Неточные совпадения
Из всех этих слов народ понимал только: «известно» и «наконец нашли». И когда грамотеи выкрикивали эти слова, то народ снимал шапки, вздыхал и крестился. Ясно, что
в этом не только не было бунта, а скорее исполнение предначертаний начальства. Народ, доведенный до вздыхания, — какого еще
идеала можно требовать!
Но
в том виде,
в каком Глупов предстал глазам его, город этот далеко не отвечал его
идеалам.
Кто знает, быть может, пустыня и представляет
в его глазах именно ту обстановку, которая изображает собой
идеал человеческого общежития?
Дом был большой, старинный, и Левин, хотя жил один, но топил и занимал весь дом. Он знал, что это было глупо, знал, что это даже нехорошо и противно его теперешним новым планам, но дом этот был целый мир для Левина. Это был мир,
в котором жили и умерли его отец и мать. Они жили тою жизнью, которая для Левина казалась
идеалом всякого совершенства и которую он мечтал возобновить с своею женой, с своею семьей.
«Варвара Андреевна, когда я был еще очень молод, я составил себе
идеал женщины, которую я полюблю и которую я буду счастлив назвать своею женой. Я прожил длинную жизнь и теперь
в первый раз встретил
в вас то, чего искал. Я люблю вас и предлагаю вам руку».
Это была сухая, желтая, с черными блестящими глазами, болезненная и нервная женщина. Она любила Кити, и любовь ее к ней, как и всегда любовь замужних к девушкам, выражалась
в желании выдать Кити по своему
идеалу счастья замуж, и потому желала выдать ее за Вронского. Левин, которого она
в начале зимы часто у них встречала, был всегда неприятен ей. Ее постоянное и любимое занятие при встрече с ним состояло
в том, чтобы шутить над ним.
Левин едва помнил свою мать. Понятие о ней было для него священным воспоминанием; и будущая жена его должна была быть
в его воображении повторением того прелестного, святого
идеала женщины, каким была для него мать.
Так он писал темно и вяло
(Что романтизмом мы зовем,
Хоть романтизма тут нимало
Не вижу я; да что нам
в том?)
И наконец перед зарею,
Склонясь усталой головою,
На модном слове
идеалТихонько Ленский задремал;
Но только сонным обаяньем
Он позабылся, уж сосед
В безмолвный входит кабинет
И будит Ленского воззваньем:
«Пора вставать: седьмой уж час.
Онегин, верно, ждет уж нас».
Когда бы жизнь домашним кругом
Я ограничить захотел;
Когда б мне быть отцом, супругом
Приятный жребий повелел;
Когда б семейственной картиной
Пленился я хоть миг единой, —
То, верно б, кроме вас одной,
Невесты не искал иной.
Скажу без блесток мадригальных:
Нашед мой прежний
идеал,
Я, верно б, вас одну избрал
В подруги дней моих печальных,
Всего прекрасного
в залог,
И был бы счастлив… сколько мог!
Замечу кстати: все поэты —
Любви мечтательной друзья.
Бывало, милые предметы
Мне снились, и душа моя
Их образ тайный сохранила;
Их после муза оживила:
Так я, беспечен, воспевал
И деву гор, мой
идеал,
И пленниц берегов Салгира.
Теперь от вас, мои друзья,
Вопрос нередко слышу я:
«О ком твоя вздыхает лира?
Кому,
в толпе ревнивых дев,
Ты посвятил ее напев?
Прости ж и ты, мой спутник странный,
И ты, мой верный
идеал,
И ты, живой и постоянный,
Хоть малый труд. Я с вами знал
Всё, что завидно для поэта:
Забвенье жизни
в бурях света,
Беседу сладкую друзей.
Промчалось много, много дней
С тех пор, как юная Татьяна
И с ней Онегин
в смутном сне
Явилися впервые мне —
И даль свободного романа
Я сквозь магический кристалл
Еще не ясно различал.
Какие б чувства ни таились
Тогда во мне — теперь их нет:
Они прошли иль изменились…
Мир вам, тревоги прошлых лет!
В ту пору мне казались нужны
Пустыни, волн края жемчужны,
И моря шум, и груды скал,
И гордой девы
идеал,
И безыменные страданья…
Другие дни, другие сны;
Смирились вы, моей весны
Высокопарные мечтанья,
И
в поэтический бокал
Воды я много подмешал.
Но те, которым
в дружной встрече
Я строфы первые читал…
Иных уж нет, а те далече,
Как Сади некогда сказал.
Без них Онегин дорисован.
А та, с которой образован
Татьяны милый
идеал…
О много, много рок отъял!
Блажен, кто праздник жизни рано
Оставил, не допив до дна
Бокала полного вина,
Кто не дочел ее романа
И вдруг умел расстаться с ним,
Как я с Онегиным моим.
Все-то мы, все без исключения, по части науки, развития, мышления, изобретений,
идеалов, желаний, либерализма, рассудка, опыта и всего, всего, всего, всего, всего, еще
в первом предуготовительном классе гимназии сидим!
— Томилина помнишь? Вещий человек. Приезжал сюда читать лекцию «
Идеал, действительность и «Бесы» Достоевского». Был единодушно освистан. А
в Туле или
в Орле его даже бить хотели. Ты что гримасничаешь?
— Знаком я с нею лет семь. Встретился с мужем ее
в Лондоне. Это был тоже затейливых качеств мужичок. Не без
идеала. Торговал пенькой, а хотелось ему заняться каким-нибудь тонким делом для утешения души. Он был из таких, у которых душа вроде опухоли и — чешется. Все с квакерами и вообще с английскими попами вожжался. Даже и меня
в это вовлекли, но мне показалось, что попы английские, кроме портвейна, как раз ничего не понимают, а о боге говорят — по должности, приличия ради.
— Илья! — серьезно заговорила она. — Помнишь,
в парке, когда ты сказал, что
в тебе загорелась жизнь, уверял, что я — цель твоей жизни, твой
идеал, взял меня за руку и сказал, что она твоя, — помнишь, как я дала тебе согласие?
Она росла все выше, выше… Андрей видел, что прежний
идеал его женщины и жены недосягаем, но он был счастлив и бледным отражением его
в Ольге: он не ожидал никогда и этого.
Но теперь она уверовала
в Андрея не слепо, а с сознаньем, и
в нем воплотился ее
идеал мужского совершенства. Чем больше, чем сознательнее она веровала
в него, тем труднее было ему держаться на одной высоте, быть героем не ума ее и сердца только, но и воображения. А она веровала
в него так, что не признавала между ним и собой другого посредника, другой инстанции, кроме Бога.
В мечтах перед ним носился образ высокой, стройной женщины, с покойно сложенными на груди руками, с тихим, но гордым взглядом, небрежно сидящей среди плющей
в боскете, легко ступающей по ковру, по песку аллеи, с колеблющейся талией, с грациозно положенной на плечи головой, с задумчивым выражением — как
идеал, как воплощение целой жизни, исполненной неги и торжественного покоя, как сам покой.
Когда же минутно являлась она
в его воображении, там возникал и тот образ, тот
идеал воплощенного покоя, счастья жизни: этот
идеал точь-в-точь был — Ольга! Оба образа сходились и сливались
в один.
— Нет, это тяжело, скучно! — заключил он. — Перееду на Выборгскую сторону, буду заниматься, читать, уеду
в Обломовку… один! — прибавил потом с глубоким унынием. — Без нее! Прощай, мой рай, мой светлый, тихий
идеал жизни!
— Да, поэт
в жизни, потому что жизнь есть поэзия. Вольно людям искажать ее! Потом можно зайти
в оранжерею, — продолжал Обломов, сам упиваясь
идеалом нарисованного счастья.
И Ольга не справлялась, поднимет ли страстный друг ее перчатку, если б она бросила ее
в пасть ко льву, бросится ли для нее
в бездну, лишь бы она видела симптомы этой страсти, лишь бы он оставался верен
идеалу мужчины, и притом мужчины, просыпающегося чрез нее к жизни, лишь бы от луча ее взгляда, от ее улыбки горел огонь бодрости
в нем и он не переставал бы видеть
в ней цель жизни.
А
в сыне ей мерещился
идеал барина, хотя выскочки, из черного тела, от отца бюргера, но все-таки сына русской дворянки, все-таки беленького, прекрасно сложенного мальчика, с такими маленькими руками и ногами, с чистым лицом, с ясным, бойким взглядом, такого, на каких она нагляделась
в русском богатом доме, и тоже за границею, конечно, не у немцев.
Пять лет ходить, сидеть и вздыхать
в приемной — вот
идеал и цель жизни!
— Для кого-нибудь да берегу, — говорил он задумчиво, как будто глядя вдаль, и продолжал не верить
в поэзию страстей, не восхищался их бурными проявлениями и разрушительными следами, а все хотел видеть
идеал бытия и стремления человека
в строгом понимании и отправлении жизни.
А если закипит еще у него воображение, восстанут забытые воспоминания, неисполненные мечты, если
в совести зашевелятся упреки за прожитую так, а не иначе жизнь — он спит непокойно, просыпается, вскакивает с постели, иногда плачет холодными слезами безнадежности по светлом, навсегда угаснувшем
идеале жизни, как плачут по дорогом усопшем, с горьким чувством сознания, что недовольно сделали для него при жизни.
— Да вот я кончу только… план… — сказал он. — Да Бог с ними! — с досадой прибавил потом. — Я их не трогаю, ничего не ищу; я только не вижу нормальной жизни
в этом. Нет, это не жизнь, а искажение нормы,
идеала жизни, который указала природа целью человеку…
«Да не это ли — тайная цель всякого и всякой: найти
в своем друге неизменную физиономию покоя, вечное и ровное течение чувства? Ведь это норма любви, и чуть что отступает от нее, изменяется, охлаждается — мы страдаем: стало быть, мой
идеал — общий
идеал? — думал он. — Не есть ли это венец выработанности, выяснения взаимных отношений обоих полов?»
Его отношения к ней были гораздо проще: для него
в Агафье Матвеевне,
в ее вечно движущихся локтях,
в заботливо останавливающихся на всем глазах,
в вечном хождении из шкафа
в кухню, из кухни
в кладовую, оттуда
в погреб, во всезнании всех домашних и хозяйственных удобств воплощался
идеал того необозримого, как океан, и ненарушимого покоя жизни, картина которого неизгладимо легла на его душу
в детстве, под отеческой кровлей.
А сам Обломов? Сам Обломов был полным и естественным отражением и выражением того покоя, довольства и безмятежной тишины. Вглядываясь, вдумываясь
в свой быт и все более и более обживаясь
в нем, он, наконец, решил, что ему некуда больше идти, нечего искать, что
идеал его жизни осуществился, хотя без поэзии, без тех лучей, которыми некогда воображение рисовало ему барское, широкое и беспечное течение жизни
в родной деревне, среди крестьян, дворни.
Райский знал и это и не лукавил даже перед собой, а хотел только утомить чем-нибудь невыносимую боль, то есть не вдруг удаляться от этих мест и не класть сразу непреодолимой дали между ею и собою, чтобы не вдруг оборвался этот нерв, которым он так связан был и с живой, полной прелести, стройной и нежной фигурой Веры, и с воплотившимся
в ней его
идеалом, живущим
в ее образе вопреки таинственности ее поступков, вопреки его подозрениям
в ее страсти к кому-то, вопреки, наконец, его грубым предположениям
в ее женской распущенности,
в ее отношениях… к Тушину,
в котором он более всех подозревал ее героя.
Получая изредка ее краткие письма, где дружеский тон смешивался с ядовитым смехом над его страстью, над стремлениями к
идеалам, над игрой его фантазии, которою он нередко сверкал
в разговорах с ней, он сам заливался искренним смехом и потом почти плакал от грусти и от бессилия рассказать себя, дать ключ к своей натуре.
— Да думает, что ты пренебрегаешь ею. Я говорю ей, вздор, он не горд совсем, — ведь ты не горд? да? Но он, говорю, поэт, у него свои
идеалы — до тебя ли, рыжей, ему? Ты бы ее побаловал, Борис Павлович, зашел бы к ней когда-нибудь без меня, когда я
в гимназии.
— Нет, Семен Семеныч, выше этого сюжета не может выбрать живописец. Это не вертушка, не кокетка: она достойна была бы вашей кисти: это
идеал строгой чистоты, гордости; это богиня, хоть олимпийская… но она
в вашем роде, то есть — не от мира сего!
Райский сунул письмо
в ящик, а сам, взяв фуражку, пошел
в сад, внутренне сознаваясь, что он идет взглянуть на места, где вчера ходила, сидела, скользила, может быть, как змея, с обрыва вниз, сверкая красотой, как ночь, — Вера, все она, его мучительница и идол, которому он еще лихорадочно дочитывал про себя — и молитвы, как
идеалу, и шептал проклятия, как живой красавице, кидая мысленно
в нее каменья.
Не только от мира внешнего, от формы, он настоятельно требовал красоты, но и на мир нравственный смотрел он не как он есть,
в его наружно-дикой, суровой разладице, не как на початую от рождения мира и неконченую работу, а как на гармоническое целое, как на готовый уже парадный строй созданных им самим
идеалов, с доконченными
в его уме чувствами и стремлениями, огнем, жизнью и красками.
Ему предчувствие говорило, что это последний опыт, что
в Вере он или найдет, или потеряет уже навсегда свой
идеал женщины, разобьет свою статую
в куски и потушит диогеновский фонарь.
От этого она только сильнее уверовала
в последнее и убедилась, что — как далеко человек ни иди вперед, он не уйдет от него, если только не бросится с прямой дороги
в сторону или не пойдет назад, что самые противники его черпают из него же, что, наконец, учение это — есть единственный, непогрешительный, совершеннейший
идеал жизни, вне которого остаются только ошибки.
Радостно трепетал он, вспоминая, что не жизненные приманки, не малодушные страхи звали его к этой работе, а бескорыстное влечение искать и создавать красоту
в себе самом. Дух манил его за собой,
в светлую, таинственную даль, как человека и как художника, к
идеалу чистой человеческой красоты.
Вот
в какое лоно патриархальной тишины попал юноша Райский. У сироты вдруг как будто явилось семейство, мать и сестры,
в Тите Никоныче —
идеал доброго дяди.
Едва он остановился на этой последней роли, как вздохнул глубоко, заранее предвидя, что или он, или она не продержатся до свадьбы на высоте
идеала, поэзия улетучится или рассыплется
в мелкий дождь мещанской комедии! И он холодеет, зевает, чувствует уже симптомы скуки.
Новое учение не давало ничего, кроме того, что было до него: ту же жизнь, только с уничижениями, разочарованиями, и впереди обещало — смерть и тлен. Взявши девизы своих добродетелей из книги старого учения, оно обольстилось буквою их, не вникнув
в дух и глубину, и требовало исполнения этой «буквы» с такою злобой и нетерпимостью, против которой остерегало старое учение. Оставив себе одну животную жизнь, «новая сила» не создала, вместо отринутого старого, никакого другого, лучшего
идеала жизни.
У него перед глазами был
идеал простой, чистой натуры, и
в душе созидался образ какого-то тихого, семейного романа, и
в то же время он чувствовал, что роман понемногу захватывал и его самого, что ему хорошо, тепло, что окружающая жизнь как будто втягивает его…
Он, с биением сердца и трепетом чистых слез, подслушивал, среди грязи и шума страстей, подземную тихую работу
в своем человеческом существе, какого-то таинственного духа, затихавшего иногда
в треске и дыме нечистого огня, но не умиравшего и просыпавшегося опять, зовущего его, сначала тихо, потом громче и громче, к трудной и нескончаемой работе над собой, над своей собственной статуей, над
идеалом человека.
«Долго ходил я, как юродивый, между вами, с диогеновским фонарем, — писал он дальше, — отыскивая
в вас черты нетленной красоты для своего
идеала, для своей статуи!
Удивление это росло по мере того, как Райский пристальнее изучал личность этого друга Веры. И
в этом случае фантазия сослужила ему обычную службу, осветив Тушина ярко, не делая из него, впрочем, никакого романтического
идеала: личность была слишком проста для этого, открыта и не романтична.
— Боюсь, не выдержу, — говорил он
в ответ, — воображение опять запросит
идеалов, а нервы новых ощущений, и скука съест меня заживо! Какие цели у художника? Творчество — вот его жизнь!.. Прощайте! скоро уеду, — заканчивал он обыкновенно свою речь, и еще больше печалил обеих, и сам чувствовал горе, а за горем грядущую пустоту и скуку.
Он бы уже соскучился
в своей Малиновке, уехал бы искать
в другом месте «жизни», радостно захлебываться ею под дыханием страсти или не находить, по обыкновению, ни
в чем примирения с своими
идеалами, страдать от уродливостей и томиться мертвым равнодушием ко всему на свете.