Неточные совпадения
Скоро вслед за ними все угомонилось, и гостиница объялась непробудным
сном; только
в одном окошечке виден еще был свет, где
жил какой-то приехавший из Рязани поручик, большой, по-видимому, охотник до сапогов, потому что заказал уже четыре пары и беспрестанно примеривал пятую.
«Княжна, mon ange!» — «Pachette!» — «—Алина»! —
«Кто б мог подумать? Как давно!
Надолго ль? Милая! Кузина!
Садись — как это мудрено!
Ей-богу, сцена из романа…» —
«А это дочь моя, Татьяна». —
«Ах, Таня! подойди ко мне —
Как будто брежу я во
сне…
Кузина, помнишь Грандисона?»
«Как, Грандисон?.. а, Грандисон!
Да, помню, помню. Где же он?» —
«
В Москве,
живет у Симеона;
Меня
в сочельник навестил;
Недавно сына он женил.
— Какой же ты, сукинов сын, преступник, — яростно шептал он. — Ты же — дурак и… и ты во
сне живешь, ты — добрейший человек, ведь вот ты что! Воображаешь ты, дурья башка! Паяц ты, актеришка и самозванец, а не преступник! Не Р-рокамболь, врешь! Тебе, сукинов сын, до Рокамболя, как петуху до орла. И виновен ты
в присвоении чужого звания, а не
в краже со взломом, дур-рак!
— Говорил он о том, что хозяйственная деятельность людей, по смыслу своему, религиозна и жертвенна, что во Христе сияла душа Авеля, который
жил от плодов земли, а от Каина пошли окаянные люди, корыстолюбцы, соблазненные дьяволом инженеры, химики. Эта ерунда чем-то восхищала Тугана-Барановского, он изгибался на длинных ногах своих и скрипел: мы — аграрная страна, да, да! Затем курносенький стихотворец читал что-то смешное: «
В ладье мечты утешимся,
сны горе утолят», — что-то
в этом роде.
Испуганный и как во
сне, Клим побежал, выскочил за ворота, прислушался; было уже темно и очень тихо, но звука шагов не слыхать. Клим побежал
в сторону той улицы, где
жил Макаров, и скоро
в сумраке, под липами у церковной ограды, увидал Макарова, — он стоял, держась одной рукой за деревянную балясину ограды, а другая рука его была поднята
в уровень головы, и, хотя Клим не видел
в ней револьвера, но, поняв, что Макаров сейчас выстрелит, крикнул...
Мне не спится, не лежится,
И
сон меня не берет,
Я пошел бы к Рите
в гости,
Да не знаю, где она
живет.
Попросил бы товарища —
Пусть товарищ отведет,
Мой товарищ лучше, краше,
Боюсь, Риту отобьет.
— Во
сне сколько ни ешь — сыт не будешь, а ты — во
сне онучи жуешь. Какие мы хозяева на земле? Мой сын, студент второго курса,
в хозяйстве понимает больше нас. Теперь, брат,
живут по жидовской науке политической экономии, ее даже девчонки учат. Продавай все и — едем! Там деньги сделать можно, а здесь — жиды, Варавки, черт знает что… Продавай…
Самгин прошел мимо его молча. Он шагал, как во
сне, почти без сознания, чувствуя только одно: он никогда не забудет того, что видел, а
жить с этим
в памяти — невозможно. Невозможно.
Он не помнил, когда она ушла, уснул, точно убитый, и весь следующий день
прожил, как во
сне, веря и не веря
в то, что было. Он понимал лишь одно:
в эту ночь им пережито необыкновенное, неизведанное, но — не то, чего он ждал, и не так, как представлялось ему. Через несколько таких же бурных ночей он убедился
в этом.
Измученное волнениями или вовсе не знакомое с ними сердце так и просится спрятаться
в этот забытый всеми уголок и
жить никому не ведомым счастьем. Все сулит там покойную, долговременную жизнь до желтизны волос и незаметную,
сну подобную смерть.
На человека иногда нисходят редкие и краткие задумчивые мгновения, когда ему кажется, что он переживает
в другой раз когда-то и где-то прожитой момент. Во
сне ли он видел происходящее перед ним явление,
жил ли когда-нибудь прежде, да забыл, но он видит: те же лица сидят около него, какие сидели тогда, те же слова были произнесены уже однажды: воображение бессильно перенести опять туда, память не воскрешает прошлого и наводит раздумье.
— Лжец! — обозвал он Рубенса. — Зачем, вперемежку с любовниками, не насажал он
в саду нищих
в рубище и умирающих больных: это было бы верно!.. А мог ли бы я? — спросил он себя. Что бы было, если б он принудил себя
жить с нею и для нее?
Сон, апатия и лютейший враг — скука! Явилась
в готовой фантазии длинная перспектива этой жизни, картина этого
сна, апатии, скуки: он видел там себя, как он был мрачен, жосток, сух и как, может быть, еще скорее свел бы ее
в могилу. Он с отчаянием махнул рукой.
Снились ему такие горячие
сны о далеких странах, о необыкновенных людях
в латах, и каменистые пустыни Палестины блистали перед ним своей сухой, страшной красотой: эти пески и зной, эти люди, которые умели
жить такой крепкой и трудной жизнью и умирать так легко!
И все это ощущение я как будто
прожил в этом
сне; скалы, и море, и косые лучи заходящего солнца — все это я как будто еще видел, когда проснулся и раскрыл глаза, буквально омоченные слезами.
Ходят ли они, улыбаются ли, поют ли, пляшут ли? знают ли нашу человеческую жизнь, наше горе и веселье, или забыли
в долгом
сне, как
живут люди?
От Иктенды двадцать восемь верст до Терпильской и столько же до Цепандинской станции, куда мы и прибыли часу
в осьмом утра, проехав эти 56 верст
в совершенной темноте и во
сне. Погода все одна и та же, холодная, мрачная. Цепандинская станция состоит из бедной юрты без окон. Здесь, кажется, зимой не бывает станции, и оттого плоха и юрта, а может быть,
живут тунгусы.
Эта тонкая лесть и вся изящно-роскошная обстановка жизни
в доме генерала сделали то, что Нехлюдов весь отдался удовольствию красивой обстановки, вкусной пищи и легкости и приятности отношений с благовоспитанными людьми своего привычного круга, как будто всё то, среди чего он
жил в последнее время, был
сон, от которого он проснулся к настоящей действительности.
«А вдруг всё это я выдумал и не буду
в силах
жить этим: раскаюсь
в том, что я поступил хорошо», сказал он себе и, не
в силах ответить на эти вопросы, он испытал такое чувство тоски и отчаяния, какого он давно не испытывал. Не
в силах разобраться
в этих вопросах, он заснул тем тяжелым
сном, которым он, бывало, засыпал после большого карточного проигрыша.
Я не прерывал его. Тогда он рассказал мне, что прошлой ночью он видел тяжелый
сон: он видел старую, развалившуюся юрту и
в ней свою семью
в страшной бедности. Жена и дети зябли от холода и были голодны. Они просили его принести им дрова и прислать теплой одежды, обуви, какой-нибудь еды и спичек. То, что он сжигал, он посылал
в загробный мир своим родным, которые, по представлению Дерсу, на том свете
жили так же, как и на этом.
Те, которые не могут, те останутся доживать свой век, как образчики прекрасного
сна, которым дремало человечество. Они слишком
жили фантазией и идеалами, чтоб войти
в разумный американский возраст.
Теперь я снова
жил с бабушкой, как на пароходе, и каждый вечер перед
сном она рассказывала мне сказки или свою жизнь, тоже подобную сказке. А про деловую жизнь семьи, — о выделе детей, о покупке дедом нового дома для себя, — она говорила посмеиваясь, отчужденно, как-то издали, точно соседка, а не вторая
в доме по старшинству.
Вспоминая эти сказки, я
живу, как во
сне; меня будит топот, возня, рев внизу,
в сенях, на дворе; высунувшись
в окно, я вижу, как дед, дядя Яков и работник кабатчика, смешной черемисин Мельян, выталкивают из калитки на улицу дядю Михаила; он упирается, его бьют по рукам,
в спину, шею, пинают ногами, и наконец он стремглав летит
в пыль улицы. Калитка захлопнулась, гремит щеколда и запор; через ворота перекинули измятый картуз; стало тихо.
Мы
живем в греховном
сне рассудочности,
сне нашей злой воли, и
сны наши постыдно прозаичны и скучны.
В конце Фоминой недели началась та чудная пора, не всегда являющаяся дружно, когда природа, пробудясь от
сна, начнет
жить полною, молодою, торопливою жизнью: когда все переходит
в волненье,
в движенье,
в звук,
в цвет,
в запах.
Я иногда лежал
в забытьи,
в каком-то среднем состоянии между
сном и обмороком; пульс почти переставал биться, дыханье было так слабо, что прикладывали зеркало к губам моим, чтоб узнать,
жив ли я; но я помню многое, что делали со мной
в то время и что говорили около меня, предполагая, что я уже ничего не вижу, не слышу и не понимаю, — что я умираю.
То же самое должно сказать и о горохах. И прежние мужицкие горохи были плохие, и нынешние мужицкие горохи плохие. Идеал гороха представлял собою крупный и полный помещичий горох, которого нынче нет, потому что помещик уехал на теплые воды. Но идеал этот
жив еще
в народной памяти, и вот, под обаянием его, скупщик восклицает: «Нет нынче горохов! слаб стал народ!» Но погодите! имейте терпение! Придет Карл Иваныч и таких горохов представит, каких и во
сне не снилось помещикам!
Надо
пожить между них,
в этом безобразии, вот как мы с вами
живем, побывать на всех этих сходках, отведать этой яичницы — тогда другое запоешь. Самобытность! просвещение! Скажите на милость, зачем нам тревожить их? И если они так любят отдыхать, не значит ли это que le sommeil leur est doux? [что
сон им сладок? (франц.)]
Со старыми знакомыми он перестал видеться; приближение нового лица обдавало его холодом. После разговора с дядей он еще глубже утонул
в апатическом
сне: душа его погрузилась
в совершенную дремоту. Он предался какому-то истуканному равнодушию,
жил праздно, упрямо удалялся от всего, что только напоминало образованный мир.
«Боже, боже! — говорил он
в отчаянье, — как тяжело, как горько
жить! Дай мне это мертвое спокойствие, этот
сон души…»
Хотя Иван Тимофеич говорил
в прошедшем времени, но сердце во мне так и упало. Вот оно, то ужасное квартальное всеведение, которое всю жизнь парализировало все мои действия! А я-то, ничего не подозревая,
жил да поживал, сам
в гости не ходил, к себе гостей не принимал — а чему подвергался! Немножко, чуточку — и шабаш! Представление об этой опасности до того взбудоражило меня, что даже
сон наяву привиделся: идут, берут… пожалуйте!
— Где нам, малым людям, такие чудеса видеть! — сказал он, смиренно пожимая плечами. — Нам и во
сне такой лепоты не снилось, великий государь!
Живем на Волге по-мужицки, про Москву только слухом слышим, а
в этом краю отродясь не бывывали!
Руслан на мягкий мох ложится
Пред умирающим огнем;
Он ищет позабыться
сном,
Вздыхает, медленно вертится…
Напрасно! Витязь наконец:
«Не спится что-то, мой отец!
Что делать: болен я душою,
И
сон не
в сон, как тошно
жить.
Позволь мне сердце освежить
Твоей беседою святою.
Прости мне дерзостный вопрос.
Откройся: кто ты, благодатный,
Судьбы наперсник непонятный?
В пустыню кто тебя занес...
Но все-таки
в овраге, среди прачек,
в кухнях у денщиков,
в подвале у рабочих-землекопов было несравнимо интереснее, чем дома, где застывшее однообразие речей, понятий, событий вызывало только тяжкую и злую скуку. Хозяева
жили в заколдованном кругу еды, болезней,
сна, суетливых приготовлений к еде, ко
сну; они говорили о грехах, о смерти, очень боялись ее, они толклись, как зерна вокруг жернова, всегда ожидая, что вот он раздавит их.
Я обещал терпеть. Это очень трудно. Меня давит эта жизнь, нищая, скучная, вся
в суете, ради еды, и я
живу, как во
сне.
Он
жил тихо, ходил бесшумно, говорил пониженным голосом. Иногда его выцветшая борода и пустые глаза высовывались откуда-то из-за угла и тотчас исчезали. Перед
сном он долго стоял
в буфете на коленях у образа с неугасимой лампадой, — я видел его сквозь глазок двери, похожий на червонного туза, но мне не удалось видеть, как молится буфетчик: он просто стоял и смотрел на икону и лампаду, вздыхая, поглаживая бороду.
— И
в самом-то деле, что это мы больно раскошелились?.. — удивлялась Татьяна Власьевна, точно просыпаясь от какого-то долгого
сна. — Ведь Шабалины не кормят всяких пропойцев, да не хуже других
живут…
Были ли мы развращены до мозга костей или просто
жили, как во
сне, ничего не понимая и ни
в чем не отдавая себе отчета?
История видений;
снов, предчувствий ясна совсем не столько, чтобы решить, одно ли то
живет, что места требует
в пространстве.
Я уже
жил не на Большой Дворянской, а
в предместье Макарихе, у своей няни Карповны, доброй, но мрачной старушки, которая всегда предчувствовала что-нибудь дурное, боялась всех
снов вообще и даже
в пчелах и
в осах, которые залетали к ней
в комнату, видела дурные приметы. И то, что я сделался рабочим, по ее мнению, не предвещало ничего хорошего.
Некоторое время я все еще
жил впечатлениями
сна и даже восстановлял себе наяву некоторые эпизоды, которые или совсем улетучились, или очень неясно промелькнули
в моем сновидении.
И таким образом мы
жили в чаду самых разнообразных страхов. С одной стороны — опасения, что детей наших переедят свиньи, с другой — грустное предвидение относительно неломания шапок… Возможно ли же, чтобы при такой перспективе мы, беззащитные, так сказать, временно лишенные покровительства законов, могли иметь какие-нибудь другие
сны, кроме страшных!
Нет сомнения, что
в сороковых годах я написал"Маланью"и, следовательно,
в некотором роде протестовал, но так как, говоря по совести,
жить мне было отлично, то протесты мои шли своим чередом, а
сны — своим.
К гимназисткам, подругам Линочки, и ко всем женщинам Саша относился с невыносимой почтительностью, замораживавшей самых смелых и болтливых: язык не поворачивался, когда он низко кланялся или торжественно предлагал руку и смотрел так, будто сейчас он начнет служить обедню или заговорит стихами; и хотя почти каждый вечер он провожал домой то одну, то другую, но так и не нашел до сих пор, о чем можно с ними говорить так, чтобы не оскорбить, как-нибудь не нарушить неловким словом того чудесного, зачарованного
сна,
в котором
живут они.
Артамонов старший
жил в полусне, медленно погружаясь
в сон, всё более глубокий. Ночь и большую часть дня он лежал
в постели, остальное время сидел
в кресле против окна; за окном голубая пустота, иногда её замазывали облака;
в зеркале отражался толстый старик с надутым лицом, заплывшими глазами, клочковатой, серой бородою. Артамонов смотрел на своё лицо и думал...
Между тем слышишь, как кругом тебя гремит и кружится
в жизненном вихре людская толпа, слышишь, видишь, как
живут люди —
живут наяву, видишь, что жизнь для них не заказана, что их жизнь не разлетится, как
сон, как видение, что их жизнь вечно обновляющаяся, вечно юная, и ни один час ее не похож на другой, тогда как уныла и до пошлости однообразна пугливая фантазия, раба тени, идеи, раба первого облака, которое внезапно застелет солнце и сожмет тоскою настоящее петербургское сердце, которое так дорожит своим солнцем, — а уж
в тоске какая фантазия!
Но писать всегда нельзя. Вечером, когда сумерки прервут работу, вернешься
в жизнь и снова слышишь вечный вопрос: «зачем?», не дающий уснуть, заставляющий ворочаться на постели
в жару, смотреть
в темноту, как будто бы где-нибудь
в ней написан ответ. И засыпаешь под утро мертвым
сном, чтобы, проснувшись, снова опуститься
в другой мир
сна,
в котором
живут только выходящие из тебя самого образы, складывающиеся и проясняющиеся перед тобою на полотне.
Сны его — незатейливы, они так же скучны и нелепы, как действительность, и я не понимаю: почему он
сны свои рассказывал с увлечением, а о том, что
живет вокруг его, — не любит говорить? [
В конце 90-х годов я прочитал
в одном археологическом журнале, что Лутонин-Коровяков нашел где-то
в Чистопольском уезде клад: котелок арабских денег. (Примеч. М. Горького.)]
— У вас нет водки? — громко спросил я. Она не ответила, раскладывая по столу карты. Человек, которого я привел, сидел на стуле, низко наклонив голову, свесив вдоль туловища красные руки. Я положил его на диван и стал раздевать, ничего не понимая,
живя как во
сне. Стена предо мною над диваном была сплошь покрыта фотографиями, среди них тускло светился золотой венок
в белых бантах ленты, на конце ее золотыми буквами было напечатано...
Я, конечно,
живу в постоянной тревоге, играю по самой маленькой и чего-то жду, рассчитываю, стою по целым дням у игорного стола и наблюдаю игру, даже во
сне вижу игру, но при всем этом мне кажется, что я как будто одеревенел, точно загряз
в какой-то тине.
— Наталья Николаевна! — перебил Харлов, — что вы это?.. Да чтоб они… Мои дочери… Да чтоб я… Из повиновенья-то выйти? Да им и во
сне… Противиться? Кому? Родителю?.. Сметь? А проклясть-то их разве долго?
В трепете да
в покорности век свой
прожили — и вдруг… господи!