Неточные совпадения
— Но позвольте, — сказал наконец Чичиков, изумленный таким обильным наводнением речей, которым, казалось, и конца не было, — зачем вы исчисляете все их качества, ведь
в них толку теперь нет никакого, ведь это всё
народ мертвый. Мертвым телом хоть забор подпирай,
говорит пословица.
К нему спокойно можно подойти и ухватить его за ногу,
в ответ на что он только топырится или корячится, как
говорит народ.
— Ох, батюшка, осьмнадцать человек! — сказала старуха, вздохнувши. — И умер такой всё славный
народ, всё работники. После того, правда, народилось, да что
в них: всё такая мелюзга; а заседатель подъехал — подать,
говорит, уплачивать с души.
Народ мертвый, а плати, как за живого. На прошлой неделе сгорел у меня кузнец, такой искусный кузнец и слесарное мастерство знал.
Похолодев и чуть-чуть себя помня, отворил он дверь
в контору. На этот раз
в ней было очень мало
народу, стоял какой-то дворник и еще какой-то простолюдин. Сторож и не выглядывал из своей перегородки. Раскольников прошел
в следующую комнату. «Может, еще можно будет и не
говорить», — мелькало
в нем. Тут одна какая-то личность из писцов,
в приватном сюртуке, прилаживалась что-то писать у бюро.
В углу усаживался еще один писарь. Заметова не было. Никодима Фомича, конечно, тоже не было.
Посреди улицы стояла коляска, щегольская и барская, запряженная парой горячих серых лошадей; седоков не было, и сам кучер, слезши с козел, стоял подле; лошадей держали под уздцы. Кругом теснилось множество
народу, впереди всех полицейские. У одного из них был
в руках зажженный фонарик, которым он, нагибаясь, освещал что-то на мостовой, у самых колес. Все
говорили, кричали, ахали; кучер казался
в недоумении и изредка повторял...
Ему вдруг почему-то вспомнилось, как давеча, за час до исполнения замысла над Дунечкой, он рекомендовал Раскольникову поручить ее охранению Разумихина. «
В самом деле, я, пожалуй, пуще для своего собственного задора тогда это
говорил, как и угадал Раскольников. А шельма, однако ж, этот Раскольников! Много на себе перетащил. Большою шельмой может быть со временем, когда вздор повыскочит, а теперь слишком уж жить ему хочется! Насчет этого пункта этот
народ — подлецы. Ну да черт с ним, как хочет, мне что».
Да вот еще: я убежден, что
в Петербурге много
народу, ходя,
говорят сами с собой.
Остапу и Андрию казалось чрезвычайно странным, что при них же приходила на Сечь гибель
народа, и хоть бы кто-нибудь спросил: откуда эти люди, кто они и как их зовут. Они приходили сюда, как будто бы возвращаясь
в свой собственный дом, из которого только за час пред тем вышли. Пришедший являлся только к кошевому, [Кошевой — руководитель коша (стана), выбиравшийся ежегодно.] который обыкновенно
говорил...
Они никогда не смущали себя никакими туманными умственными или нравственными вопросами: оттого всегда и цвели здоровьем и весельем, оттого там жили долго; мужчины
в сорок лет походили на юношей; старики не боролись с трудной, мучительной смертью, а, дожив до невозможности, умирали как будто украдкой, тихо застывая и незаметно испуская последний вздох. Оттого и
говорят, что прежде был крепче
народ.
Обломов не знал, с какими глазами покажется он к Ольге, что будет
говорить она, что будет
говорить он, и решился не ехать к ней
в среду, а отложить свидание до воскресенья, когда там много
народу бывает и им наедине
говорить не удастся.
—
Народы,
говорят законоучители, находятся один
в рассуждении другого
в таком же положении, как человек находится
в отношении другого
в естественном состоянии.
Пенсильванская область
в основательном своем законоположении,
в главе 1,
в предложительном объявлении прав жителей пенсильванских,
в 12 статье
говорит: «
Народ имеет право
говорить, писать и обнародовать свои мнения; следовательно, свобода печатания никогда не долженствует быть затрудняема».
Управляющий, бывший вахмистр, которого Степан Аркадьич полюбил и определил из швейцаров за его красивую и почтительную наружность, не принимал никакого участия
в бедствиях Дарьи Александровны,
говорил почтительно: «никак невозможно, такой
народ скверный» и ни
в чем не помогал.
— Ну, я очень рад был, что встретил Вронского. Мне очень легко и просто было с ним. Понимаешь, теперь я постараюсь никогда не видаться с ним, но чтоб эта неловкость была кончена, — сказал он и, вспомнив, что он, стараясь никогда не видаться, тотчас же поехал к Анне, он покраснел. — Вот мы
говорим, что
народ пьет; не знаю, кто больше пьет,
народ или наше сословие;
народ хоть
в праздник, но…
Он
говорил вместе с Михайлычем и
народом, выразившим свою мысль
в предании о призвании Варягов: «Княжите и владейте нами.
Сергей Иванович
говорил, что он любит и знает
народ и часто беседовал с мужиками, что̀ он умел делать хорошо, не притворяясь и не ломаясь, и из каждой такой беседы выводил общие данные
в пользу
народа и
в доказательство, что знал этот
народ.
Для Константина
народ был только главный участник
в общем труде, и, несмотря на всё уважение и какую-то кровную любовь к мужику, всосанную им, как он сам
говорил, вероятно с молоком бабы-кормилицы, он, как участник с ним
в общем деле, иногда приходивший
в восхищенье от силы, кротости, справедливости этих людей, очень часто, когда
в общем деле требовались другие качества, приходил
в озлобление на
народ за его беспечность, неряшливость, пьянство, ложь.
Народ, доктор и фельдшер, офицеры его полка, бежали к нему. К своему несчастию, он чувствовал, что был цел и невредим. Лошадь сломала себе спину, и решено было ее пристрелить. Вронский не мог отвечать на вопросы, не мог
говорить ни с кем. Он повернулся и, не подняв соскочившей с головы фуражки, пошел прочь от гипподрома, сам не зная куда. Он чувствовал себя несчастным.
В первый раз
в жизни он испытал самое тяжелое несчастие, несчастие неисправимое и такое,
в котором виною сам.
Он не мог согласиться с тем, что десятки людей,
в числе которых и брат его, имели право на основании того, что им рассказали сотни приходивших
в столицы краснобаев-добровольцев,
говорить, что они с газетами выражают волю и мысль
народа, и такую мысль, которая выражается
в мщении и убийстве.
Не
говорю уже о тех подводных течениях, которые двинулись
в стоячем море
народа и которые ясны для всякого непредубежденного человека; взгляни на общество
в тесном смысле.
Народу было пропасть, и
в кавалерах не было недостатка; штатские более теснились вдоль стен, но военные танцевали усердно, особенно один из них, который прожил недель шесть
в Париже, где он выучился разным залихватским восклицаньям вроде: «Zut», «Ah fichtrrre», «Pst, pst, mon bibi» [«Зют», «Черт возьми», «Пст, пст, моя крошка» (фр.).] и т.п. Он произносил их
в совершенстве, с настоящим парижским шиком,и
в то же время
говорил «si j’aurais» вместо «si j’avais», [Неправильное употребление условного наклонения вместо прошедшего: «если б я имел» (фр.).] «absolument» [Безусловно (фр.).]
в смысле: «непременно», словом, выражался на том великорусско-французском наречии, над которым так смеются французы, когда они не имеют нужды уверять нашу братью, что мы
говорим на их языке, как ангелы, «comme des anges».
На разъездах, переправах и
в других тому подобных местах люди Вячеслава Илларионыча не шумят и не кричат; напротив, раздвигая
народ или вызывая карету,
говорят приятным горловым баритоном: «Позвольте, позвольте, дайте генералу Хвалынскому пройти», или: «Генерала Хвалынского экипаж…» Экипаж, правда, у Хвалынского формы довольно старинной; на лакеях ливрея довольно потертая (о том, что она серая с красными выпушками, кажется, едва ли нужно упомянуть); лошади тоже довольно пожили и послужили на своем веку, но на щегольство Вячеслав Илларионыч притязаний не имеет и не считает даже званию своему приличным пускать пыль
в глаза.
— Интересуюсь понять намеренность студентов, которые убивают верных слуг царя, единственного защитника
народа, —
говорил он пискливым, вздрагивающим голосом и жалобно, хотя, видимо, желал
говорить гневно. Он мял
в руках туго накрахмаленный колпак, издавна пьяные глаза его плавали
в желтых слезах, точно ягоды крыжовника
в патоке.
В стороне Исакиевской площади ухала и выла медь военного оркестра, туда поспешно шагали группы людей, проскакал отряд конных жандармов, бросалось
в глаза обилие полицейских
в белых мундирах, у Казанского собора толпился верноподданный
народ, Самгин подошел к одной группе послушать, что
говорят, но полицейский офицер хотя и вежливо, однако решительно посоветовал...
— Героем времени постепенно становится толпа, масса, —
говорил он среди либеральной буржуазии и, вращаясь
в ней, являлся хорошим осведомителем для Спивак. Ее он пытался пугать все более заметным уклоном «здравомыслящих» людей направо, рассказами об организации «Союза русского
народа»,
в котором председательствовал историк Козлов, а товарищем его был регент Корвин, рассказывал о работе эсеров среди ремесленников, приказчиков, служащих. Но все это она знала не хуже его и, не пугаясь,
говорила...
— Был
в университете Шанявского, — масса
народа! Ужасно много! Но — все не то, знаете, не о том они
говорят!
— «Война тянется, мы все пятимся и к чему придем — это непонятно. Однако поговаривают, что солдаты сами должны кончить войну.
В пленных есть такие, что
говорят по-русски. Один фабричный работал
в Питере четыре года, он прямо доказывал, что другого средства кончить войну не имеется, ежели эту кончат, все едино другую начнут. Воевать выгодно, военным чины идут, штатские деньги наживают. И надо все власти обезоружить, чтобы утверждать жизнь всем
народом согласно и своею собственной рукой».
Ел человек мало, пил осторожно и
говорил самые обыкновенные слова, от которых
в памяти не оставалось ничего, —
говорил, что на улицах много
народа, что обилие флагов очень украшает город, а мужики и бабы окрестных деревень толпами идут на Ходынское поле.
Вообще это газетки группы интеллигентов, которые, хотя и понимают, что страна безграмотных мужиков нуждается
в реформах, а не
в революции, возможной только как «бунт, безжалостный и беспощадный», каким были все «политические движения русского
народа», изображенные Даниилом Мордовцевым и другими народолюбцами, книги которых он читал
в юности, но, понимая, не умеют
говорить об этом просто, ясно, убедительно.
— Отечество
в опасности, — вот о чем нужно кричать с утра до вечера, — предложил он и продолжал
говорить, легко находя интересные сочетания слов. — Отечество
в опасности, потому что
народ не любит его и не хочет защищать. Мы искусно писали о
народе, задушевно
говорили о нем, но мы плохо знали его и узнаем только сейчас, когда он мстит отечеству равнодушием к судьбе его.
— Да ведь сказать — трудно! Однако — как не скажешь?
Народу у нас оказывается лишнего много, а землишки — мало. На сытую жизнь не хватает земли-то.
В Сибирь крестьяне самовольно не идут, а силком переселять у начальства… смелости нет, что ли? Вы простите!
Говорю, как думаю.
Клим Иванович Самгин продолжал
говорить. Он выразил —
в форме вопроса — опасение: не пойдет ли верноподданный
народ, как
в 904 году, на Дворцовую площадь и не встанет ли на колени пред дворцом царя по случаю трехсотлетия.
— Нескладно
говоришь, — вмешался лысый, — даже вовсе глупость!
В деревне лишнего
народу и без господ девать некуда, а вот хозяевам — свободы
в деревне — нету!
В этом и беда…
— Даже. И преступно искусство, когда оно изображает мрачными красками жизнь демократии. Подлинное искусство — трагично. Трагическое создается насилием массы
в жизни, но не чувствуется ею
в искусстве. Калибану Шекспира трагедия не доступна. Искусство должно быть более аристократично и непонятно, чем религия. Точнее: чем богослужение. Это — хорошо, что
народ не понимает латинского и церковнославянского языка. Искусство должно
говорить языком непонятным и устрашающим. Я одобряю Леонида Андреева.
— Да. А несчастным трудно сознаться, что они не умеют жить, и вот они
говорят, кричат. И все — мимо, все не о себе, а о любви к
народу,
в которую никто и не верит.
Клим довольно рано начал замечать, что
в правде взрослых есть что-то неверное, выдуманное.
В своих беседах они особенно часто
говорили о царе и
народе. Коротенькое, царапающее словечко — царь — не вызывало у него никаких представлений, до той поры, пока Мария Романовна не сказала другое слово...
Самое значительное и очень неприятное рассказал Климу о
народе отец.
В сумерках осеннего вечера он, полураздетый и мягонький, как цыпленок, уютно лежал на диване, — он умел лежать удивительно уютно. Клим, положа голову на шерстяную грудь его, гладил ладонью лайковые щеки отца, тугие, как новый резиновый мяч. Отец спросил: что сегодня
говорила бабушка на уроке закона божия?
Но есть другая группа собственников, их — большинство, они живут
в непосредственной близости с
народом, они знают, чего стоит превращение бесформенного вещества материи
в предметы материальной культуры,
в вещи, я
говорю о мелком собственнике глухой нашей провинции, о скромных работниках наших уездных городов, вы знаете, что их у нас — сотни.
— Сегодня — пою! Ой, Клим, страшно! Ты придешь? Ты — речи
народу говорил? Это тоже страшно? Это должно быть страшнее, чем петь! Я ног под собою не слышу, выходя на публику, холод
в спине, под ложечкой — тоска! Глаза, глаза, глаза, —
говорила она, тыкая пальцем
в воздух. — Женщины — злые, кажется, что они проклинают меня, ждут, чтоб я сорвала голос, запела петухом, — это они потому, что каждый мужчина хочет изнасиловать меня, а им — завидно!
— Конечно, если это войдет
в привычку — стрелять, ну, это — плохо, —
говорил он, выкатив глаза. — Тут, я думаю, все-таки сокрыта опасность, хотя вся жизнь основана на опасностях. Однако ежели молодые люди пылкого характера выламывают зубья из гребня — чем же мы причешемся? А нам, Варвара Кирилловна, причесаться надо, мы —
народ растрепанный, лохматый. Ах, господи! Уж я-то знаю, до чего растрепан человек…
Отец
говорил долго, но сын уже не слушал его, и с этого вечера
народ встал перед ним
в новом освещении, не менее туманном, чем раньше, но еще более страшноватом.
— У Чехова — тоже нет общей-то идеи. У него чувство недоверия к человеку, к
народу. Лесков вот
в человека верил, а
в народ — тоже не очень.
Говорил: «Дрянь славянская, навоз родной». Но он, Лесков, пронзил всю Русь. Чехов премного обязан ему.
— Не сердись, все —
в порядке! —
говорил ему Алексей, подмигивая. — Марксисты —
народ хитрый, они тебя понимают, они тоже не прочь соединить гневное сердце с расчетливой головой.
Кибитка подъехала к крыльцу комендантского дома.
Народ узнал колокольчик Пугачева и толпою бежал за нами. Швабрин встретил самозванца на крыльце. Он был одет казаком и отрастил себе бороду. Изменник помог Пугачеву вылезть из кибитки,
в подлых выражениях изъявляя свою радость и усердие. Увидя меня, он смутился, но вскоре оправился, протянул мне руку,
говоря: «И ты наш? Давно бы так!» — Я отворотился от него и ничего не отвечал.
Феклуша. Бла-алепие, милая, бла-алепие! Красота дивная! Да что уж
говорить!
В обетованной земле живете! И купечество все
народ благочестивый, добродетелями многими украшенный! Щедростию и подаяниями многими! Я так довольна, так, матушка, довольна, по горлушко! За наше неоставление им еще больше щедрот приумножится, а особенно дому Кабановых.
В одном из прежних писем я
говорил о способе их действия: тут, как ни знай сердце человеческое, как ни будь опытен, а трудно действовать по обыкновенным законам ума и логики там, где нет ключа к миросозерцанию, нравственности и нравам
народа, как трудно разговаривать на его языке, не имея грамматики и лексикона.
После восьми или десяти совещаний полномочные объявили, что им пора ехать
в Едо. По некоторым вопросам они просили отсрочки, опираясь на то, что у них скончался государь, что новый сиогун очень молод и потому ему предстоит сначала показать
в глазах
народа уважение к старым законам, а не сразу нарушать их и уже впоследствии как будто уступить необходимости. Далее нужно ему,
говорили они, собрать на совет всех своих удельных князей, а их шестьдесят человек.
Татарский пролив и племенная, нередкая
в истории многих имеющих один корень
народов вражда могла разделить навсегда два племени, из которых
в одно, китайское, подмешались, пожалуй, и манчжуры, а
в другое, японское, — малайцы, которых будто бы японцы,
говорит Кемпфер, застали
в Нипоне и вытеснили вон.
Нас попросили отдохнуть и выпить чашку чаю
в ожидании, пока будет готов обед. Ну, слава Богу! мы среди живых людей: здесь едят. Японский обед! С какой жадностью читал я, бывало, описание чужих обедов, то есть чужих
народов, вникал во все мелочи,
говорил, помните, и вам, как бы желал пообедать у китайцев, у японцев! И вот и эта мечта моя исполнилась. Я pique-assiette [блюдолиз, прихлебатель — фр.] от Лондона до Едо. Что будет, как подадут, как сядут — все это занимало нас.
Они усердно утешали нас тем, что теперь время сьесты, — все спят, оттого никто по улицам, кроме простого
народа, не ходит, а простой
народ ни по-французски, ни по-английски не
говорит, но зато
говорит по-испански, по-китайски и по-португальски, что, перед сьестой и после сьесты, по улицам, кроме простого
народа, опять-таки никто не ходит, а непростой
народ все ездит
в экипажах и
говорит только по-испански.