Неточные совпадения
Манилов был совершенно растроган. Оба приятеля долго жали друг другу руку и долго смотрели
молча один другому в глаза, в которых видны были навернувшиеся слезы. Манилов никак не хотел выпустить руки нашего героя и продолжал жать ее так горячо, что тот уже не знал, как ее выручить. Наконец, выдернувши ее потихоньку, он сказал, что не худо бы купчую совершить поскорее и хорошо бы, если бы он сам понаведался в
город. Потом взял шляпу и стал откланиваться.
Гаврило. «
Молчит»! Чудак ты… Как же ты хочешь, чтоб он разговаривал, коли у него миллионы! С кем ему разговаривать? Есть человека два-три в
городе, с ними он разговаривает, а больше не с кем; ну, он и
молчит. Он и живет здесь не подолгу от этого от самого; да и не жил бы, кабы не дела. А разговаривать он ездит в Москву, в Петербург да за границу, там ему просторнее.
— Что вы
молчите? — строго спросила Марина, и, когда Самгин ответил, что
город изумляет его, она, торжествуя, воскликнула...
В
городе, подъезжая к дому Безбедова, он увидал среди улицы забавную группу: полицейский, с разносной книгой под мышкой, старуха в клетчатой юбке и с палкой в руках, бородатый монах с кружкой на груди, трое оборванных мальчишек и педагог в белом кителе —
молча смотрели на крышу флигеля; там, у трубы, возвышался, качаясь, Безбедов в синей блузе, без пояса, в полосатых брюках, — босые ступни его ног по-обезьяньи цепко приклеились к тесу крыши.
Самгин, как всегда, слушал, курил и
молчал, воздерживаясь даже от кратких реплик. По стеклам окна ползал дым папиросы, за окном, во тьме, прятались какие-то холодные огни, изредка вспыхивал новый огонек, скользил, исчезал, напоминая о кометах и о жизни уже не на окраине
города, а на краю какой-то глубокой пропасти, неисчерпаемой тьмы. Самгин чувствовал себя как бы наполненным густой, теплой и кисловатой жидкостью, она колебалась, переливалась в нем, требуя выхода.
Дети быстро пошли на окраину
города, Клим подавленно
молчал, шагая сзади сестер, и сквозь тяжелый испуг свой слышал, как старшая Сомова упрекала сестру...
— Разве я тебе не говорила? Это председатель палаты, важный человек: солидный, умный,
молчит все; а если скажет, даром слов не тратит. Его все боятся в
городе: что он сказал, то и свято. Ты приласкайся к нему: он любит пожурить…
— Тише,
молчите, помните ваше слово! — сильным шепотом сказала она. — Прощайте теперь! Завтра пойдем с вами гулять, потом в
город, за покупками, потом туда, на Волгу… всюду! Я жить без вас не могу!.. — прибавила она почти грубо и сильно сжав ему плечо пальцами.
Молчит приказчик: купец, точно, с гривной давал. Да как же барин-то узнал? ведь он не видел купца! Решено было, что приказчик поедет в
город на той неделе и там покончит дело.
Когда башкирам было наконец объявлено, что вот барин поедет в
город и там будет хлопотать, они с молчаливой грустью выслушали эти слова,
молча вышли на улицу, сели на коней и
молча тронулись в свою Бухтарму. Привалов долго провожал глазами этих несчастных, уезжавших на верную смерть, и у него крепко щемило и скребло на сердце. Но что он мог в его дурацком положении сделать для этих людей!
И Старцев избегал разговоров, а только закусывал и играл в винт, и когда заставал в каком-нибудь доме семейный праздник и его приглашали откушать, то он садился и ел
молча, глядя в тарелку; и все, что в это время говорили, было неинтересно, несправедливо, глупо, он чувствовал раздражение, волновался, но
молчал, и за то, что он всегда сурово
молчал и глядел в тарелку, его прозвали в
городе «поляк надутый», хотя он никогда поляком не был.
Я
молчу, я кучу, я одну штуку именно тогда удрал такую, что весь
город тогда загалдел.
И вот вскорости после полудня началось нечто, сначала принимаемое входившими и выходившими лишь
молча и про себя и даже с видимою боязнью каждого сообщить кому-либо начинающуюся мысль свою, но к трем часам пополудни обнаружившееся уже столь ясно и неопровержимо, что известие о сем мигом облетело весь скит и всех богомольцев — посетителей скита, тотчас же проникло и в монастырь и повергло в удивление всех монастырских, а наконец, чрез самый малый срок, достигло и
города и взволновало в нем всех, и верующих и неверующих.
После охоты я чувствовал усталость. За ужином я рассказывал Дерсу о России, советовал ему бросить жизнь в тайге, полную опасности и лишений, и поселиться вместе со мной в
городе, но он по-прежнему
молчал и о чем-то крепко думал.
Я ответил, что пойдем в Черниговку, а оттуда — во Владивосток, и стал приглашать его с собой. Я обещал в скором времени опять пойти в тайгу, предлагал жалованье… Мы оба задумались. Не знаю, что думал он, но я почувствовал, что в сердце мое закралась тоска. Я стал снова рассказывать ему про удобства и преимущества жизни в
городе. Дерсу слушал
молча. Наконец он вздохнул и проговорил...
— Скажи Кирилу Петровичу, чтоб он скорее убирался, пока я не велел его выгнать со двора… пошел! — Слуга радостно побежал исполнить приказание своего барина; Егоровна всплеснула руками. «Батюшка ты наш, — сказала она пискливым голосом, — погубишь ты свою головушку! Кирила Петрович съест нас». — «
Молчи, няня, — сказал с сердцем Владимир, — сейчас пошли Антона в
город за лекарем». — Егоровна вышла.
И действительно, разбросанные в войска по разным
городам России студенты были приняты везде радушно и везде заговорили о том, о чем прежде
молчали. Это революционизировало и глухую провинцию.
Это был первый «агитатор», которого я увидел в своей жизни. Он прожил в
городе несколько дней, ходил по вечерам гулять на шоссе, привлекая внимание своим студенческим видом, очками, панамой, длинными волосами и пледом. Я иной раз ходил с ним, ожидая откровений. Но студент
молчал или говорил глубокомысленные пустяки…
— Когда меня везли из России, чрез разные немецкие
города, я только
молча смотрел и, помню, даже ни о чем не расспрашивал.
Воодушевившись, Петр Елисеич рассказывал о больших европейских
городах, о музеях, о разных чудесах техники и вообще о том, как живут другие люди. Эти рассказы уносили Нюрочку в какой-то волшебный мир, и она каждый раз решала про себя, что, как только вырастет большая, сейчас же уедет в Париж или в Америку. Слушая эту детскую болтовню, Петр Елисеич как-то грустно улыбался и
молча гладил белокурую Нюрочкину головку.
На другой день, в понедельник, к десяти часам утра, почти все жильцы дома бывшего мадам Шайбес, а теперь Эммы Эдуардовны Тицнер, поехали на извозчиках в центр
города, к анатомическому театру, — все, кроме дальновидной, многоопытной Генриетты, трусливой и бесчувственной Нинки и слабоумной Пашки, которая вот уже два дня как ни вставала с постели,
молчала и на обращенные к ней вопросы отвечала блаженной, идиотской улыбкой и каким-то невнятным животным мычанием.
Вихров
молчал: самое поручение было сильно ему не по душе, но оно давало ему возможность уехать из
города, а возвратившись потом назад, снова начать бывать у Захаревских, — словом, придать всему такой вид, что как будто бы между ним и Юлией не происходило никакого щекотливого разговора.
Женщины
молча прошли по улицам
города, вышли в поле и зашагали плечо к плечу по широкой, избитой дороге между двумя рядами старых берез.
Людмила взяла мать под руку и
молча прижалась к ее плечу. Доктор, низко наклонив голову, протирал платком пенсне. В тишине за окном устало вздыхал вечерний шум
города, холод веял в лица, шевелил волосы на головах. Людмила вздрагивала, по щеке ее текла слеза. В коридоре больницы метались измятые, напуганные звуки, торопливое шарканье ног, стоны, унылый шепот. Люди, неподвижно стоя у окна, смотрели во тьму и
молчали.
Извилистая стежка, протоптанная пешеходами, пересекала большое свекловичное поле. Вдали виднелись белые домики и красные черепичные крыши
города. Офицеры пошли рядом, сторонясь друг от друга и ступая по мясистой, густой, хрустевшей под ногами зелени. Некоторое время оба
молчали. Наконец Николаев, переведя широко и громко, с видимым трудом, дыхание, заговорил первый...
Офицеры в эту минуту свернули с тропинки на шоссе. До
города оставалось еще шагов триста, и так как говорить было больше не о чем, то оба шли рядом,
молча и не глядя друг на друга. Ни один не решался — ни остановиться, ни повернуть назад. Положение становилось с каждой минутой все более фальшивым и натянутым.
Молчит Фейер, только усами, как таракан, шевелит, словно обнюхивает, чем пахнет. Вот и приходит как-то купчик в гостиный двор в лавку, а в зубах у него цигарка. Вошел он в лавку, а городничий в другую рядом: следил уж он за ним шибко, ну, и свидетели на всякий случай тут же. Перебирает молодец товары, и всё швыряет, всё не по нем, скверно да непотребно, да и все тут; и рисунок не тот, и доброта скверная, да уж и что это за
город такой, что, чай, и ситцу порядочного найтить нельзя.
Александр
молчал. Он вспомнил, что, учась в университете и живучи в губернском
городе, он не очень усердно посещал церковь; а в деревне, только из угождения матери, сопровождал ее к обедне. Ему совестно было солгать. Он
молчал. Мать поняла его молчание и опять вздохнула.
Николай Всеволодович опять
молча и не оборачиваясь пошел своею дорогой; но упрямый негодяй все-таки не отстал от него, правда теперь уже не растабарывая и даже почтительно наблюдая дистанцию на целый шаг позади. Оба прошли таким образом мост и вышли на берег, на этот раз повернув налево, тоже в длинный и глухой переулок, но которым короче было пройти в центр
города, чем давешним путем по Богоявленской улице.
Что-то как бы напомнилось ему при имени «шпигулинские». Он даже вздрогнул и поднял палец ко лбу: «шпигулинские!»
Молча, но всё еще в задумчивости, пошел он, не торопясь, к коляске, сел и велел в
город. Пристав на дрожках за ним.
Он закутал голову одеялом и долго лежал
молча. Ночь была тихая, словно прислушивалась к чему-то, чего-то ждала, а мне казалось, что вот в следующую секунду ударят в колокол и вдруг все в
городе забегают, закричат в великом смятении страха.
Он рассказывает не мне, а себе самому. Если бы он
молчал, говорил бы я, — в этой тишине и пустоте необходимо говорить, петь, играть на гармонии, а то навсегда заснешь тяжким сном среди мертвого
города, утонувшего в серой, холодной воде.
Я все еще думал, что сон вижу, и
молчал. Пришел доктор, перевязал мне ожоги, и вот я с бабушкой еду на извозчике по улицам
города. Она рассказывает...
Поход Ахиллы в губернский
город все день ото дня откладывался: дьякон присутствовал при поверке ризницы, книг и церковных сумм, и все это
молча и негодуя бог весть на что. На его горе, ему не к чему даже было придраться. Но вот Грацианский заговорил о необходимости поставить над могилой Туберозова маленький памятник.
Отец Туберозов
молчал, но Ахилла прислушался к голосу своего сердца и, оставив при больном старике дьячка Павлюкана, взял почтовую пару и катнул без всякого разрешения в губернский
город.
Во время дороги они мало разговаривали, и то заводил речи только Николай Афанасьевич. Стараясь развлечь и рассеять протопопа, сидевшего в молчании со сложенными на коленях руками в старых замшевых перчатках, он заговаривал и про то и про другое, но Туберозов
молчал или отзывался самыми краткими словами. Карлик рассказывал, как скучал и плакал по Туберозове его приход, как почтмейстерша, желая избить своего мужа, избила Препотенского, как учитель бежал из
города, гонимый Бизюкиной, — старик все отмалчивался.
Анна подумала, что она хорошо сделала, не сказав Розе всего о брате… У нее как-то странно сжалось сердце… И еще долго она лежала
молча, и ей казались странными и этот глухо гудящий
город, и люди, и то, что она лежит на одной постели с еврейкой, и то, что она молилась в еврейской комнате, и что эта еврейка кажется ей совсем не такой, какой представлялась бы там, на родине…
Солнце точно погасло, свет его расплылся по земле серой, жидкой мутью, и трудно было понять, какой час дня проходит над пустыми улицами
города,
молча утопавшими в грязи. Но порою — час и два — в синевато-сером небе жалобно блестело холодное бесформенное пятно, старухи называли его «солнышком покойничков».
Живёт в небесах запада чудесная огненная сказка о борьбе и победе, горит ярый бой света и тьмы, а на востоке, за Окуровом, холмы, окованные чёрною цепью леса, холодны и темны, изрезали их стальные изгибы и петли реки Путаницы, курится над нею лиловый туман осени, на
город идут серые тени, он сжимается в их тесном кольце, становясь как будто всё меньше, испуганно
молчит, затаив дыхание, и — вот он словно стёрт с земли, сброшен в омут холодной жуткой тьмы.
Время шло, и снова возникла скука, хотелось идти в люди, беседовать с ними. Он пробовал разговаривать с Шакиром, — татарин слушал его рассказы о Тиунове, о
городе,
молча вздыхал, и выцветшие, начинавшие слезиться глаза его опускались.
А тут приехал муж из
города и чем-то раздражен…
молчит, нахмурился… Я совершенно завертелась, право… Эта новая горничная — чистое наказанье! Стала мыть пузырьки для молока кипятком, и они полопались!
Суслов (
молча здоровается с Варварой Михайловной). Идем. Я пришел за тобой… Ты в
городе сегодня не был?
Отчаянье теперь некстати —
Невесело, согласен, в час такой,
Наместо пламенных объятий,
С холодной встретиться рукой…
И то минутный страх… а нет беды большой:
Я скромен, рад
молчать — благодарите бога,
Что это я, а не другой…
Не то была бы в
городе тревога.
Уж я после узнал, что меня взяли в ватагу в Ярославле вместо умершего от холеры, тело которого спрятали на расшиве под кичкой — хоронить в
городе боялись, как бы задержки от полиции не было… Старые бурлаки, люди с бурным прошлым и с юности без всяких паспортов,
молчали: им полиция опаснее холеры. У половины бурлаков паспортов не было. Зато хозяин уж особенно ласков стал: три раза в день водку подносил с отвалом, с привалом и для здоровья.
Она видела там, в темных домах, где боялись зажечь огонь, дабы не привлечь внимания врагов, на улицах, полных тьмы, запаха трупов, подавленного шёпота людей, ожидающих смерти, — она видела всё и всех; знакомое и родное стояло близко пред нею,
молча ожидая ее решения, и она чувствовала себя матерью всем людям своего
города.
И вот задумался седой разрушитель
городов, хромой тигр Тимур-Гуруган, и долго
молчал, а потом сказал ко всем...
В безлунную ночь страстной субботы по окраинам
города, в узких щелях улиц медленно ходит женщина в черном плаще, лицо ее прикрыто капюшоном и не видно, обильные складки широкого плаща делают ее огромной, идет она
молча и кажется немым воплощением неисчерпаемой скорби.
Он же идет
молча и спокойно смотрит на
город, не ускоряя шага, одинокий, маленький, словно несущий что-то необходимое, давно ожидаемое всеми там, в
городе, где уже тревожно загораются встречу ему голубые, желтые и красные огни.
Четыре фигуры, окутанные тьмою, плотно слились в одно большое тело и долго но могут разъединиться. Потом
молча разорвались: трое тихонько поплыли к огням
города, один быстро пошел вперед, на запад, где вечерняя заря уже погасла и в синем небе разгорелось много ярких звезд.
Но она не умела
молчать о старике и всё уговаривала Илью забыть о нём. Лунёв сердился, уходил от неё. А когда являлся снова, она бешено кричала ему, что он её из боязни любит, что она этого не хочет и бросит его, уедет из
города. И плакала, щипала Илью, кусала ему плечи, целовала ноги, а потом, в исступлении, сбрасывала с себя одежду и, нагая стоя перед ним, говорила...