Неточные совпадения
Был,
говорит он,
в древности
народ, головотяпами именуемый, и жил он далеко на севере, там, где греческие и римские историки и географы предполагали существование Гиперборейского моря.
Управляющий, бывший вахмистр, которого Степан Аркадьич полюбил и определил из швейцаров за его красивую и почтительную наружность, не принимал никакого участия
в бедствиях Дарьи Александровны,
говорил почтительно: «никак невозможно, такой
народ скверный» и ни
в чем не помогал.
Он не мог согласиться с тем, что десятки людей,
в числе которых и брат его, имели право на основании того, что им рассказали сотни приходивших
в столицы краснобаев-добровольцев,
говорить, что они с газетами выражают волю и мысль
народа, и такую мысль, которая выражается
в мщении и убийстве.
Для Константина
народ был только главный участник
в общем труде, и, несмотря на всё уважение и какую-то кровную любовь к мужику, всосанную им, как он сам
говорил, вероятно с молоком бабы-кормилицы, он, как участник с ним
в общем деле, иногда приходивший
в восхищенье от силы, кротости, справедливости этих людей, очень часто, когда
в общем деле требовались другие качества, приходил
в озлобление на
народ за его беспечность, неряшливость, пьянство, ложь.
Сергей Иванович
говорил, что он любит и знает
народ и часто беседовал с мужиками, что̀ он умел делать хорошо, не притворяясь и не ломаясь, и из каждой такой беседы выводил общие данные
в пользу
народа и
в доказательство, что знал этот
народ.
— Ну, я очень рад был, что встретил Вронского. Мне очень легко и просто было с ним. Понимаешь, теперь я постараюсь никогда не видаться с ним, но чтоб эта неловкость была кончена, — сказал он и, вспомнив, что он, стараясь никогда не видаться, тотчас же поехал к Анне, он покраснел. — Вот мы
говорим, что
народ пьет; не знаю, кто больше пьет,
народ или наше сословие;
народ хоть
в праздник, но…
Не
говорю уже о тех подводных течениях, которые двинулись
в стоячем море
народа и которые ясны для всякого непредубежденного человека; взгляни на общество
в тесном смысле.
Он
говорил вместе с Михайлычем и
народом, выразившим свою мысль
в предании о призвании Варягов: «Княжите и владейте нами.
Народ, доктор и фельдшер, офицеры его полка, бежали к нему. К своему несчастию, он чувствовал, что был цел и невредим. Лошадь сломала себе спину, и решено было ее пристрелить. Вронский не мог отвечать на вопросы, не мог
говорить ни с кем. Он повернулся и, не подняв соскочившей с головы фуражки, пошел прочь от гипподрома, сам не зная куда. Он чувствовал себя несчастным.
В первый раз
в жизни он испытал самое тяжелое несчастие, несчастие неисправимое и такое,
в котором виною сам.
— Ох, батюшка, осьмнадцать человек! — сказала старуха, вздохнувши. — И умер такой всё славный
народ, всё работники. После того, правда, народилось, да что
в них: всё такая мелюзга; а заседатель подъехал — подать,
говорит, уплачивать с души.
Народ мертвый, а плати, как за живого. На прошлой неделе сгорел у меня кузнец, такой искусный кузнец и слесарное мастерство знал.
К нему спокойно можно подойти и ухватить его за ногу,
в ответ на что он только топырится или корячится, как
говорит народ.
— Но позвольте, — сказал наконец Чичиков, изумленный таким обильным наводнением речей, которым, казалось, и конца не было, — зачем вы исчисляете все их качества, ведь
в них толку теперь нет никакого, ведь это всё
народ мертвый. Мертвым телом хоть забор подпирай,
говорит пословица.
Остапу и Андрию казалось чрезвычайно странным, что при них же приходила на Сечь гибель
народа, и хоть бы кто-нибудь спросил: откуда эти люди, кто они и как их зовут. Они приходили сюда, как будто бы возвращаясь
в свой собственный дом, из которого только за час пред тем вышли. Пришедший являлся только к кошевому, [Кошевой — руководитель коша (стана), выбиравшийся ежегодно.] который обыкновенно
говорил...
Ему вдруг почему-то вспомнилось, как давеча, за час до исполнения замысла над Дунечкой, он рекомендовал Раскольникову поручить ее охранению Разумихина. «
В самом деле, я, пожалуй, пуще для своего собственного задора тогда это
говорил, как и угадал Раскольников. А шельма, однако ж, этот Раскольников! Много на себе перетащил. Большою шельмой может быть со временем, когда вздор повыскочит, а теперь слишком уж жить ему хочется! Насчет этого пункта этот
народ — подлецы. Ну да черт с ним, как хочет, мне что».
Посреди улицы стояла коляска, щегольская и барская, запряженная парой горячих серых лошадей; седоков не было, и сам кучер, слезши с козел, стоял подле; лошадей держали под уздцы. Кругом теснилось множество
народу, впереди всех полицейские. У одного из них был
в руках зажженный фонарик, которым он, нагибаясь, освещал что-то на мостовой, у самых колес. Все
говорили, кричали, ахали; кучер казался
в недоумении и изредка повторял...
Да вот еще: я убежден, что
в Петербурге много
народу, ходя,
говорят сами с собой.
Похолодев и чуть-чуть себя помня, отворил он дверь
в контору. На этот раз
в ней было очень мало
народу, стоял какой-то дворник и еще какой-то простолюдин. Сторож и не выглядывал из своей перегородки. Раскольников прошел
в следующую комнату. «Может, еще можно будет и не
говорить», — мелькало
в нем. Тут одна какая-то личность из писцов,
в приватном сюртуке, прилаживалась что-то писать у бюро.
В углу усаживался еще один писарь. Заметова не было. Никодима Фомича, конечно, тоже не было.
Феклуша. Бла-алепие, милая, бла-алепие! Красота дивная! Да что уж
говорить!
В обетованной земле живете! И купечество все
народ благочестивый, добродетелями многими украшенный! Щедростию и подаяниями многими! Я так довольна, так, матушка, довольна, по горлушко! За наше неоставление им еще больше щедрот приумножится, а особенно дому Кабановых.
Робинзон. Какой
народ! Удивляюсь. Везде поспеют; где только можно взять, все уж взято, непочатых мест нет. Ну, не надо, не нуждаюсь я
в нем. Ты ему не
говори ничего, а то он подумает, что и я хочу обмануть; а я горд.
Кибитка подъехала к крыльцу комендантского дома.
Народ узнал колокольчик Пугачева и толпою бежал за нами. Швабрин встретил самозванца на крыльце. Он был одет казаком и отрастил себе бороду. Изменник помог Пугачеву вылезть из кибитки,
в подлых выражениях изъявляя свою радость и усердие. Увидя меня, он смутился, но вскоре оправился, протянул мне руку,
говоря: «И ты наш? Давно бы так!» — Я отворотился от него и ничего не отвечал.
Народу было пропасть, и
в кавалерах не было недостатка; штатские более теснились вдоль стен, но военные танцевали усердно, особенно один из них, который прожил недель шесть
в Париже, где он выучился разным залихватским восклицаньям вроде: «Zut», «Ah fichtrrre», «Pst, pst, mon bibi» [«Зют», «Черт возьми», «Пст, пст, моя крошка» (фр.).] и т.п. Он произносил их
в совершенстве, с настоящим парижским шиком,и
в то же время
говорил «si j’aurais» вместо «si j’avais», [Неправильное употребление условного наклонения вместо прошедшего: «если б я имел» (фр.).] «absolument» [Безусловно (фр.).]
в смысле: «непременно», словом, выражался на том великорусско-французском наречии, над которым так смеются французы, когда они не имеют нужды уверять нашу братью, что мы
говорим на их языке, как ангелы, «comme des anges».
Вообще это газетки группы интеллигентов, которые, хотя и понимают, что страна безграмотных мужиков нуждается
в реформах, а не
в революции, возможной только как «бунт, безжалостный и беспощадный», каким были все «политические движения русского
народа», изображенные Даниилом Мордовцевым и другими народолюбцами, книги которых он читал
в юности, но, понимая, не умеют
говорить об этом просто, ясно, убедительно.
— Героем времени постепенно становится толпа, масса, —
говорил он среди либеральной буржуазии и, вращаясь
в ней, являлся хорошим осведомителем для Спивак. Ее он пытался пугать все более заметным уклоном «здравомыслящих» людей направо, рассказами об организации «Союза русского
народа»,
в котором председательствовал историк Козлов, а товарищем его был регент Корвин, рассказывал о работе эсеров среди ремесленников, приказчиков, служащих. Но все это она знала не хуже его и, не пугаясь,
говорила...
— Конечно, если это войдет
в привычку — стрелять, ну, это — плохо, —
говорил он, выкатив глаза. — Тут, я думаю, все-таки сокрыта опасность, хотя вся жизнь основана на опасностях. Однако ежели молодые люди пылкого характера выламывают зубья из гребня — чем же мы причешемся? А нам, Варвара Кирилловна, причесаться надо, мы —
народ растрепанный, лохматый. Ах, господи! Уж я-то знаю, до чего растрепан человек…
В стороне Исакиевской площади ухала и выла медь военного оркестра, туда поспешно шагали группы людей, проскакал отряд конных жандармов, бросалось
в глаза обилие полицейских
в белых мундирах, у Казанского собора толпился верноподданный
народ, Самгин подошел к одной группе послушать, что
говорят, но полицейский офицер хотя и вежливо, однако решительно посоветовал...
— Да. А несчастным трудно сознаться, что они не умеют жить, и вот они
говорят, кричат. И все — мимо, все не о себе, а о любви к
народу,
в которую никто и не верит.
— Не сердись, все —
в порядке! —
говорил ему Алексей, подмигивая. — Марксисты —
народ хитрый, они тебя понимают, они тоже не прочь соединить гневное сердце с расчетливой головой.
Но есть другая группа собственников, их — большинство, они живут
в непосредственной близости с
народом, они знают, чего стоит превращение бесформенного вещества материи
в предметы материальной культуры,
в вещи, я
говорю о мелком собственнике глухой нашей провинции, о скромных работниках наших уездных городов, вы знаете, что их у нас — сотни.
— Нескладно
говоришь, — вмешался лысый, — даже вовсе глупость!
В деревне лишнего
народу и без господ девать некуда, а вот хозяевам — свободы
в деревне — нету!
В этом и беда…
— У Чехова — тоже нет общей-то идеи. У него чувство недоверия к человеку, к
народу. Лесков вот
в человека верил, а
в народ — тоже не очень.
Говорил: «Дрянь славянская, навоз родной». Но он, Лесков, пронзил всю Русь. Чехов премного обязан ему.
— Да ведь сказать — трудно! Однако — как не скажешь?
Народу у нас оказывается лишнего много, а землишки — мало. На сытую жизнь не хватает земли-то.
В Сибирь крестьяне самовольно не идут, а силком переселять у начальства… смелости нет, что ли? Вы простите!
Говорю, как думаю.
— Интересуюсь понять намеренность студентов, которые убивают верных слуг царя, единственного защитника
народа, —
говорил он пискливым, вздрагивающим голосом и жалобно, хотя, видимо, желал
говорить гневно. Он мял
в руках туго накрахмаленный колпак, издавна пьяные глаза его плавали
в желтых слезах, точно ягоды крыжовника
в патоке.
Клим Иванович Самгин продолжал
говорить. Он выразил —
в форме вопроса — опасение: не пойдет ли верноподданный
народ, как
в 904 году, на Дворцовую площадь и не встанет ли на колени пред дворцом царя по случаю трехсотлетия.
Отец
говорил долго, но сын уже не слушал его, и с этого вечера
народ встал перед ним
в новом освещении, не менее туманном, чем раньше, но еще более страшноватом.
— Отечество
в опасности, — вот о чем нужно кричать с утра до вечера, — предложил он и продолжал
говорить, легко находя интересные сочетания слов. — Отечество
в опасности, потому что
народ не любит его и не хочет защищать. Мы искусно писали о
народе, задушевно
говорили о нем, но мы плохо знали его и узнаем только сейчас, когда он мстит отечеству равнодушием к судьбе его.
— «Война тянется, мы все пятимся и к чему придем — это непонятно. Однако поговаривают, что солдаты сами должны кончить войну.
В пленных есть такие, что
говорят по-русски. Один фабричный работал
в Питере четыре года, он прямо доказывал, что другого средства кончить войну не имеется, ежели эту кончат, все едино другую начнут. Воевать выгодно, военным чины идут, штатские деньги наживают. И надо все власти обезоружить, чтобы утверждать жизнь всем
народом согласно и своею собственной рукой».
Самое значительное и очень неприятное рассказал Климу о
народе отец.
В сумерках осеннего вечера он, полураздетый и мягонький, как цыпленок, уютно лежал на диване, — он умел лежать удивительно уютно. Клим, положа голову на шерстяную грудь его, гладил ладонью лайковые щеки отца, тугие, как новый резиновый мяч. Отец спросил: что сегодня
говорила бабушка на уроке закона божия?
Ел человек мало, пил осторожно и
говорил самые обыкновенные слова, от которых
в памяти не оставалось ничего, —
говорил, что на улицах много
народа, что обилие флагов очень украшает город, а мужики и бабы окрестных деревень толпами идут на Ходынское поле.
Клим довольно рано начал замечать, что
в правде взрослых есть что-то неверное, выдуманное.
В своих беседах они особенно часто
говорили о царе и
народе. Коротенькое, царапающее словечко — царь — не вызывало у него никаких представлений, до той поры, пока Мария Романовна не сказала другое слово...
— Даже. И преступно искусство, когда оно изображает мрачными красками жизнь демократии. Подлинное искусство — трагично. Трагическое создается насилием массы
в жизни, но не чувствуется ею
в искусстве. Калибану Шекспира трагедия не доступна. Искусство должно быть более аристократично и непонятно, чем религия. Точнее: чем богослужение. Это — хорошо, что
народ не понимает латинского и церковнославянского языка. Искусство должно
говорить языком непонятным и устрашающим. Я одобряю Леонида Андреева.
— Сегодня — пою! Ой, Клим, страшно! Ты придешь? Ты — речи
народу говорил? Это тоже страшно? Это должно быть страшнее, чем петь! Я ног под собою не слышу, выходя на публику, холод
в спине, под ложечкой — тоска! Глаза, глаза, глаза, —
говорила она, тыкая пальцем
в воздух. — Женщины — злые, кажется, что они проклинают меня, ждут, чтоб я сорвала голос, запела петухом, — это они потому, что каждый мужчина хочет изнасиловать меня, а им — завидно!
— Был
в университете Шанявского, — масса
народа! Ужасно много! Но — все не то, знаете, не о том они
говорят!
Только из этого Китая выходят не китайцы и не китайки, а выходит Миша и
говорит: «Маменька, подите сюда,
в Китай!» Вот будто я сбираюсь к нему идти, а
народ сзади меня кричит: «Не ходи к нему, он обманывает: Китай не там, Китай на нашей стороне».
Они никогда не смущали себя никакими туманными умственными или нравственными вопросами: оттого всегда и цвели здоровьем и весельем, оттого там жили долго; мужчины
в сорок лет походили на юношей; старики не боролись с трудной, мучительной смертью, а, дожив до невозможности, умирали как будто украдкой, тихо застывая и незаметно испуская последний вздох. Оттого и
говорят, что прежде был крепче
народ.
Обломов не знал, с какими глазами покажется он к Ольге, что будет
говорить она, что будет
говорить он, и решился не ехать к ней
в среду, а отложить свидание до воскресенья, когда там много
народу бывает и им наедине
говорить не удастся.
Лишь порою
Слепой украинский певец,
Когда
в селе перед
народомОн песни гетмана бренчит,
О грешной деве мимоходом
Казачкам юным
говорит.
— Ты знаешь, нет ничего тайного, что не вышло бы наружу! — заговорила Татьяна Марковна, оправившись. — Сорок пять лет два человека только знали: он да Василиса, и я думала, что мы умрем все с тайной. А вот — она вышла наружу! Боже мой! —
говорила как будто
в помешательстве Татьяна Марковна, вставая, складывая руки и протягивая их к образу Спасителя, — если б я знала, что этот гром ударит когда-нибудь
в другую…
в мое дитя, — я бы тогда же на площади, перед собором,
в толпе
народа, исповедала свой грех!
В одном из прежних писем я
говорил о способе их действия: тут, как ни знай сердце человеческое, как ни будь опытен, а трудно действовать по обыкновенным законам ума и логики там, где нет ключа к миросозерцанию, нравственности и нравам
народа, как трудно разговаривать на его языке, не имея грамматики и лексикона.
Нас попросили отдохнуть и выпить чашку чаю
в ожидании, пока будет готов обед. Ну, слава Богу! мы среди живых людей: здесь едят. Японский обед! С какой жадностью читал я, бывало, описание чужих обедов, то есть чужих
народов, вникал во все мелочи,
говорил, помните, и вам, как бы желал пообедать у китайцев, у японцев! И вот и эта мечта моя исполнилась. Я pique-assiette [блюдолиз, прихлебатель — фр.] от Лондона до Едо. Что будет, как подадут, как сядут — все это занимало нас.
Они усердно утешали нас тем, что теперь время сьесты, — все спят, оттого никто по улицам, кроме простого
народа, не ходит, а простой
народ ни по-французски, ни по-английски не
говорит, но зато
говорит по-испански, по-китайски и по-португальски, что, перед сьестой и после сьесты, по улицам, кроме простого
народа, опять-таки никто не ходит, а непростой
народ все ездит
в экипажах и
говорит только по-испански.