнутую пуговицу фрака и, покачивая вправо и влево головою, начал расхаживать по
зале.
Адуев не совсем покойно вошел в
залу. Что за граф? Как с ним вести себя? каков он в обращении? горд? небрежен? Вошел. Граф
первый встал и вежливо поклонился. Александр отвечал принужденным и неловким поклоном. Хозяйка представила их друг другу. Граф почему-то не нравился ему; а он был прекрасный мужчина: высокий, стройный блондин, с большими выразительными глазами, с приятной улыбкой. В манерах простота, изящество, какая-то мягкость. Он, кажется, расположил бы к себе всякого, но Адуева не расположил.
Но в
первый экзамен он, бледный, изнуренный, с дрожащими руками, явился в
залу и блестящим образом перешел во второй курс.
Но страх и сомнения терзали бедного Александрова немилосердно. Время растягивалось подобно резине. Дни ожидания тянулись, как месяцы, недели — как годы. Никому он не сказал о своей
первой дерзновенной литературной попытке, даже вернейшему другу Венсану; бродил как безумный по
залам и коридорам, ужасаясь длительности времени.
Вдоль стен по обеим сторонам
залы идут мраморные колонны, увенчанные завитыми капителями.
Первая пара колонн служит прекрасным основанием для площадки с перилами. Это хоры, где теперь расположился известнейший в Москве бальный оркестр Рябова: черные фраки, белые пластроны, огромные пушистые шевелюры. Дружно ходят вверх и вниз смычки. Оттуда бегут, смеясь, звуки резвого, возбуждающего марша.
Только спустившись в
залу, Александров понял, почему Бауман делал такие маленькие шажки: безукоризненно и отлично натертый паркет был скользок, как лучший зеркальный каток. Ноги на нем стремились разъехаться врозь, как при
первых попытках кататься на коньках; поневоле при каждом шаге приходилось бояться потерять равновесие, и потому страшно было решиться поднять ногу.
Между третьей и четвертой ротами вмещался обширный сборный
зал, легко принимавший в себя весь наличный состав училища, между
первой и второй ротами — восемь аудиторий, где читались лекции, и четыре большие комнаты для репетиций.
Не прошло и полминуты, как зоркие глаза Александрова успели схватить все эти впечатления и закрепить их в памяти. Уже юнкера
первой роты с Бауманом впереди спустились со ступенек и шли по блестящему паркету длинной
залы, невольно подчиняясь темпу увлекательного марша.
Я помню его с семидесятых годов, когда он жестоко пробирал московское купечество, и даже на
первой полосе, в заголовке, в эти годы печатался типичный купец в цилиндре на правое ухо и сапогах бураками, разбивавший в
зале ресторана бутылкой зеркало.
Что же до людей поэтических, то предводительша, например, объявила Кармазинову, что она после чтения велит тотчас же вделать в стену своей белой
залы мраморную доску с золотою надписью, что такого-то числа и года, здесь, на сем месте, великий русский и европейский писатель, кладя перо, прочел «Merci» и таким образом в
первый раз простился с русскою публикой в лице представителей нашего города, и что эту надпись все уже прочтут на бале, то есть всего только пять часов спустя после того, как будет прочитано «Merci».