Неточные совпадения
Здесь
учитель обратил все внимание на Фемистоклюса и, казалось, хотел ему вскочить в глаза, но наконец совершенно успокоился и кивнул
головою, когда Фемистоклюс сказал: «Париж».
Разница была только в том, что вместо сидения за указкой и пошлых толков
учителя они производили набег на пяти тысячах коней; вместо луга, где играют в мяч, у них были неохраняемые, беспечные границы, в виду которых татарин выказывал быструю свою
голову и неподвижно, сурово глядел турок в зеленой чалме своей.
«Мама, а я еще не сплю», — но вдруг Томилин, запнувшись за что-то, упал на колени, поднял руки, потряс ими, как бы угрожая, зарычал и охватил ноги матери. Она покачнулась, оттолкнула мохнатую
голову и быстро пошла прочь, разрывая шарф.
Учитель, тяжело перевалясь с колен на корточки, встал, вцепился в свои жесткие волосы, приглаживая их, и шагнул вслед за мамой, размахивая рукою. Тут Клим испуганно позвал...
Остановясь, она подняла
голову и пошла к дому, обойдя
учителя, как столб фонаря. У постели Клима она встала с лицом необычно строгим, почти незнакомым, и сердито начала упрекать...
Учитель молча, осторожно отодвинулся от нее, а у Тани порозовели уши, и, наклонив
голову, она долго, неподвижно смотрела в пол, под ноги себе.
Уроки Томилина становились все более скучны, менее понятны, а сам
учитель как-то неестественно разросся в ширину и осел к земле. Он переоделся в белую рубаху с вышитым воротом, на его
голых, медного цвета ногах блестели туфли зеленого сафьяна. Когда Клим, не понимая чего-нибудь, заявлял об этом ему, Томилин, не сердясь, но с явным удивлением, останавливался среди комнаты и говорил почти всегда одно и то же...
— Вот — приятно, — сказала она, протянув Самгину
голую до плеча руку, обнаружив небритую подмышку. — Вы — извините: брала ванну, угорела, сушу волосы. А это добрый мой друг и
учитель, Евгений Васильевич Юрин.
Мать нежно гладила горячей рукой его лицо. Он не стал больше говорить об
учителе, он только заметил: Варавка тоже не любит
учителя. И почувствовал, что рука матери вздрогнула, тяжело втиснув
голову его в подушку. А когда она ушла, он, засыпая, подумал: как это странно! Взрослые находят, что он выдумывает именно тогда, когда он говорит правду.
— Да, жалкий, — подтвердил Иноков, утвердительно качнув курчавой
головой. — А в гимназии был бойким мальчишкой. Я уговариваю его: иди в деревню
учителем.
Но когда на
учителя находили игривые минуты и он, в виде забавы, выдумывал, а не из книги говорил свои задачи, не прибегая ни к доске, ни к грифелю, ни к правилам, ни к пинкам, — скорее всех, путем сверкающей в
голове догадки, доходил до результата Райский.
Один с уверенностью глядит на
учителя, просит глазами спросить себя, почешет колени от нетерпения, потом
голову.
Только совестясь опекуна, не бросал Райский этой пытки, и кое-как в несколько месяцев удалось ему сладить с первыми шагами. И то он все капризничал: то играл не тем пальцем, которым требовал
учитель, а каким казалось ему ловчее, не хотел играть гамм, а ловил ухом мотивы, какие западут в
голову, и бывал счастлив, когда удавалось ему уловить ту же экспрессию или силу, какую слышал у кого-нибудь и поразился ею, как прежде поразился штрихами и точками
учителя.
Моему рисовальному
учителю, конечно, и в
голову не приходило, чтоб я показывал свое искусство на Ликейских островах.
И никому из присутствующих, начиная с священника и смотрителя и кончая Масловой, не приходило в
голову, что тот самый Иисус, имя которого со свистом такое бесчисленное число раз повторял священник, всякими странными словами восхваляя его, запретил именно всё то, что делалось здесь; запретил не только такое бессмысленное многоглаголание и кощунственное волхвование священников-учителей над хлебом и вином, но самым определенным образом запретил одним людям называть
учителями других людей, запретил молитвы в храмах, а велел молиться каждому в уединении, запретил самые храмы, сказав, что пришел разрушить их, и что молиться надо не в храмах, а в духе и истине; главное же, запретил не только судить людей и держать их в заточении, мучать, позорить, казнить, как это делалось здесь, а запретил всякое насилие над людьми, сказав, что он пришел выпустить плененных на свободу.
А жених, сообразно своему мундиру и дому, почел нужным не просто увидеть
учителя, а, увидев, смерить его с
головы до ног небрежным, медленным взглядом, принятым в хорошем обществе. Но едва он начал снимать мерку, как почувствовал, что
учитель — не то, чтобы снимает тоже с него самого мерку, а даже хуже: смотрит ему прямо в глаза, да так прилежно, что, вместо продолжения мерки, жених сказал...
Нет, Федя не наврал на него; Лопухов, точно, был такой студент, у которого
голова набита книгами, — какими, это мы увидим из библиографических исследований Марьи Алексевны, — и анатомическими препаратами: не набивши
голову препаратами, нельзя быть профессором, а Лопухов рассчитывал на это. Но так как мы видим, что из сведений, сообщенных Федею о Верочке, Лопухов не слишком-то хорошо узнал ее, следовательно и сведения, которые сообщены Федею об
учителе, надобно пополнить, чтобы хорошо узнать Лопухова.
Пришед во флигель,
учитель засветил свечу, и оба стали раздеваться; между тем Антон Пафнутьич похаживал по комнате, осматривая замки и окна и качая
головою при сем неутешительном осмотре.
Застывает
учитель и превращается в лучшем случае в фонограф, средним голосом и с средним успехом перекачивающий сведения из учебников в
головы… Но наиболее ярко выделяются в общем хоре скрипучие фальцеты и душевные диссонансы маниаков, уже вконец заклеванных желто — красным попугаем.
— Ну вот, — сказал тихо Авдиев, — сейчас дело мое и решится. — Кивнув мне приветливо
головой, он быстро догнал попечителя и, приподняв шляпу, сказал своим открытым приятным голосом: — У меня к вам, ваше превосходительство, большая просьба.
Учитель Авдиев, преподаю словесность.
Еще в Житомире, когда я был во втором классе, был у нас
учитель рисования, старый поляк Собкевич. Говорил он всегда по — польски или по — украински, фанатически любил свой предмет и считал его первой основой образования. Однажды, рассердившись за что-то на весь класс, он схватил с кафедры свой портфель, поднял его высоко над
головой и изо всей силы швырнул на пол. С сверкающими глазами, с гривой седых волос над
головой, весь охваченный гневом, он был похож на Моисея, разбивающего скрижали.
Слово, кинутое так звонко, прямо в лицо грозному
учителю, сразу поглощает все остальные звуки. Секунда молчания, потом неистовый визг, хохот, толкотня. Исступление охватывает весь коридор. К Самаревичу проталкиваются малыши, опережают его, становятся впереди, кричат: «бирка, бирка!» — и опять ныряют в толпу. Изумленный, испуганный бедный маниак стоит среди этого живого водоворота, поворачивая
голову и сверкая сухими, воспаленными глазами.
Во время проверочного экзамена я блестяще выдержал по всем предметам, но измучил
учителя алгебры поразительным невежеством. Инспектор, в недоумении качая
головой, сказал отцу, ожидавшему в приемной...
Учитель немецкого языка, Кранц… Подвижной человек, небольшого роста, с
голым лицом, лишенным растительности, сухой, точно сказочный лемур, состоящий из одних костей и сухожилий. Казалось, этот человек сознательно стремился сначала сделать свой предмет совершенно бессмысленным, а затем все-таки добиться, чтобы ученики его одолели. Всю грамматику он ухитрился превратить в изучение окончаний.
Класс бесновался, ученики передразнивали
учителя, как и он, запрокидывали
головы, кривляясь, раскачиваясь, гримасничая.
Фамилия Доманевича пробежала в классе электрической искрой.
Головы повернулись к нему. Бедняга недоумело и беспомощно оглядывался, как бы не отдавая себе отчета в происходящем. В классе порхнул по скамьям невольный смешок. Лицо
учителя было серьезно.
По наружности
учителя греческого языка трудно было предположить о существовании такой энергии. Это был золотушный малорослый субъект с большою
головой рахитика и кривыми ногами. К удивлению доктора, в этом хохлацком выродке действительно билась общественная жилка. Сначала он отнесся к нему с недоверием, а потом был рад, когда
учитель завертывал потолковать.
Протестом против мышниковской гегемонии явились разрозненные голоса запольской интеллигенции, причем в
голове стал
учитель греческого языка Харченко, попавший в число гласных еще по доверенности покойной Анфусы Гавриловны.
Учитель был желтый, лысый, у него постоянно текла кровь из носа, он являлся в класс, заткнув ноздри ватой, садился за стол, гнусаво спрашивал уроки и вдруг, замолчав на полуслове, вытаскивал вату из ноздрей, разглядывал ее, качая
головою. Лицо у него было плоское, медное, окисшее, в морщинах лежала какая-то прозелень, особенно уродовали это лицо совершенно лишние на нем оловянные глаза, так неприятно прилипавшие к моему лицу, что всегда хотелось вытереть щеки ладонью.
Сейчас кобыла стояла у кабака, понурив
голову и сонно моргая глазами, а Морок сидел у стойки с
учителем Агапом и Рачителем.
Но он высвободился из-под ее руки, втянув в себя
голову, как черепаха, и она без всякой обиды пошла танцевать с Нюрой. Кружились и еще три пары. В танцах все девицы старались держать талию как можно прямее, а
голову как можно неподвижнее, с полным безучастием на лицах, что составляло одно из условий хорошего тона заведения. Под шумок
учитель подошел к Маньке Маленькой.
Я был сапожник, я был солдат, я был дезертир, я был фабрикант, я был
учитель, и теперь я нуль! и мне, как сыну божию, некуда преклонить свою
голову, — заключил он и, закрыв глаза, опустился в свое кресло.
Мне нечего было терять, я прокашлялся и начал врать все, что только мне приходило в
голову.
Учитель молчал, сметая со стола пыль перышком, которое он у меня отнял, пристально смотрел мимо моего уха и приговаривал: «Хорошо-с, очень хорошо-с». Я чувствовал, что ничего не знаю, выражаюсь совсем не так, как следует, и мне страшно больно было видеть, что
учитель не останавливает и не поправляет меня.
Перед экзаменом инспектор-учитель задал им сочинение на тему: «Великий человек». По словесности Вихров тоже был первый, потому что прекрасно знал риторику и логику и, кроме того, сочинял прекрасно. Счастливая мысль мелькнула в его
голове: давно уже желая высказать то, что наболело у него на сердце, он подошел к
учителю и спросил его, что можно ли, вместо заданной им темы, написать на тему: «Случайный человек»?
Сочинение это произвело, как и надо ожидать, страшное действие… Инспектор-учитель показал его директору; тот — жене; жена велела выгнать Павла из гимназии. Директор, очень добрый в сущности человек, поручил это исполнить зятю. Тот, собрав совет
учителей и бледный, с дрожащими руками, прочел ареопагу [Ареопаг — высший уголовный суд в древних Афинах, в котором заседали высшие сановники.] злокачественное сочинение;
учителя, которые были помоложе, потупили
головы, а отец Никита произнес, хохоча себе под нос...
— Именно набиваете ей
голову тряпками и разной бабьей философией. Я, по крайней мере, не вмешиваюсь в ее жизнь и предоставляю ее самой себе: природа — лучший
учитель, который никогда не ошибается…
Мальчик в штанах (с участием).Не говорите этого, друг мой! Иногда мы и очень хорошо понимаем, что с нами поступают низко и бесчеловечно, но бываем вынуждены безмолвно склонять
голову под ударами судьбы. Наш школьный
учитель говорит, что это — наследие прошлого. По моему мнению, тут один выход: чтоб начальники сами сделались настолько развитыми, чтоб устыдиться и сказать друг другу: отныне пусть постигнет кара закона того из нас, кто опозорит себя употреблением скверных слов! И тогда, конечно, будет лучше.
Калинович позвал его в смотрительскую и целый час пудрил ему
голову, очень основательно доказывая, что, если ученики общей массой дурят, стало быть,
учитель и глуп и бесхарактерен.
Из истории она узнала, что был Александр Македонский, что он много воевал, был прехрабрый… и, конечно, прехорошенький… а что еще он значил и что значил его век, об этом ни ей, ни
учителю и в
голову не приходило, да и Кайданов не распространяется очень об этом.
И теперь, улыбаясь ему сверху и кивая
головой, она жалела, что не поцеловала на прощанье у него руку и не назвала его
учителем.
Туберозов только покачал
головой и, повернувшись лицом к дверям, вошел в притвор, где стояла на коленях и молилась Серболова, а в углу, на погребальных носилках, сидел, сбивая щелчками пыль с своих панталон,
учитель Препотенский, лицо которого сияло на этот раз радостным восторгом: он глядел в глаза протопопу и дьякону и улыбался.
Учитель прекратил работу и с усмешкою кивнул
головой.
— Тут
учитель один, Передонов, придумал, будто я — девочка, привязался ко мне, а потом директор мне
голову намылил, зачем я с барышнями Рутиловыми познакомился. Точно я к ним воровать хожу. А какое им дело?
— Ну, что же в этой переписке? Стакнулись, что ли? А? Поди береги девку в семнадцать лет; недаром все одна сидит,
голова болит, да то да се… Да я его, мошенника, жениться на ней заставлю. Что он, забыл, что ли, у кого в доме живет! Где письмо? Фу ты, пропасть какая, как мелко писано!
Учитель, а сам писать не умеет, выводит мышиные лапки. Прочти-ка, Глаша.
— Алексис! — воскликнула негодующая супруга. — Никогда бы в
голову мне не пришло, что случилось; представь себе, мой друг: этот скромный-то
учитель — он в переписке с Любонькой, да в какой переписке, — читать ужасно; погубил беззащитную сироту!.. Я тебя прошу, чтоб завтра его нога не была в нашем доме. Помилуй, перед глазами нашей дочери… она, конечно, еще ребенок, но это может подействовать на имажинацию [воображение (от фр. imagination).].
Локотков был у нас отчаянною
головой: он употреблялся в классе для того, чтобы передразнивать учителя-немца или приводить в ярость и неистовство учителя-француза. Характера он был живого, предприимчивого и пылкого.
И свои кое-какие стишинки мерцали в
голове… Я пошел в буфет, добыл карандаш, бумаги и, сидя на якорном канате, — отец и Егоров после завтрака ушли по каютам спать, — переживал недавнее и писал строку за строкой мои первые стихи, если не считать гимназических шуток и эпиграмм на
учителей… А в промежутки между написанным неотступно врывалось...
Рыжий, захлебываясь словами, всё время говорил о чем-то на ухо человеку с бакенбардами, точно отвечал
учителю, хорошо зная урок и гордясь этим. Его слушателю было щекотно и любопытно, он легонько качал
головою из стороны в сторону, и на его плоском лице рот зиял, точно щель на рассохшейся доске. Иногда ему хотелось сказать что-то, он начинал странным, мохнатым голосом...
Мой
учитель, повторяю, — лакей, безличное и безмолвное существо, которому городской
голова приказывает, а я — паяц на службе обществу.
Когда
учитель, человек с лысой
головой и отвислой нижней губой, позвал: «Смолин, Африкан!» — рыжий мальчик, не торопясь, поднялся на ноги, подошел к
учителю, спокойно уставился в лицо ему и, выслушав задачу, стал тщательно выписывать мелом на доске большие круглые цифры.
— На первый раз… вот вам! Только смотрите у меня: чур не шуметь! Ведь вы, студенты… тоже народец! А вы лучше вот что сделайте: наймите-ка латинского
учителя подешевле, да и за книжку! Покуда зады-то твердите — ан хмель-то из
головы и вышибет! А Губошлепову я напишу: стыдно, братец! Сам людей в соблазн ввел, да сам же и бросил… на что похоже!