Неточные совпадения
В других
домах рассказывалось это несколько иначе: что у Чичикова нет вовсе никакой жены, но что он, как человек тонкий и действующий наверняка, предпринял, с тем чтобы получить руку дочери, начать дело с
матери и имел с нею сердечную тайную связь, и что потом сделал декларацию насчет руки дочери; но
мать, испугавшись, чтобы не совершилось преступление, противное религии, и чувствуя в душе угрызение совести, отказала наотрез, и что вот потому Чичиков решился на похищение.
Он постучал в дверь; ему отперла
мать. Дунечки
дома не было. Даже и служанки на ту пору не случилось. Пульхерия Александровна сначала онемела от радостного изумления; потом схватила его за руку и потащила в комнату.
В тот же день, но уже вечером, часу в седьмом, Раскольников подходил к квартире
матери и сестры своей, — к той самой квартире в
доме Бакалеева, где устроил их Разумихин.
Сама бывшая хозяйка его,
мать умершей невесты Раскольникова, вдова Зарницына, засвидетельствовала тоже, что, когда они еще жили в другом
доме, у Пяти Углов, Раскольников во время пожара, ночью, вытащил из одной квартиры, уже загоревшейся, двух маленьких детей и был при этом обожжен.
— И всего только одну неделю быть им
дома? — говорила жалостно, со слезами на глазах, худощавая старуха
мать. — И погулять им, бедным, не удастся; не удастся и
дому родного узнать, и мне не удастся наглядеться на них!
— Пусть трава порастет на пороге моего
дома, если я путаю! Пусть всякий наплюет на могилу отца,
матери, свекора, и отца отца моего, и отца
матери моей, если я путаю. Если пан хочет, я даже скажу, и отчего он перешел к ним.
Разница та, что вместо насильной воли, соединившей их в школе, они сами собою кинули отцов и
матерей и бежали из родительских
домов; что здесь были те, у которых уже моталась около шеи веревка и которые вместо бледной смерти увидели жизнь — и жизнь во всем разгуле; что здесь были те, которые, по благородному обычаю, не могли удержать в кармане своем копейки; что здесь были те, которые дотоле червонец считали богатством, у которых, по милости арендаторов-жидов, карманы можно было выворотить без всякого опасения что-нибудь выронить.
Потом
мать, приласкав его еще, отпускала гулять в сад, по двору, на луг, с строгим подтверждением няньке не оставлять ребенка одного, не допускать к лошадям, к собакам, к козлу, не уходить далеко от
дома, а главное, не пускать его в овраг, как самое страшное место в околотке, пользовавшееся дурною репутацией.
Мать всегда с беспокойством смотрела, как Андрюша исчезал из
дома на полсутки, и если б только не положительное запрещение отца мешать ему, она бы держала его возле себя.
И видится ему большая темная, освещенная сальной свечкой гостиная в родительском
доме, сидящая за круглым столом покойная
мать и ее гости: они шьют молча; отец ходит молча. Настоящее и прошлое слились и перемешались.
Как таблица на каменной скрижали, была начертана открыто всем и каждому жизнь старого Штольца, и под ней больше подразумевать было нечего. Но
мать, своими песнями и нежным шепотом, потом княжеский, разнохарактерный
дом, далее университет, книги и свет — все это отводило Андрея от прямой, начертанной отцом колеи; русская жизнь рисовала свои невидимые узоры и из бесцветной таблицы делала яркую, широкую картину.
Наконец, большая часть вступает в брак, как берут имение, наслаждаются его существенными выгодами: жена вносит лучший порядок в
дом — она хозяйка,
мать, наставница детей; а на любовь смотрят, как практический хозяин смотрит на местоположение имения, то есть сразу привыкает и потом не замечает его никогда.
— А вы-то с барином голь проклятая, жиды, хуже немца! — говорил он. — Дедушка-то, я знаю, кто у вас был: приказчик с толкучего. Вчера гости-то вышли от вас вечером, так я подумал, не мошенники ли какие забрались в
дом: жалость смотреть!
Мать тоже на толкучем торговала крадеными да изношенными платьями.
Бывало и то, что отец сидит в послеобеденный час под деревом в саду и курит трубку, а
мать вяжет какую-нибудь фуфайку или вышивает по канве; вдруг с улицы раздается шум, крики, и целая толпа людей врывается в
дом.
Прилетела в
домСизым голубем…
Поклонился мне
Свекор-батюшка,
Поклонилася
Мать-свекровушка,
Деверья, зятья
Поклонилися,
Поклонилися,
Повинилися!
Вы садитесь-ка,
Вы не кланяйтесь,
Вы послушайте.
Что скажу я вам:
Тому кланяться,
Кто сильней меня, —
Кто добрей меня,
Тому славу петь.
Кому славу петь?
Губернаторше!
Доброй душеньке
Александровне!
— Старуха 80 лет, жена его, была кормилицею
матери своего молодого барина; его была нянькою и имела надзирание за
домом до самого того часа, как выведена на сие торжище.
Сидеть
дома с нею, с
матерью и сестрами?
Кити в это время, давно уже совсем готовая, в белом платье, длинном вуале и венке померанцевых цветов, с посаженой
матерью и сестрой Львовой стояла в зале Щербацкого
дома и смотрела в окно, тщетно ожидая уже более получаса известия от своего шафера о приезде жениха в церковь.
Дом был большой, старинный, и Левин, хотя жил один, но топил и занимал весь
дом. Он знал, что это было глупо, знал, что это даже нехорошо и противно его теперешним новым планам, но
дом этот был целый мир для Левина. Это был мир, в котором жили и умерли его отец и
мать. Они жили тою жизнью, которая для Левина казалась идеалом всякого совершенства и которую он мечтал возобновить с своею женой, с своею семьей.
Сам Левин не помнил своей
матери, и единственная сестра его была старше его, так что в
доме Щербацких он в первый раз увидал ту самую среду старого дворянского, образованного и честного семейства, которой он был лишен смертью отца и
матери.
Матери не нравились в Левине и его странные и резкие суждения, и его неловкость в свете, основанная, как она полагала, на гордости, и его, по ее понятиям, дикая какая-то жизнь в деревне, с занятиями скотиной и мужиками; не нравилось очень и то, что он, влюбленный в ее дочь, ездил в
дом полтора месяца, чего-то как будто ждал, высматривал, как будто боялся, не велика ли будет честь, если он сделает предложение, и не понимал, что, ездя в
дом, где девушка невеста, надо было объясниться.
Вронский на балах явно ухаживал за Кити, танцовал с нею и ездил в
дом, стало быть, нельзя было сомневаться в серьезности его намерений. Но, несмотря на то,
мать всю эту зиму находилась в страшном беспокойстве и волнении.
Василий Лукич между тем, не понимавший сначала, кто была эта дама, и узнав из разговора, что это была та самая
мать, которая бросила мужа и которую он не знал, так как поступил в
дом уже после нее, был в сомнении, войти ли ему или нет, или сообщить Алексею Александровичу.
Он понимал, что с стариком говорить нечего и что глава в этом
доме —
мать.
Она, однако, не потеряла головы и немедленно выписала к себе сестру своей
матери, княжну Авдотью Степановну Х……ю, злую и чванную старуху, которая, поселившись у племянницы в
доме, забрала себе все лучшие комнаты, ворчала и брюзжала с утра до вечера и даже по саду гуляла не иначе как в сопровождении единственного своего крепостного человека, угрюмого лакея в изношенной гороховой ливрее с голубым позументом и в треуголке.
А теперь я от себя прибавлю только то, что на другой же день мы с Ермолаем чем свет отправились на охоту, а с охоты домой, что чрез неделю я опять зашел к Радилову, но не застал ни его, ни Ольги
дома, а через две недели узнал, что он внезапно исчез, бросил
мать, уехал куда-то с своей золовкой.
С самого детства не покидал он родительского
дома и под руководством своей
матери, добрейшей, но совершенно тупоумной женщины, Василисы Васильевны, вырос баловнем и барчуком.
Котят было пять. Когда они выросли немножко и стали вылезать из-под угла, где вывелись, дети выбрали себе одного котенка, серого с белыми лапками, и принесли в
дом.
Мать раздала всех остальных котят, а этого оставила детям. Дети кормили его, играли с ним и клали с собой спать.
Дома Клим сообщил
матери о том, что возвращается дядя, она молча и вопросительно взглянула на Варавку, а тот, наклонив голову над тарелкой, равнодушно сказал...
Через несколько дней он был
дома, ужинал с
матерью и Варавкой, который, наполнив своим жиром и мясом глубокое кресло, говорил, чавкая и задыхаясь...
Клим постоял, затем снова сел, думая: да, вероятно, Лидия, а может быть, и Макаров знают другую любовь, эта любовь вызывает у
матери, у Варавки, видимо, очень ревнивые и завистливые чувства. Ни тот, ни другая даже не посетили больного. Варавка вызвал карету «Красного Креста», и, когда санитары, похожие на поваров, несли Макарова по двору, Варавка стоял у окна, держа себя за бороду. Он не позволил Лидии проводить больного, а
мать, кажется, нарочно ушла из
дома.
— Старый топор, — сказал о нем Варавка. Он не скрывал, что недоволен присутствием Якова Самгина во флигеле. Ежедневно он грубовато говорил о нем что-нибудь насмешливое, это явно угнетало
мать и даже действовало на горничную Феню, она смотрела на квартирантов флигеля и гостей их так боязливо и враждебно, как будто люди эти способны были поджечь
дом.
— Море вовсе не такое, как я думала, — говорила она
матери. — Это просто большая, жидкая скука. Горы — каменная скука, ограниченная небом. Ночами воображаешь, что горы ползут на
дома и хотят столкнуть их в воду, а море уже готово схватить
дома…
Оживление Дмитрия исчезло, когда он стал расспрашивать о
матери, Варавке, Лидии. Клим чувствовал во рту горечь, в голове тяжесть. Было утомительно и скучно отвечать на почтительно-равнодушные вопросы брата. Желтоватый туман за окном, аккуратно разлинованный проволоками телеграфа, напоминал о старой нотной бумаге. Сквозь туман смутно выступала бурая стена трехэтажного
дома, густо облепленная заплатами многочисленных вывесок.
Играя щипцами для сахара,
мать замолчала, с легкой улыбкой глядя на пугливый огонь свечи, отраженный медью самовара. Потом, отбросив щипцы, она оправила кружевной воротник капота и ненужно громко рассказала, что Варавка покупает у нее бабушкину усадьбу, хочет строить большой
дом.
Под тяжестью этой скуки он прожил несколько душных дней и ночей, негодуя на Варавку и
мать: они, с выставки, уехали в Крым, это на месяц прикрепило его к
дому и городу.
После этой сцены и Варавка и
мать начали ухаживать за Борисом так, как будто он только что перенес опасную болезнь или совершил какой-то героический и таинственный подвиг. Это раздражало Клима, интриговало Дронова и создало в
доме неприятное настроение какой-то скрытности.
Дома он застал Варавку и
мать в столовой, огромный стол был закидан массой бумаг, Варавка щелкал косточками счет и жужжал в бороду...
Очнулся он
дома, в постели, в жестоком жару. Над ним, расплываясь, склонялось лицо
матери, с чужими глазами, маленькими и красными.
Дома он застал
мать в оживленной беседе со Спивак, они сидели в столовой у окна, открытого в сад;
мать протянула Климу синий квадрат телеграммы, торопливо сказав...
Дома, раздеваясь, он услыхал, что
мать, в гостиной, разучивает какую-то незнакомую ему пьесу.
В наблюдениях за жизнью
дома, в ожидании обыска, арестов, в скучнейших деловых беседах с
матерью Самгин прожил всю осень, и только в декабре
мать, наконец, собралась за границу.
Зимними вечерами приятно было шагать по хрупкому снегу, представляя, как
дома, за чайным столом, отец и
мать будут удивлены новыми мыслями сына. Уже фонарщик с лестницей на плече легко бегал от фонаря к фонарю, развешивая в синем воздухе желтые огни, приятно позванивали в зимней тишине ламповые стекла. Бежали лошади извозчиков, потряхивая шершавыми головами. На скрещении улиц стоял каменный полицейский, провожая седыми глазами маленького, но важного гимназиста, который не торопясь переходил с угла на угол.
Но Клим уже не слушал, теперь он был удивлен и неприятно и неприязненно. Он вспомнил Маргариту, швейку, с круглым, бледным лицом, с густыми тенями в впадинах глубоко посаженных глаз. Глаза у нее неопределенного, желтоватого цвета, взгляд полусонный, усталый, ей, вероятно, уж под тридцать лет. Она шьет и чинит белье
матери, Варавки, его; она работает «по
домам».
Вера Петровна долго рассуждала о невежестве и тупой злобе купечества, о близорукости суждений интеллигенции, слушать ее было скучно, и казалось, что она старается оглушить себя. После того, как ушел Варавка, стало снова тихо и в
доме и на улице, только сухой голос
матери звучал, однообразно повышаясь, понижаясь. Клим был рад, когда она утомленно сказала...
В общем
дома жилось тягостно, скучно, но в то же время и беспокойно.
Мать с Варавкой, по вечерам, озабоченно и сердито что-то считали, сухо шумя бумагами. Варавка, хлопая ладонью по столу, жаловался...
Мать жила под Парижем, писала редко, но многословно и брюзгливо: жалуясь на холод зимою в
домах, на различные неудобства жизни, на русских, которые «не умеют жить за границей»; и в ее эгоистической, мелочной болтовне чувствовался смешной патриотизм провинциальной старухи…
— Мои-то? Не-ет, теперь ведь время позднее, одиннадцать скоро. Дочь — на лепетицию ушла, тут любители театра имеются, жена исправника командует. А
мать где-нибудь
дома, на той половине.
Гриша ушел и через минуту явился с своею
матерью. Старуха не раздевалась в эту ночь; кроме приказных, никто в
доме не смыкал глаза.
В гостиницу пришли обедать Кармена, Абелло, адъютант губернатора и много других. Абелло, от имени своей
матери, изъявил сожаление, что она, по незнанию никакого другого языка, кроме испанского, не могла принять нас как следует. Он сказал, что она ожидает нас опять, просит считать ее
дом своим и т. д.