Неточные совпадения
Шипел паровоз, двигаясь задним ходом, сеял на путь горящие угли, звонко стучал молоток по бандажам колес, гремело железо сцеплений; Самгин, потирая бок, медленно шел к своему
вагону, вспоминая Судакова, каким видел его
в Москве, на вокзале: там он стоял, прислонясь к стене, наклонив голову и считая на ладони серебряные монеты; на нем — черное пальто, подпоясанное ремнем с медной пряжкой, под мышкой — маленький узелок, картуз на голове не мог прикрыть его волос, они торчали во все
стороны и свешивались по щекам, точно стружки.
Не устояв на ногах, Самгин спрыгнул
в узкий коридор между
вагонами и попал
в толпу рабочих, — они тоже, прыгая с паровоза и тендера, толкали Самгина, а на той
стороне паровоза кричал жандарм, кричали молодые голоса...
Погода была пасмурная. Дождь шел не переставая. По обе
стороны полотна железной дороги тянулись большие кочковатые болота, залитые водой и окаймленные чахлой растительностью.
В окнах мелькали отдельные деревья, телеграфные столбы, выемки. Все это было однообразно. День тянулся долго, тоскливо. Наконец стало смеркаться.
В вагоне зажгли свечи.
Над шахтой горбился деревянный сарай с почерневшею железною крышей, а от него во все
стороны разбегались узколинейные подъездные пути, по которым катились ручные
вагоны —
в шахту с чурками, а из шахты с рудой и пустою породой.
Петр Степанович открыто смотрел по
сторонам, наблюдая входивших
в вагоны пассажиров.
Через час листы уже летели
в толпу мальчишек, которые тотчас же ринулись во все
стороны. Они шныряли под ногами лошадей, вскакивали на ходу
в вагоны электрической дороги, через полчаса были уже на конце подземной дороги и
в предместьях Бруклина, — и всюду раздавались их звонкие крики...
Матвей вышел, сожалея, что нельзя ехать таким образом вечно. Перед ним зияло опять, точно пещера, устье Бруклинского моста. Вверху, пыхтя, опять завернулся локомотив и подхватил поезд.
В левой
стороне вкатывались
вагоны канатной дороги, справа выбегали другие, а рядом въезжали фургоны и шли редкие пешеходы…
Поодаль от стола, не принимая пищи, сидел жандармский генерал с непроницаемым, но унылым видом, как будто тяготясь надоевшей ему формальностью. Со всех
сторон двигались и шумели офицеры
в своих красивых, украшенных золотом мундирах: кто, сидя за столом, допивал бутылку пива, кто, стоя у буфета, разжевывал закусочный пирожок, отряхивал крошки, упавшие на грудь мундира, и самоуверенным жестом кидал монету, кто, подрагивая на каждой ноге, прогуливался перед
вагонами нашего поезда, заглядывая на женские лица.
Хлопотавшие с отправкой добровольцев члены Славянского общества усаживали свою беспокойную публику
в вагоны. Из залы публика хлынула на платформу. Безучастными оставались одни буфетные человеки и фрачные лакеи, — их трудно было прошибить. Пепко разыскал меня, отвел
в сторону и торопливо заговорил...
Слышу гвалт, шум и вопли около жандарма, которого поднимают сторожа. Один с фонарем. Я переползаю под
вагоном на противоположную
сторону, взглядываю наверх и вижу, что надо мной
вагон с быками, боковые двери которого заложены брусьями… Моментально, пользуясь темнотой, проползаю между брусьями
в вагон, пробираюсь между быков — их оказалось
в вагоне только пять —
в задний угол
вагона, забираю у них сено, снимаю пальто, посыпаю на него сено и, так замаскировавшись, ложусь на пол
в углу…
Оказывается, что Распротаков с утра пахать ушел, а к вечеру боронить будет (а по другим свидетельствам: ушел
в кабак и выйти оттуда не предполагает), а об Чацком я уже вам писал, что он нынче, ради избежания встреч, с одной
стороны улицы на другую перебегает и на днях даже чуть под
вагон впопыхах не попал.
Тут наступил сон. Не то чтобы было очень страшно, а призрачно, беспамятно и как-то чуждо: сам грезящий оставался
в стороне, а только призрак его бестелесно двигался, говорил беззвучно, страдал без страдания. Во сне выходили из
вагона, разбивались на пары, нюхали особенно свежий, лесной, весенний воздух. Во сне тупо и бессильно сопротивлялся Янсон, и молча выволакивали его из
вагона.
Когда на безлюдной платформе, оцепленной солдатами, осужденные двигались к тускло освещенным
вагонам, Вернер очутился возле Сергея Головина; и тот, показав куда-то
в сторону рукою, начал говорить, и было ясно слышно только слово «фонарь», а окончание утонуло
в продолжительной и усталой зевоте.
— Верно! Только надо это понять, надо её видеть там, где её знают, где её, землю, любят. Это я, братцы мои, видел! Это и есть мой поворот. Началась эта самая война — престол, отечество, то, сё — садись
в скотский
вагон! Поехали. С год время ехали, под гору свалились… Вот китайская
сторона… Смотрю — господи! да разве сюда за войной ездить? Сюда за умом! За умом надобно ездить, а не драться, да!
Затем, безостановочно следуют самые бесцеремонные расспросы о вашей службе, летах, состоянии, и проч. Вы едете
в вагоне железной дороги; сосед спрашивает у вас огня; вы извиняетесь, говорите, что не взяли с собою спичек. При этом,
в стороне раздается хриплый смех, высовывается лицо с нагло мигающими глазами и самодовольный голос произносит: «Как же вы, такой молодой человек, и у вас нет огня!..» Смело бейтесь об заклад, что это наглец первого разбора!
Глядя на меня
в полумраке
вагона своими ясными, спокойными глазами, она рассказывала мне о симптомах своей болезни, об ее начале; она посвятила меня во все самые сокровенные
стороны своей половой и брачной жизни, не было ничего, перед чем бы она остановилась; и все это без всякой нужды, без всякой цели, даже без моих расспросов!
Цвибуш, уверенный, что Илька не согласится, стоял
в стороне и улыбался. Илька не согласится! На все подобные предложения она всегда отвечала до сих пор отказом. Она нравственная девушка. Но каковы были его испуг и удивление, когда Илька, звонко захохотав, вошла
в вагон первого класса; она вошла и из окошка кивнула отцу…Отец побежал к ней.
Через полчаса Павел Николаевич, заняв место
в первоклассном
вагоне Петербургской железной дороги, вышел к перилам, у которых,
в ожидании отхода поезда, стояла по другой
стороне Бодростина.
Около нашего
вагона, облокотившись о загородку площадки, стоял кондуктор и глядел
в ту
сторону, где стояла красавица, и его испитое, обрюзглое, неприятно сытое, утомленное бессонными ночами и вагонной качкой лицо выражало умиление и глубочайшую грусть, как будто
в девушке он видел свою молодость, счастье, свою трезвость, чистоту, жену, детей, как будто он каялся и чувствовал всем своим существом, что девушка эта не его и что до обыкновенного человеческого, пассажирского счастья ему с его преждевременной старостью, неуклюжестью и жирным лицом также далеко, как до неба.
Юрасов
в волнении прошелся по площадке, такой высокий, худощавый, гибкий, бессознательно расправил усы, глядя куда-то вверх блестящими глазами, и жадно прильнул к железной задвижке, с той
стороны вагона, где опускалось за горизонт красное огромное солнце.
Он откачнулся от
вагона и, опустив голову, стариковски сгорбившись, пошел куда-то
в темноту, прочь от всех нас. Не знаю почему, и я пошел за ним, и мы долго шли, все куда-то
в сторону, прочь от
вагонов. Кажется, он плакал; и мне стало скучно и захотелось плакать самому.
Георгий Дмитриевич. Абсолютно!.. Ведь я же его знаю. Ему дадут ползти, он и ползет, а не дадут — он поползет
в другую
сторону. И он всегда существует, всегда ищет и всегда наготове: им можно заразиться
в вагоне… Что ты, Катечка?
Приехал поезд
в Куачендзы, Вдруг многие из «раненых» скинули с себя повязки, вылезли из
вагона и спокойно разошлись
в разные
стороны. Повязки были наложены на здоровое тело!.. Один подполковник, с густо забинтованным глазом, сообщил доктору, что он ранен снарядом
в роговую оболочку. Доктор снял повязку, ожидая увидеть огромную рану. Глаз совсем здоровый.
— Я тебя спрашиваю, как тут очутилась эта эфиопская харя?! Мы их
в толпе не видели, когда у
вагонов стояли… С той
стороны их впустил, на чаек получил?.. Мы здесь кровь проливали, нам нету места, а они кэк-уок танцевали, им нашлось отдельное купе?!
Выступили мы. Опять по обеим
сторонам железнодорожного пути тянулись на север бесконечные обозы и отступавшие части. Рассказывали, что японцы уже взяли Каюань, что уже подожжен разъезд за Каюанем. Опять нас обгоняли поезда, и опять все
вагоны были густо облеплены беглыми солдатами. Передавали, что
в Гунчжулине задержано больше сорока тысяч беглых, что пятьдесят офицеров отдано под суд, что идут беспощадные расстрелы.
Вообще Султанов резко изменился.
В вагоне он был неизменно мил, остроумен и весел; теперь,
в походе, был зол и свиреп. Он ехал на своем коне, сердито глядя по
сторонам, и никто не смел с ним заговаривать. Так тянулось до вечера. Приходили на стоянку. Первым долгом отыскивалась удобная, чистая фанза для главного врача и сестер, ставился самовар, готовился обед. Султанов обедал, пил чай и опять становился милым, изящным и остроумным.
Во-первых, с его
стороны было крайне неосторожно и бестактно поднимать этот проклятый разговор о белой кости, по узнавши предварительно, с кем он имеет дело; нечто подобное с ним уже случалось раньше; как-то
в вагоне он стал бранить немцев, и потом оказалось, что все его собеседники — немцы.
Вытянувшись друг возле друга, стояли эшелоны. Под тусклым светом фонарей на нарах двигались и копошились стриженые головы солдат.
В вагонах пели. С разных
сторон неслись разные песни, голоса сливались,
в воздухе дрожало что-то могучее и широкое.
В то время, когда он подошел, обе половины тела лежали уже
в стороне от полотна, и кондуктор нес уже добытый им старый чехол с дивана
вагона первого класса, чтобы прикрыть покойную.
В общем
вагоне первого класса «для курящих» по разным углам на просторе разместились: старый еврей-банкир, со всех
сторон обложившийся дорогими и прихотливыми несессерами; двое молодых гвардейских офицеров из «новоиспеченных»; артельщик
в высоких со скрипом с сборами сапогах, с туго набитой дорожной сумкой через плечо; худощавый немец, беспрестанно кашляющий и успевший уже заплевать вокруг себя ковер на протяжении квадратного аршина, и прехорошенькая блондинка, с большими слегка подведенными глазами и
в громадной, с экипажное колесо, шляпе на пепельных, тщательно подвитых волосах.