Неточные совпадения
Он прочел все, что
было написано во Франции замечательного по части философии и красноречия
в XVIII веке, основательно знал все лучшие произведения французской литературы, так что мог и любил часто цитировать места из Расина, Корнеля, Боало, Мольера, Монтеня, Фенелона; имел блестящие познания
в мифологии и с пользой изучал, во французских переводах, древние памятники эпической поэзии, имел достаточные познания
в истории, почерпнутые им из Сегюра; но не имел никакого понятия ни о
математике, дальше арифметики, ни о физике, ни о современной литературе: он мог
в разговоре прилично умолчать или сказать несколько общих фраз о Гете, Шиллере и Байроне, но никогда не читал их.
—
В докладе моем «О соблазнах мнимого знания» я указал, что фантастические, невообразимые числа
математиков — ирреальны, не способны дать физически ясного представления о вселенной, о нашей, земной, природе, и о жизни плоти человечий, что
математика есть метафизика двадцатого столетия и эта наука влечется к схоластике средневековья, когда диавол чувствовался физически и считали количество чертей на конце иглы.
Избалованный ласковым вниманием дома, Клим тяжко ощущал пренебрежительное недоброжелательство учителей. Некоторые
были физически неприятны ему:
математик страдал хроническим насморком, оглушительно и грозно чихал, брызгая на учеников, затем со свистом выдувал воздух носом, прищуривая левый глаз; историк входил
в класс осторожно, как полуслепой, и подкрадывался к партам всегда с таким лицом, как будто хотел дать пощечину всем ученикам двух первых парт, подходил и тянул тоненьким голосом...
— Но — это потому, что мы народ метафизический. У нас
в каждом земском статистике Пифагор спрятан, и статистик наш воспринимает Маркса как Сведенборга или Якова Беме. И науку мы не можем понимать иначе как метафизику, — для меня, например,
математика суть мистика цифр, а проще — колдовство.
Как пьяный, я просидел всю ночь над этой книгой, а утром отправился
в библиотеку и спросил: «Что надо изучить, чтобы сделаться доктором?» Ответ
был насмешлив: «Изучите
математику, геометрию, ботанику, зоологию, морфологию, биологию, фармакологию, латынь и т. д.» Но я упрямо допрашивал, и я все записал для себя на память.
Оказывается, что все, что говорили вчера у Дергачева о нем, справедливо: после него осталась вот этакая тетрадь ученых выводов о том, что русские — порода людей второстепенная, на основании френологии, краниологии и даже
математики, и что, стало
быть,
в качестве русского совсем не стоит жить.
В гимназии я до самого седьмого класса
был из первых, я
был очень хорош
в математике.
Саша ее репетитор по занятиям медициною, но еще больше нужна его помощь по приготовлению из тех предметов гимназического курса для экзамена, заниматься которыми ей одной
было бы уж слишком скучно; особенно ужасная вещь — это
математика: едва ли не еще скучнее латинский язык; но нельзя, надобно поскучать над ними, впрочем, не очень же много: для экзамена, заменяющего гимназический аттестат,
в медицинской академии требуется очень, очень немного: например, я не поручусь, что Вера Павловна когда-нибудь достигнет такого совершенства
в латинском языке, чтобы перевести хотя две строки из Корнелия Непота, но она уже умеет разбирать латинские фразы, попадающиеся
в медицинских книгах, потому что это знание, надобное ей, да и очень не мудреное.
Он знал
математику включительно до конических сечений, то
есть ровно столько, сколько
было нужно для приготовления гимназистов к университету; настоящий философ, он никогда не полюбопытствовал заглянуть
в «университетские части»
математики.
Не вынес больше отец, с него
было довольно, он умер. Остались дети одни с матерью, кой-как перебиваясь с дня на день. Чем больше
было нужд, тем больше работали сыновья; трое блестящим образом окончили курс
в университете и вышли кандидатами. Старшие уехали
в Петербург, оба отличные
математики, они, сверх службы (один во флоте, другой
в инженерах), давали уроки и, отказывая себе во всем, посылали
в семью вырученные деньги.
Вообще
в пансионе
был свой особенный тон, и все
в нем мне очень нравилось, кроме учителя
математики пана Пашковского.
Вследствие этого, выдержав по всем предметам, я решительно срезался на
математике и остался на второй год
в том же классе.
В это время
был решен наш переезд к отцу,
в Ровно.
И даже более: довольно долго после этого самая идея власти, стихийной и не подлежащей критике, продолжала стоять
в моем уме, чуть тронутая где-то
в глубине сознания, как личинка трогает под землей корень еще живого растения. Но с этого вечера у меня уже
были предметы первой «политической» антипатии. Это
был министр Толстой и, главное, — Катков, из-за которых мне стал недоступен университет и предстоит изучать ненавистную
математику…
Это
было заведение особенного переходного типа, вскоре исчезнувшего. Реформа Д. А. Толстого, разделившая средние учебные заведения на классические и реальные, еще не
была закончена.
В Житомире я начал изучать умеренную латынь только
в третьем классе, но за мною она двигалась уже с первого. Ровенская гимназия, наоборот, превращалась
в реальную. Латынь уходила класс за классом, и третий,
в который мне предстояло поступить, шел уже по «реальной программе», без латыни, с преобладанием
математики.
Пустота, которая остается после освобождения от природного и социального объективизма, после «критического» отвержения всякого бытия, должна
быть чем-нибудь заполнена; ее не может заполнить ни вера
в категорический императив, ни вера
в непреложность
математики.
Логика научила его рассуждать;
математика — верные делать заключения и убеждаться единою очевидностию; метафизика преподала ему гадательные истины, ведущие часто к заблуждению; физика и химия, к коим, может
быть, ради изящности силы воображения прилежал отлично, ввели его
в жертвенник природы и открыли ему ее таинства; металлургия и минералогия, яко последственницы предыдущих, привлекли на себя его внимание; и деятельно хотел Ломоносов познать правила,
в оных науках руководствующие.
Исполнение своего намерения Иван Петрович начал с того, что одел сына по-шотландски; двенадцатилетний малый стал ходить с обнаженными икрами и с петушьим пером на складном картузе; шведку заменил молодой швейцарец, изучивший гимнастику до совершенства; музыку, как занятие недостойное мужчины, изгнали навсегда; естественные науки, международное право,
математика, столярное ремесло, по совету Жан-Жака Руссо, и геральдика, для поддержания рыцарских чувств, — вот чем должен
был заниматься будущий «человек»; его будили
в четыре часа утра, тотчас окачивали холодной водой и заставляли бегать вокруг высокого столба на веревке;
ел он раз
в день по одному блюду; ездил верхом, стрелял из арбалета; при всяком удобном случае упражнялся, по примеру родителя,
в твердости воли и каждый вечер вносил
в особую книгу отчет прошедшего дня и свои впечатления, а Иван Петрович, с своей стороны, писал ему наставления по-французски,
в которых он называл его mon fils [Мой сын (фр.).] и говорил ему vous.
Саренко тихо кашлянул и смял
в боковом кармане тщательно сложенный листик, на котором
было кое-что написано про учителя
математики, и разгладил по темени концы своего хвоста.
— Это один мой товарищ, про которого учитель
математики говорил, что он должен идти по гримерской части, где сути-то нет, а одна только наружность, — и он эту наружность выработал
в себе до последней степени совершенства.
— Напротив-с! Там всему
будут учить, но вопрос — как?
В университете я
буду заниматься чем-нибудь определенным и выйду оттуда или медиком, или юристом, или
математиком, а из Демидовского — всем и ничем; наконец,
в практическом смысле: из лицея я выйду четырнадцатым классом, то
есть прапорщиком, а из университета, может
быть, десятым, то
есть поручиком.
В гимназии Вихров тоже преуспевал немало: поступив
в пятый класс, он должен
был начать учиться
математике у Николая Силыча.
Разумов сейчас же вскочил. Он еще по гимназии помнил, как Николай Силыч ставил его
в сентябре на колени до райских птиц, то
есть каждый класс
математики он должен
был стоять на коленях до самой весны, когда птицы прилетят.
Слава Благодетелю: еще двадцать минут! Но минуты — такие до смешного коротенькие, куцые — бегут, а мне нужно столько рассказать ей — все, всего себя: о письме О, и об ужасном вечере, когда я дал ей ребенка; и почему-то о своих детских годах — о
математике Пляпе, о и как я
в первый раз
был на празднике Единогласия и горько плакал, потому что у меня на юнифе —
в такой день — оказалось чернильное пятно.
Я, Д-503, строитель «Интеграла», — я только один из
математиков Единого Государства. Мое привычное к цифрам перо не
в силах создать музыки ассонансов и рифм. Я лишь попытаюсь записать то, что вижу, что думаю — точнее, что мы думаем (именно так: мы, и пусть это «МЫ»
будет заглавием моих записей). Но ведь это
будет производная от нашей жизни, от математически совершенной жизни Единого Государства, а если так, то разве это не
будет само по себе, помимо моей воли, поэмой?
Будет — верю и знаю.
— Ну да, ну да! Вам бы, милейший, не
математиком быть, а поэтом, поэтом, да! Ей-ей, переходите к нам —
в поэты, а? Ну, хотите — мигом устрою, а?
— Ага: равномерно, повсюду! Вот тут она самая и
есть — энтропия, психологическая энтропия. Тебе,
математику, — разве не ясно, что только разности — разности — температур, только тепловые контрасты — только
в них жизнь. А если всюду, по всей вселенной, одинаково теплые — или одинаково прохладные тела… Их надо столкнуть — чтобы огонь, взрыв, геенна. И мы — столкнем.
Но
в том-то и ужас, что эти тела — невидимые —
есть, они непременно, неминуемо должны
быть: потому что
в математике, как на экране, проходят перед нами их причудливые, колючие тени — иррациональные формулы; и
математика, и смерть — никогда не ошибаются.
Соскучившись развлекаться изучением города, он почти каждый день обедал у Годневых и оставался обыкновенно там до поздней ночи, как
в единственном уголку, где радушно его приняли и где все-таки он видел человечески развитых людей; а может
быть, к тому стала привлекать его и другая, более существенная причина; но во всяком случае, проводя таким образом вечера, молодой человек отдал приличное внимание и службе; каждое утро он проводил
в училище, где, как выражался
математик Лебедев, успел уж показать когти: первым его распоряжением
было — уволить Терку, и на место его
был нанят молодцеватый вахмистр.
Капитан действительно замышлял не совсем для него приятное: выйдя от брата, он прошел к Лебедеву, который жил
в Солдатской слободке, где никто уж из господ не жил, и происходило это, конечно, не от скупости, а вследствие одного несчастного случая, который постиг
математика на самых первых порах приезда его на службу: целомудренно воздерживаясь от всякого рода страстей, он попробовал раз у исправника поиграть
в карты, выиграл немного — понравилось… и с этой минуты карты сделались для него какой-то ненасытимой страстью: он всюду начал шататься, где только затевались карточные вечеринки; схватывался с мещанами и даже с лакеями
в горку — и не корысть его снедала
в этом случае, но ощущения игрока
были приятны для его мужественного сердца.
— Как иногда
в других — и
в математике, и
в часовщике, и
в нашем брате, заводчике. Ньютон, Гутенберг, Ватт так же
были одарены высшей силой, как и Шекспир, Дант и прочие. Доведи-ка я каким-нибудь процессом нашу парголовскую глину до того, чтобы из нее выходил фарфор лучше саксонского или севрского, так ты думаешь, что тут не
было бы присутствия высшей силы?
В отношении науки
было то же самое: занимаясь мало, не записывая, он знал
математику превосходно и не хвастался, говоря, что собьет профессора.
На экзамен
математики я пришел раньше обыкновенного. Я знал предмет порядочно, но
было два вопроса из алгебры, которые я как-то утаил от учителя и которые мне
были совершенно неизвестны. Это
были, как теперь помню: теории сочетаний и бином Ньютона. Я сел на заднюю лавку и просматривал два незнакомые вопроса; но непривычка заниматься
в шумной комнате и недостаточность времени, которую я предчувствовал, мешали мне вникнуть
в то, что я читал.
Только спустя несколько минут он сообразил, что иные, не выдержавши выпускных испытаний, остались
в старшем классе на второй год; другие
были забракованы, признанные по состоянию здоровья негодными к несению военной службы; следующие пошли: кто побогаче —
в Николаевское кавалерийское училище; кто имел родню
в Петербурге —
в пехотные петербургские училища; первые ученики, сильные по
математике, избрали привилегированные карьеры инженеров или артиллеристов; здесь необходимы
были и протекция и строгий дополнительный экзамен.
И долго он
был народным учителем, а потом наконец перешел учителем
в гимназию
в Новочеркасск, а затем, много-много лет прослужив учителем
математики, получил место инспектора реального училища, продолжая
в нем и преподавание.
Отец протопоп гневались бы на меня за разговор с отцом Захарией, но все бы это не
было долговременно; а этот просвирнин сын Варнавка, как вы его нынче сами видеть можете, учитель
математики в уездном училище, мне тогда, озлобленному и уязвленному, как подтолдыкнул: «Да это, говорит, надпись туберозовская еще, кроме того, и глупа».
Может
быть при допущении того, что 2 равно 3, подобие
математики, но не может
быть никакого действительного математического знания. И при допущении убийства
в виде казни, войны, самозащиты, может
быть только подобие нравственности, но никакой действительной нравственности. Признание жизни каждого человека священной
есть первое и единственное основание всякой нравственности.
— Какое там добро! Вы вчера просили меня за какого-то
математика, который ищет должности. Верьте, я могу сделать для него так же мало, как и вы. Я могу дать денег, но ведь это не то, что он хочет. Как-то у одного известного музыканта я просил места для бедняка-скрипача, а он ответил так: «Вы обратились именно ко мне потому, что вы не музыкант». Так и я вам отвечу: вы обращаетесь ко мне за помощью так уверенно потому, что сами ни разу еще не
были в положении богатого человека.
Я прошу у вас прощения, если я вас напрасно побеспокоил моими чувствами к дочери инспектора: ей действительно оказалось всего двенадцать лет, и даже неполных, так что ее отвезли
в институт и она, по слухам, оказалась мне неверною, потому что обожает учителя
математики, по предмету, который мне кажется всех более противен; а позвольте мне лучше считать своею невестою Иванову Оленьку, из городских барышень, которая тогда
была у инспектора на вечере».
А то, что одна побольше знает
математики, а другая умеет играть на арфе, это ничего не изменит. Женщина счастлива и достигает всего, чего она может желать, когда она обворожит мужчину. И потому главная задача женщины — уметь обвораживать его. Так это
было и
будет. Так это
в девичьей жизни
в нашем мире, так продолжается и
в замужней.
В девичьей жизни это нужно для выбора,
в замужней — для властвованья над мужем.
В числе других предметов, вместе с русским языком,
в среднем классе преподавалась грамматика славянского языка, составленная самим преподавателем, Николаем Мисаиловичем Ибрагимовым, поступившим также из Московского университета; он же
был не только учителем российской словесности, но и
математики в средних классах.
Дмитриеву, которому
было уже с лишком за двадцать лет, наскучило студентское ученье, правду сказать весьма неудовлетворительное; может
быть,
были и другие причины, — не знаю, только он решился вступить
в военную службу; он внезапно оставил университет и, как хороший
математик, определился
в артиллерию.
Наконец,
в исходе августа все
было улажено, и лекции открылись
в следующем порядке: Григорий Иваныч читал чистую, высшую
математику; Иван Ипатыч — прикладную
математику и опытную физику; Левицкий — логику и философию; Яковкин — русскую историю, географию и статистику; профессор Цеплин — всеобщую историю; профессор Фукс — натуральную историю; профессор Герман — латинскую литературу и древности...
Отец еще прежде хотел мне передать всю свою ученость
в математике, то
есть первые четыре арифметические правила, но я так непонятливо и лениво учился, что он бросил ученье.
Равным образом для меня
было совершенно бесполезно присутствовать на уроках
математики, даваемых некоим магистром Хилковым школьникам, проживавшим
в самом доме Погодина и состоявшим
в ведении надзирателя немца Рудольфа Ивановича, обанкрутившегося золотых дел мастера.
Но так как проверок по этому предмету
было очень мало, и многоречивый учитель охотнее спрашивал наиболее внимательных и способных учеников, то
в начале следующего года я учительской конференцией с директором во главе
был переведен ввиду успехов моих
в математике и
в чтении Цезаря во второй класс.
Уж как докажут тебе, что
в сущности одна капелька твоего собственного жиру тебе должна
быть дороже ста тысяч тебе подобных и что
в этом результате разрешатся под конец все так называемые добродетели и обязанности и прочие бредни и предрассудки, так уж так и принимай, нечего делать-то, потому дважды два —
математика.
[Я и мой товарищ по гимназии, нынче известный русский
математик К. Д. Краевич, знавали этого антика
в конце сороковых годов, когда мы
были в третьем классе Орловской гимназии и жили вместе
в доме Лосевых, «Антон-астроном» (тогда уже престарелый) действительно имел кое-какие понятия о небесных светилах и о законах вращения, но главное, что
было интересно: он сам приготовил для своих труб стекла, отшлифовывая их песком и камнем из донышек толстых хрустальных стаканов, и через них он оглядывал целое небо…
Мальчик выдавался блестящими способностями и огромным самолюбием, вследствие чего он
был первым и по наукам,
в особенности по
математике, к которой он имел особенное пристрастие, и по фронту и верховой езде.
За этими почти единственными, поэтическими для бедного студента, минутами следовала бурсацкая жизнь
в казенных номерах, без семьи, без всякого развлечения, кроме вечного долбления профессорских лекций, мрака и смерти преисполненных, так что Иосаф почти несомненно полагал, что все эти мелкие примеры из истории Греции и Рима, весь этот строгий разум
математики, все эти толки
в риториках об изящном — сами по себе, а жизнь с колотками
в детстве от пьяных папенек, с бестолковой школой
в юности и, наконец, с этой вечной бедностью, обрывающей малейший расцвет ваших юношеских надежд, — тоже сама по себе и что между этим нет, да и
быть никогда не может, ничего общего.
Он
был отличный студент по
математике; пылкий, неустрашимый, предприимчивый и
в то же время человек с железной волей — он бы наделал много славного, если бы смерть не пресекла рановременно его жизни.