Неточные совпадения
В эту минуту
я встретил ее глаза: в них бегали слезы; рука ее, опираясь на мою,
дрожала; щеки пылали; ей было жаль
меня! Сострадание — чувство, которому покоряются так легко все женщины, — впустило свои когти в ее неопытное сердце.
Во все время прогулки она была рассеянна, ни с кем не кокетничала, — а это великий признак!
Но вы, разрозненные томы
Из библиотеки чертей,
Великолепные альбомы,
Мученье модных рифмачей,
Вы, украшенные проворно
Толстого кистью чудотворной
Иль Баратынского пером,
Пускай сожжет вас божий гром!
Когда блистательная дама
Мне свой in-quarto подает,
И
дрожь и злость
меня берет,
И шевелится эпиграмма
Во глубине моей души,
А мадригалы им пиши!
Раскольников сел,
дрожь его проходила, и жар выступал
во всем теле. В глубоком изумлении, напряженно слушал он испуганного и дружески ухаживавшего за ним Порфирия Петровича. Но он не верил ни единому его слову, хотя ощущал какую-то странную наклонность поверить. Неожиданные слова Порфирия о квартире совершенно его поразили. «Как же это, он, стало быть, знает про квартиру-то? — подумалось ему вдруг, — и сам же
мне и рассказывает!»
Не описываю мою грусть и лихорадочное нетерпение; точно все
во мне внутри сотрясалось и
дрожало.
— Верочка, друг мой, ты упрекнула
меня, — его голос
дрожал,
во второй раз в жизни и в последний раз; в первый раз голос его
дрожал от сомнения в своем предположении, что он отгадал, теперь
дрожал от радости: — ты упрекнула
меня, но этот упрек
мне дороже всех слов любви.
Я оскорбил тебя своим вопросом, но как
я счастлив, что мой дурной вопрос дал
мне такой упрек! Посмотри, слезы на моих глазах, с детства первые слезы в моей жизни!
Глядя кругом, слушая, вспоминая,
я вдруг почувствовал тайное беспокойство на сердце… поднял глаза к небу — но и в небе не было покоя: испещренное звездами, оно все шевелилось, двигалось, содрогалось;
я склонился к реке… но и там, и в этой темной, холодной глубине, тоже колыхались,
дрожали звезды; тревожное оживление
мне чудилось повсюду — и тревога росла
во мне самом.
Но
я не мог спокойно видеть немецких мундиров, все
во мне дрожало.
Когда
я снова выскочил
во двор, дед стоял у калитки, сняв картуз, и крестился, глядя в небо. Лицо у него было сердитое, ощетинившееся, и одна нога
дрожала.
— Вы пользуетесь правами вашего пола, — отвечал, весь
дрожа, Райнер. — Вы
меня нестерпимо обижаете, с тем чтобы возбудить
во мне ложную гордость и заставить действовать против моих убеждений. Этого еще никому не удавалось.
Один раз, сидя на окошке (с этой минуты
я все уже твердо помню), услышал
я какой-то жалобный визг в саду; мать тоже его услышала, и когда
я стал просить, чтобы послали посмотреть, кто это плачет, что, «верно, кому-нибудь больно» — мать послала девушку, и та через несколько минут принесла в своих пригоршнях крошечного, еще слепого, щеночка, который, весь
дрожа и не твердо опираясь на свои кривые лапки, тыкаясь
во все стороны головой, жалобно визжал, или скучал, как выражалась моя нянька.
В тесной и неопрятной передней флигелька, куда
я вступил с невольной
дрожью во всем теле, встретил
меня старый седой слуга с темным, медного цвета, лицом, свиными угрюмыми глазками и такими глубокими морщинами на лбу и на висках, каких
я в жизни не видывал. Он нес на тарелке обглоданный хребет селедки и, притворяя ногою дверь, ведущую в другую комнату, отрывисто проговорил...
В узеньком коридорчике мелькали мимо серые юнифы, серые лица, и среди них на секунду одно: низко нахлобученные волосы, глаза исподлобья — тот самый.
Я понял: они здесь, и
мне не уйти от всего этого никуда, и остались только минуты — несколько десятков минут… Мельчайшая, молекулярная
дрожь во всем теле (она потом не прекращалась уже до самого конца) — будто поставлен огромный мотор, а здание моего тела — слишком легкое, и вот все стены, переборки, кабели, балки, огни — все
дрожит…
Я отвернулся, прислонился лбом к стеклу. На черном, мокром зеркале
дрожали огни, фигуры, искры. Нет: это —
я, это —
во мне… Зачем Он
меня? Неужели Ему уже известно о ней, обо
мне, обо всем?
Слегка привстав,
я оглянулся кругом — и встретился взглядом с любяще-тревожными, перебегающими от лица к лицу глазами. Вот один поднял руку и, еле заметно шевеля пальцами, сигнализирует другому. И вот ответный сигнал пальцем. И еще…
Я понял: они, Хранители.
Я понял: они чем-то встревожены, паутина натянута,
дрожит. И
во мне — как в настроенном на ту же длину волн приемнике радио — ответная
дрожь.
— Так держать, — крикнул
я в машину, — или не
я, а тот самый граммофон
во мне — и граммофон механической, шарнирной рукой сунул командную трубку Второму Строителю. А
я, весь одетый тончайшей, молекулярной, одному
мне слышной
дрожью, — побежал вниз, искать…
Впоследствии времени
я увидел эту самую женщину на площади, и, признаюсь вам, сердце дрогнуло-таки
во мне, потому что в частной жизни
я все-таки остаюсь человеком и с охотою соболезную всем возможным несчастиям…
Старик Крутицын глубоко изменился, и
я полагаю, что перемена эта произошла в нем именно вследствие постигшего его горя! Он погнулся, волочил ногами и часто вздрагивал; лицо осунулось, глаза впали и были мутны; волосы в беспорядке торчали
во все стороны; нижняя губа слегка обвисла и
дрожала.
Блохин выговорил эти слова медленно и даже почти строго. Каким образом зародилась в нем эта фраза — это
я объяснить не умею, но думаю, что сначала она явилась так,а потом вдруг
во время самого процесса произнесения, созрел проекте попробую-ка
я Старосмыслову предику сказать! А может быть, и целый проект примирения Старосмыслова с Пафнутьевым вдруг в голове созрел. Как бы то ни было, но Федор Сергеич при этом напоминании слегка
дрогнул.
И что со
мной было, передать вам не могу:
во всем теле сделалась
дрожь, волосы поднялись дыбом.
— Погодите еще немножко, — сказала Елена. — Вы как будто боитесь
меня. А
я храбрее вас, — прибавила она с внезапной легкой
дрожью во всем теле. —
Я могу вам сказать… хотите?.. отчего вы
меня здесь застали? Знаете ли, куда
я шла?
Я боролся с Гезом. Видя, что
я заступился, женщина вывернулась и отбежала за мою спину. Изогнувшись, Гез отчаянным усилием вырвал от
меня свою руку. Он был в слепом бешенстве.
Дрожали его плечи, руки; тряслось и кривилось лицо. Он размахнулся: удар пришелся
мне по локтю левой руки, которой
я прикрыл голову. Тогда, с искренним сожалением о невозможности сохранять далее мирную позицию,
я измерил расстояние и нанес ему прямой удар в рот, после чего Гез грохнулся
во весь рост, стукнув затылком.
— Возможно ли? — вскричал Сеникур, схватив за руку Зарецкого. — Как? это тот несчастный?.. Ах, что вы
мне напомнили!.. Ужасная ночь!.. Нет!..
во всю жизнь мою не забуду… без чувств — в крови… у самых церковных дверей… сумасшедшая!.. Боже мой, боже мой!.. — Полковник замолчал. Лицо его было бледно; посиневшие губы
дрожали. — Да! — вскричал он наконец, —
я точно отнял у него более, чем жизнь, — он любил ее!
Во мне что-то
дрогнуло. Если это она, то ее появление застает
меня врасплох… На нее упала полоса света из окна последнего вагона.
Я узнал ее: да, это была девушка с Волги.
На перевозе оказалась посуда, большая и новая: на одну завозню поставили всех лошадей и карету;
меня заперли в нее с Парашей, опустили даже гардинки и подняли жалюзи, чтоб
я не видал волнующейся воды; но
я сверх того закутал голову платком и все-таки
дрожал от страха
во все время переправы; дурных последствий не было.
И затем, дорогая, вы вступили на стезю порока, забыв всякую стыдливость; другая в вашем положении укрылась бы от людей, сидела бы дома запершись, и люди видели бы ее только в храме божием, бледную, одетую
во все черное, плачущую, и каждый бы в искреннем сокрушении сказал: «Боже, это согрешивший ангел опять возвращается к тебе…» Но вы, милая, забыли всякую скромность, жили открыто, экстравагантно, точно гордились грехом, вы резвились, хохотали, и
я, глядя на вас,
дрожала от ужаса и боялась, чтобы гром небесный не поразил нашего дома в то время, когда вы сидите у нас.
«Невыносимую
дрожь отвращения возбуждают
во мне твои лягушки.
Я всю жизнь буду несчастна из-за них».
— И не
я, — с жаром перебил наш герой, — и не
я! Сердце мое говорит
мне, Яков Петрович, что не
я виноват
во всем этом. Будем обвинять судьбу
во всем этом, Яков Петрович, — прибавил господин Голядкин-старший совершенно примирительным тоном. Голос его начинал мало-помалу слабеть и
дрожать.
Я был как в горячке и двинул всю эту кучу денег на красную — и вдруг опомнился! И только раз
во весь этот вечер,
во всю игру, страх прошел по
мне холодом и отозвался
дрожью в руках и ногах.
Я с ужасом ощутил и мгновенно сознал, что для
меня теперь значит проиграть! Стояла на ставке вся моя жизнь!
Стрелки стояли
во фронте. Венцель, что-то хрипло крича, бил по лицу одного солдата. С помертвелым лицом, держа ружье у ноги и не смея уклоняться от ударов, солдат
дрожал всем телом. Венцель изгибался своим худым и небольшим станом от собственных ударов, нанося их обеими руками, то с правой, то с левой стороны. Кругом все молчали; только и было слышно плесканье да хриплое бормотанье разъяренного командира. У
меня потемнело в глазах,
я сделал движение. Житков понял его и изо всех сил дернул за полотнище.
Работа трудная, лес — вековой, коренье редькой глубоко ушло, боковое — толстое, — роешь-роешь, рубишь-рубишь — начнёшь пень лошадью тянуть, старается она
во всю силу, а только сбрую рвёт. Уже к полудню кости трещат, и лошадь
дрожит и в мыле вся, глядит на
меня круглым глазом и словно хочет сказать...
А через некоторое время был
я в келейке матери Февронии. Вижу: маленькая старушка, глаза без бровей, на лице
во всех его морщинах добрая улыбка бессменно
дрожит. Речь она ведёт тихо, почти шёпотом и певуче.
Груб её шёпот, и не баловство слышу
я в нём, а что-то серьёзное. В стене предо
мною окно, как бы
во глубину ночи ход прорублен, — неприятно видеть его. Нехорошо
мне, чувствую, что в чём-то ошибся, и всё больше жутко, даже и ноги
дрожат у
меня. А она говорит...
Промозглая темнота давит
меня, сгорает в ней душа моя, не освещая
мне путей, и плавится, тает дорогая сердцу вера в справедливость,
во всеведение божие. Но яркой звездою сверкает предо
мной лицо отца Антония, и все мысли, все чувства мои — около него, словно бабочки ночные вокруг огня. С ним беседую, ему творю жалобы, его спрашиваю и вижу
во тьме два луча ласковых глаз. Дорогоньки были
мне эти три дня: вышел
я из ямы — глаза слепнут, голова — как чужая, ноги
дрожат. А братия смеётся...
При этом столкновении
меня вдруг словно снегом обдало:
я задрожал, но эта
дрожь была не от холода и озноба, а от сильного жару, который вдруг воспламенился
во мне…
Не подумайте, однако же, чтобы это в самом деле
дрожало, — о нет! все стоит спокойно и находится благополучно; но это
я один
дрожу всем корпусом и духом, или, как домине Галушкинский говаривал, трепещет
во мне вся физика или естественность, равно и мораль или нравственность.
Я уверен, что Шиллер на другой день был в сильной лихорадке, что он
дрожал как лист, ожидая с минуты на минуту прихода полиции, что он Бог знает чего бы не дал, чтобы все происходившее вчера было
во сне.
Отшатнулся
я от окна, отошел к сторонке… Осенью дело это было. Ночь стояла звездная да темная. Никогда
мне, кажется, ночи этой не забыть будет. Речка эта плещется, тайга шумит, а сам
я точно
во сне. Сел на бережку, на траве,
дрожу весь… Господи!..
Говорит Егор всегда одинаково: громко, мерно, спокойно. Его скуластое лицо никогда не
дрогнет во время речи, только глаза сверкают да искрятся, как льдинки на солнце. Иной раз даже
мне холодновато с ним — тесна и тяжела прямота его речей. И не однажды
я сетовал ему...
Тина, увидав
во мне официальное лицо, совсем забыла наши прежние отношения и, говоря со
мной,
дрожала и млела от страха, как высеченная девочка.
Я стал торопливо одеваться. По груди и спине бегала мелкая, частая
дрожь,
во рту было сухо;
я выпил воды. «Нужно бы поесть чего-нибудь, — мелькнула у
меня мысль. — На тощий желудок нельзя выходить… Впрочем, нет;
я всего полтора часа назад ужинал».
Я оделся и суетливо стал пристегивать к жилетке цепочку часов. Харлампий Алексеевич стоял, подняв брови и неподвижно уставясь глазами в одну точку. Взглянул
я на его растерянное лицо, —
мне стадо смешно, и
я сразу овладел собою.
— Смерть? — вырвалось у
меня, и
я почувствовала
дрожь ужаса
во всем теле.
Ночь стояла лунная и очень свежая, так что
я продрог под легким пледом, но крепко заснул к полуночи и рано утром проснулся уже
во Франции, в городе Перпиньяне.
Ночь была холодная, и он
дрожал от холода, и, глядя на него,
я почувствовал
во всем теле ту же частую щекочущую
дрожь.
Теплым участием звучал ее голос. Но вдруг что-то
во мне дрогнуло, — глубоко в зрачках ее прекрасных глаз, как длинный и холодный слизняк, проползло выжидающее, осторожно-жадное внимание.
Что делается со
мною в ту минуту, когда Викентий Прокофьевич Пятницкий подносит список к глазам, — описать не решаюсь. Сердце бьет в груди как добрый барабан… Страшный трепет, доходящий до лязганья зубами, до
дрожи во всем теле, охватывает
меня с головы до ног.
— Ради Христа, не увлекайтесь
мной!..
Я думала, что вы больше жили, — так не надо!.. Не ходите ко
мне,
я вас не стану принимать… Оставьте
меня… Дайте
мне хоть вам оказать услугу… Право, лучше так… Сами себя будете больше уважать, легче обманывать себя будет. Ведь
я не на любовь надеялась, когда вас в наставники брала. Ан, нет, ни капельки!.. И теперь
во мне никакой струнки не
дрожит…
Я — по-приятельски только… Простите за глупый опыт… — Она крепко сжала ему руку и быстро встала.
И
во всем теле чувствуешь щекотание какое-то, мурашки, легкую
дрожь… Всегда
мне было приятно это чувство. Но не ужас ли?
Я испытывала то же самое… И в какую минуту? — когда
мне нужно было кинуться на него, задушить его, плюнуть ему в лицо, надавать ему пощечин!.. Que sais-je! [Не знаю, что еще! (фр.).]
—
Во дворец?..
Меня заранее
дрожь пронимает.
Великий князь осыпает
меня своими милостями, жалует своею казною, ласкою, приязнью; знаменитые полководцы его, высшие синьоры, не смеют входить к нему без доклада —
я это делаю
во всякое время; взор, которого
дрожат сильнейшие, еще ни разу не обращался на
меня с гневом.