Неточные совпадения
Быть можно дельным человеком
И
думать о красе ногтей:
К чему бесплодно спорить с веком?
Обычай деспот меж людей.
Второй Чадаев, мой Евгений,
Боясь ревнивых осуждений,
В своей одежде был педант
И то, что мы назвали франт.
Он три часа по крайней мере
Пред зеркалами проводил
И из уборной выходил
Подобный ветреной Венере,
Когда, надев мужской наряд,
Богиня
едет в маскарад.
Почему же он всего менее их ожидал и всего менее
о них
думал, несмотря на повторившееся даже сегодня известие, что они выезжают,
едут, сейчас прибудут?
Мне объявили, что мое знакомство и она, и дочь ее могут принимать не иначе как за честь; узнаю, что у них ни кола ни двора, а приехали хлопотать
о чем-то в каком-то присутствии; предлагаю услуги, деньги; узнаю, что они ошибкой
поехали на вечер,
думая, что действительно танцевать там учат; предлагаю способствовать с своей стороны воспитанию молодой девицы, французскому языку и танцам.
Все три всадника
ехали молчаливо. Старый Тарас
думал о давнем: перед ним проходила его молодость, его лета, его протекшие лета,
о которых всегда плачет козак, желавший бы, чтобы вся жизнь его была молодость. Он
думал о том, кого он встретит на Сечи из своих прежних сотоварищей. Он вычислял, какие уже перемерли, какие живут еще. Слеза тихо круглилась на его зенице, и поседевшая голова его уныло понурилась.
Теперь его поглотила любимая мысль: он
думал о маленькой колонии друзей, которые поселятся в деревеньках и фермах, в пятнадцати или двадцати верстах вокруг его деревни, как попеременно будут каждый день съезжаться друг к другу в гости, обедать, ужинать, танцевать; ему видятся всё ясные дни, ясные лица, без забот и морщин, смеющиеся, круглые, с ярким румянцем, с двойным подбородком и неувядающим аппетитом; будет вечное лето, вечное веселье, сладкая
еда да сладкая лень…
Еще бывши женихом, он был поражен тою определенностью, с которою она отказалась от поездки за границу и решила
ехать в деревню, как будто она знала что-то такое, что нужно, и кроме своей любви могла еще
думать о постороннем.
— Мы здесь не умеем жить, — говорил Петр Облонский. — Поверишь ли, я провел лето в Бадене; ну, право, я чувствовал себя совсем молодым человеком. Увижу женщину молоденькую, и мысли… Пообедаешь, выпьешь слегка — сила, бодрость. Приехал в Россию, — надо было к жене да еще в деревню, — ну, не поверишь, через две недели надел халат, перестал одеваться к обеду. Какое
о молоденьких
думать! Совсем стал старик. Только душу спасать остается.
Поехал в Париж — опять справился.
Только это заметил Левин и, не
думая о том, кто это может
ехать, рассеянно взглянул в карету.
С чувством усталости и нечистоты, производимым ночью в вагоне, в раннем тумане Петербурга Алексей Александрович
ехал по пустынному Невскому и глядел пред собою, не
думая о том, что ожидало его.
И, так просто и легко разрешив, благодаря городским условиям, затруднение, которое в деревне потребовало бы столько личного труда и внимания, Левин вышел на крыльцо и, кликнув извозчика, сел и
поехал на Никитскую. Дорогой он уже не
думал о деньгах, а размышлял
о том, как он познакомится с петербургским ученым, занимающимся социологией, и будет говорить с ним
о своей книге.
Не позаботясь даже
о том, чтобы проводить от себя Бетси, забыв все свои решения, не спрашивая, когда можно, где муж, Вронский тотчас же
поехал к Карениным. Он вбежал на лестницу, никого и ничего не видя, и быстрым шагом, едва удерживаясь от бега, вошел в ее комнату. И не
думая и не замечая того, есть кто в комнате или нет, он обнял ее и стал покрывать поцелуями ее лицо, руки и шею.
— Ну что ж,
едем? — спросил он. — Я всё
о тебе
думал, и я очень рад, что ты приехал, — сказал он, с значительным видом глядя ему в глаза.
Первая эта их ссора произошла оттого, что Левин
поехал на новый хутор и пробыл полчаса долее, потому что хотел проехать ближнею дорогой и заблудился. Он
ехал домой, только
думая о ней,
о ее любви,
о своем счастьи, и чем ближе подъезжал, тем больше разгоралась в нем нежность к ней. Он вбежал в комнату с тем же чувством и еще сильнейшим, чем то, с каким он приехал к Щербацким делать предложение. И вдруг его встретило мрачное, никогда не виданное им в ней выражение. Он хотел поцеловать ее, она оттолкнула его.
Левин смотрел перед собой и видел стадо, потом увидал свою тележку, запряженную Вороным, и кучера, который, подъехав к стаду, поговорил что-то с пастухом; потом он уже вблизи от себя услыхал звук колес и фырканье сытой лошади; но он так был поглощен своими мыслями, что он и не
подумал о том, зачем
едет к нему кучер.
Он
думал о том, что Анна обещала ему дать свиданье нынче после скачек. Но он не видал ее три дня и, вследствие возвращения мужа из-за границы, не знал, возможно ли это нынче или нет, и не знал, как узнать это. Он виделся с ней в последний раз на даче у кузины Бетси. На дачу же Карениных он ездил как можно реже. Теперь он хотел
ехать туда и обдумывал вопрос, как это сделать.
Нынче скачки, его лошади скачут, он
едет. Очень рада. Но ты
подумай обо мне, представь себе мое положение… Да что говорить про это! — Она улыбнулась. — Так
о чем же он говорил с тобой?
Вернувшись домой, Вронский нашел у себя записку от Анны. Она писала: «Я больна и несчастлива. Я не могу выезжать, но и не могу долее не видать вас. Приезжайте вечером. В семь часов Алексей Александрович
едет на совет и пробудет до десяти».
Подумав с минуту
о странности того, что она зовет его прямо к себе, несмотря на требование мужа не принимать его, он решил, что
поедет.
— Да, домой, — сказала она, теперь и не
думая о том, куда она
едет.
— Вы
ехали в Ергушово, — говорил Левин, чувствуя, что он захлебывается от счастия, которое заливает его душу. «И как я смел соединять мысль
о чем-нибудь не-невинном с этим трогательным существом! И да, кажется, правда то, что говорила Дарья Александровна»,
думал он.
Он был до такой степени переполнен чувством к Анне, что и не
подумал о том, который час и есть ли ему еще время
ехать к Брянскому.
Дорогой он
ехал больше шагом, враскачку, глядел по сторонам, покуривал табак из коротенького чубучка и ни
о чем не размышлял; разве возьмет да
подумает про себя: «Чертопхановы чего захотят — уж добьются! шалишь!» — и ухмыльнется; ну, а с прибытием домой пошла статья другая.
Мужик подъехал к лавке, купил овса и
поехал домой. Когда приехал домой, дал лошади овса. Лошадь стала есть и
думает: «Какие люди глупые! Только любят над нами умничать, а ума у них меньше нашего.
О чем он хлопотал? Куда-то ездил и гонял меня. Сколько мы ни ездили, а вернулись же домой. Лучше бы с самого начала оставаться нам с ним дома; он бы сидел на печи, а я бы ела овес».
— А вам — зачем старосту? — спросил печник. — Пачпорт и я могу посмотреть. Грамотный. Наказано — смотреть пачпорта у проходящих, проезжающих, — говорил он,
думая явно
о чем-то другом. — Вы — от земства, что ли,
едете?
— В общем она — выдуманная фигура, — вдруг сказал Попов, поглаживая, лаская трубку длинными пальцами. — Как большинство интеллигентов. Не умеем
думать по исторически данной прямой и все налево скользим. А если направо повернем, так уж до сочинения книг
о религиозном значении социализма и даже вплоть до соединения с церковью… Я считаю, что прав Плеханов: социал-демократы могут — до определенного пункта —
ехать в одном вагоне с либералами. Ленин прокламирует пугачевщину.
—
Еду мимо, вижу — ты подъехал. Вот что: как
думаешь — если выпустить сборник
о Толстом, а? У меня есть кое-какие знакомства в литературе. Может — и ты попробуешь написать что-нибудь? Почти шесть десятков лет работал человек, приобрел всемирную славу, а — покоя душе не мог заработать. Тема! Проповедовал: не противьтесь злому насилием, закричал: «Не могу молчать», — что это значит, а? Хотел молчать, но — не мог? Но — почему не мог?
Он долго
думал в этом направлении и, почувствовав себя настроенным воинственно, готовым к бою, хотел идти к Алине, куда прошли все, кроме Варавки, но вспомнил, что ему пора
ехать в город. Дорогой на станцию, по трудной, песчаной дороге, между холмов, украшенных кривеньким сосняком, Клим Самгин незаметно утратил боевое настроение и, толкая впереди себя длинную тень свою,
думал уже
о том, как трудно найти себя в хаосе чужих мыслей, за которыми скрыты непонятные чувства.
Так и есть, как я
думал: Шанхай заперт, в него нельзя попасть: инсургенты не пускают. Они дрались с войсками — наши видели. Надо
ехать, разве потому только, что совестно быть в полутораста верстах от китайского берега и не побывать на нем.
О войне с Турцией тоже не решено, вместе с этим не решено, останемся ли мы здесь еще месяц, как прежде хотели, или сейчас пойдем в Японию, несмотря на то, что у нас нет сухарей.
Я знал
о приготовлениях; шли репетиции, барон Крюднер дирижировал всем; мне не хотелось
ехать: я
думал, что чересчур будет жалко видеть.
— Да ведь это же вздор, Алеша, ведь это только бестолковая поэма бестолкового студента, который никогда двух стихов не написал. К чему ты в такой серьез берешь? Уж не
думаешь ли ты, что я прямо
поеду теперь туда, к иезуитам, чтобы стать в сонме людей, поправляющих его подвиг?
О Господи, какое мне дело! Я ведь тебе сказал: мне бы только до тридцати лет дотянуть, а там — кубок об пол!
«Брак? Что это… брак… — неслось, как вихрь, в уме Алеши, — у ней тоже счастье…
поехала на пир… Нет, она не взяла ножа, не взяла ножа… Это было только „жалкое“ слово… Ну… жалкие слова надо прощать, непременно. Жалкие слова тешат душу… без них горе было бы слишком тяжело у людей. Ракитин ушел в переулок. Пока Ракитин будет
думать о своих обидах, он будет всегда уходить в переулок… А дорога… дорога-то большая, прямая, светлая, хрустальная, и солнце в конце ее… А?.. что читают?»
О Катерине Ивановне он почти что и
думать забыл и много этому потом удивлялся, тем более что сам твердо помнил, как еще вчера утром, когда он так размашисто похвалился у Катерины Ивановны, что завтра уедет в Москву, в душе своей тогда же шепнул про себя: «А ведь вздор, не
поедешь, и не так тебе будет легко оторваться, как ты теперь фанфаронишь».
«Как тут закипает! —
думал он, трогая себя за грудь. —
О! быть буре, и дай Бог бурю! Сегодня решительный день, сегодня тайна должна выйти наружу, и я узнаю… любит ли она или нет? Если да, жизнь моя… наша должна измениться, я не
еду… или, нет, мы
едем туда, к бабушке, в уголок, оба…»
На другой день, когда
ехали в оперу в извозничьей карете (это ведь дешевле, чем два извозчика), между другим разговором сказали несколько слов и
о Мерцаловых, у которых были накануне, похвалили их согласную жизнь, заметили, что это редкость; это говорили все, в том числе Кирсанов сказал: «да, в Мерцалове очень хорошо и то, что жена может свободно раскрывать ему свою душу», только и сказал Кирсанов, каждый из них троих
думал сказать то же самое, но случилось сказать Кирсанову, однако, зачем он сказал это?
— Изволь, мой милый. Мне снялось, что я скучаю оттого, что не
поехала в оперу, что я
думаю о ней,
о Бозио; ко мне пришла какая-то женщина, которую я сначала приняла за Бозио и которая все пряталась от меня; она заставила меня читать мой дневник; там было написано все только
о том, как мы с тобою любим друг друга, а когда она дотрогивалась рукою до страниц, на них показывались новые слова, говорившие, что я не люблю тебя.
Зато на другой день, когда я часов в шесть утра отворил окно, Англия напомнила
о себе: вместо моря и неба, земли и дали была одна сплошная масса неровного серого цвета, из которой лился частый, мелкий дождь, с той британской настойчивостью, которая вперед говорит: «Если ты
думаешь, что я перестану, ты ошибаешься, я не перестану». В семь часов
поехал я под этой душей в Брук Гауз.
Сколько есть на свете барышень, добрых и чувствительных, готовых плакать
о зябнущем щенке, отдать нищему последние деньги, готовых
ехать в трескучий мороз на томболу [лотерею (от ит. tombola).] в пользу разоренных в Сибири, на концерт, дающийся для погорелых в Абиссинии, и которые, прося маменьку еще остаться на кадриль, ни разу не
подумали о том, как малютка-форейтор мерзнет на ночном морозе, сидя верхом с застывающей кровью в жилах.
Сверх того, Америка, как сказал Гарибальди, — «страна забвения родины»; пусть же в нее
едут те, которые не имеют веры в свое отечество, они должны
ехать с своих кладбищ; совсем напротив, по мере того как я утрачивал все надежды на романо-германскую Европу, вера в Россию снова возрождалась — но
думать о возвращении при Николае было бы безумием.
— Вот я и приехал… хочу увидать Надю… — заговорил Бахарев, опуская седую голову. — Вся душенька во мне изболелась, Илья Гаврилыч. Боялся один-то
ехать — стар стал, того гляди кондрашка дорогой схватит. Ну, а как ты
думаешь насчет того,
о чем писал?
— Вот что, Тарас Семеныч, я недавно
ехал из Екатеринбурга и все
думал о вас… да. Знаете, вы делаете одну величайшую несправедливость. Вас это удивляет? А между тем это так… Сами вы можете жить, как хотите, — дело ваше, — а зачем же молодым запирать дорогу? Вот у вас девочка растет, мы с ней большие друзья, и вы
о ней не хотите позаботиться.
Даже накануне суда Харитина
думала не
о муже, которого завтра будут судить, а
о Галактионе. Придет он на суд или не придет? Даже когда
ехала она на суд, ее мучила все та же мысль
о Галактионе, и Харитина презирала себя, как соучастницу какого-то непростительного преступления. И все-таки, войдя в залу суда, она искала глазами не мужа.
Так я
ехал,
думал о вас и придумал.
Увы! он даже об обеде для Милочки не
подумал. Но так как, приезжая в Москву один, он обыкновенно обедал в «Британии», то и жену повез туда же. Извозчики по дороге попадались жалкие,
о каких теперь и понятия не имеют. Шершавая крестьянская лошаденка, порванная сбруя и лубочные сани без полости — вот и все. Милочка наотрез отказалась
ехать.
—
О чем думать-то? — отвечала недовольная холодностью мужа Параша. — Наймем лошадей да и
поедем. Тятеньке надо сегодня домой приехать.
Я
думал, что мы уж никогда не
поедем, как вдруг,
о счастливый день! мать сказала мне, что мы
едем завтра. Я чуть не сошел с ума от радости. Милая моя сестрица разделяла ее со мной, радуясь, кажется, более моей радости. Плохо я спал ночь. Никто еще не вставал, когда я уже был готов совсем. Но вот проснулись в доме, начался шум, беготня, укладыванье, заложили лошадей, подали карету, и, наконец, часов в десять утра мы спустились на перевоз через реку Белую. Вдобавок ко всему Сурка был с нами.
Когда же он очутился один, с изжогой и запыленным лицом, на 5-й станции, на которой он встретился с курьером из Севастополя, рассказавшим ему про ужасы войны, и прождал 12 часов лошадей, — он уже совершенно раскаивался в своем легкомыслии, с смутным ужасом
думал о предстоящем и
ехал бессознательно вперед, как на жертву.
Вожеватов. Да какая столица! Что ты, в уме ли!
О каком Париже ты
думаешь? Трактир у нас на площади есть «Париж», вот я куда xoтeл с тобой
ехать.
— Я не столько для себя самой, сколько для тебя же отговариваю. Зачем ты
едешь? Искать счастья? Да разве тебе здесь нехорошо? разве мать день-деньской не
думает о том, как бы угодить всем твоим прихотям? Конечно, ты в таких летах, что одни материнские угождения не составляют счастья; да я и не требую этого. Ну, погляди вокруг себя: все смотрят тебе в глаза. А дочка Марьи Карповны, Сонюшка? Что… покраснел? Как она, моя голубушка — дай бог ей здоровья — любит тебя: слышь, третью ночь не спит!
А когда будешь
ехать через Тулу, покажи моим тульским мастерам эту нимфозорию, и пусть они
о ней
подумают.
— Давайте же поговорим, — сказала она, подходя к нему. — Как вы живете? Что у вас? Как? Я все эти дни
думала о вас, — продолжала она нервно, — я хотела послать вам письмо, хотела сама
поехать к вам в Дялиж, и я уже решила
поехать, но потом раздумала, — бог знает, как вы теперь ко мне относитесь. Я с таким волнением ожидала вас сегодня. Ради бога, пойдемте в сад.
— Гет-то, что за безобразие! Гето, базар устроили? Мелочную лавочку? Гето, на охоту
ехать — собак кормить?
О чем раньше
думали! Одеваться-а!