Неточные совпадения
Владимирские пастухи-рожечники, с аскетическими лицами святых и
глазами хищных птиц, превосходно играли на рожках русские песни, а на другой эстраде, против военно-морского павильона, чернобородый красавец Главач дирижировал струнным инструментам своего оркестра странную пьесу, которая называлась
в программе «Музыкой небесных сфер». Эту пьесу Главач играл раза по три
в день,
публика очень любила ее, а люди пытливого ума бегали
в павильон слушать, как тихая музыка звучит
в стальном жерле длинной пушки.
У Омона Телепнева выступала
в конце программы, разыгрывая незатейливую сцену: открывался занавес, и пред
глазами «всей Москвы» являлась богато обставленная уборная артистки; посреди ее, у зеркала
в три створки и
в рост человека, стояла, спиною к
публике, Алина
в пеньюаре, широком, как мантия.
После первого акта
публика устроила Алине овацию, Варвара тоже неистово аплодировала, улыбаясь хмельными
глазами; она стояла
в такой позе, как будто ей хотелось прыгнуть на сцену, где Алина, весело показывая зубы, усмехалась так, как будто все люди
в театре были ребятишками, которых она забавляла.
— Отлично! — закричал он, трижды хлопнув ладонями. — Превосходно, но — не так! Это говорил не итальянец, а — мордвин. Это — размышление, а не страсть, покаяние, а не любовь! Любовь требует жеста. Где у тебя жест? У тебя лицо не живет! У тебя вся душа только
в глазах, этого мало! Не вся
публика смотрит на сцену
в бинокль…
Публики было много, полон зал, и все смотрели только на адвоката, а подсудимый забыто сидел между двух деревянных солдат с обнаженными саблями
в руках, — сидел, зажав руки
в коленях, и, косясь на
публику глазами барана, мигал.
Отзвонив, он вытирал потный череп, мокрое лицо большим платком
в синюю и белую клетку, снова смотрел
в небо страшными, белыми
глазами, кланялся
публике и уходил, не отвечая на похвалы, на вопросы.
— Сегодня — пою! Ой, Клим, страшно! Ты придешь? Ты — речи народу говорил? Это тоже страшно? Это должно быть страшнее, чем петь! Я ног под собою не слышу, выходя на
публику, холод
в спине, под ложечкой — тоска!
Глаза,
глаза,
глаза, — говорила она, тыкая пальцем
в воздух. — Женщины — злые, кажется, что они проклинают меня, ждут, чтоб я сорвала голос, запела петухом, — это они потому, что каждый мужчина хочет изнасиловать меня, а им — завидно!
Антонида Ивановна тихонько засмеялась при последних словах, но как-то странно, даже немного болезненно, что уж совсем не шло к ее цветущей здоровьем фигуре. Привалов с удивлением посмотрел на нее. Она тихо опустила
глаза и сделала серьезное лицо. Они прошли молча весь зал, расталкивая
публику и кланяясь знакомым. Привалов чувствовал, что мужчины с удивлением следили
глазами за его дамой и отпускали на ее счет разные пикантные замечания, какие делаются
в таких случаях.
Nicolas подхватил Привалова под руку и потащил через ряд комнат к буфету, где за маленькими столиками с зеленью — тоже затея Альфонса Богданыча, — как
в загородном ресторане, собралась самая солидная
публика: председатель окружного суда, высокий старик с сердитым лицом и щетинистыми бакенбардами, два члена суда, один тонкий и длинный, другой толстый и приземистый; прокурор Кобяко с длинными казацкими усами и с
глазами навыкате; маленький вечно пьяненький горный инженер; директор банка, женатый на сестре Агриппины Филипьевны; несколько золотопромышленников из крупных, молодцеватый старик полицеймейстер с военной выправкой и седыми усами, городской голова из расторговавшихся ярославцев и т. д.
Опустив
глаза и как-то по-детски вытянув губы, Колпакова несколько раз повторила речитатив своей шансонетки, и когда
публика принялась неистово ей аплодировать, она послала несколько поцелуев
в ложу Ивана Яковлича.
Затем, представив свои соображения, которые я здесь опускаю, он прибавил, что ненормальность эта усматривается, главное, не только из прежних многих поступков подсудимого, но и теперь,
в сию даже минуту, и когда его попросили объяснить,
в чем же усматривается теперь,
в сию-то минуту, то старик доктор со всею прямотой своего простодушия указал на то, что подсудимый, войдя
в залу, «имел необыкновенный и чудный по обстоятельствам вид, шагал вперед как солдат и держал
глаза впереди себя, упираясь, тогда как вернее было ему смотреть налево, где
в публике сидят дамы, ибо он был большой любитель прекрасного пола и должен был очень много думать о том, что теперь о нем скажут дамы», — заключил старичок своим своеобразным языком.
Я понимаю, как сильно компрометируется Лопухов
в глазах просвещенной
публики сочувствием Марьи Алексевны к его образу мыслей. Но я не хочу давать потачки никому и не прячу этого обстоятельства, столь вредного для репутации Лопухова, хоть и доказал, что мог утаить такую дурную сторону отношений Лопухова
в семействе Розальских; я делаю даже больше: я сам принимаюсь объяснять, что он именно заслуживал благосклонность Марьи Алексевны.
Отзыв он повез
в город лично. Прислуга вытащила из сундуков и принялась выколачивать военный мундир с эполетами, брюки с выпушками, сапоги со шпорами и каску с султаном. Развешанное на тыну, все это производило сильное впечатление, и
в глазах смиренной
публики шансы капитана сильно поднялись.
Почти всё общество, — туземцы, дачники, приезжающие на музыку, — все принялись рассказывать одну и ту же историю, на тысячу разных вариаций, о том, как один князь, произведя скандал
в честном и известном доме и отказавшись от девицы из этого дома, уже невесты своей, увлекся известною лореткой, порвал все прежние связи и, несмотря ни на что, несмотря на угрозы, несмотря на всеобщее негодование
публики, намеревается обвенчаться на днях с опозоренною женщиной, здесь же
в Павловске, открыто, публично, подняв голову и смотря всем прямо
в глаза.
Самоварник осмотрел кабацкую
публику, уткнул руки
в бока, так что черный халат из тонкого сукна болтался назади, как хвост, и, наклонив свое «шадривое» лицо с вороватыми
глазами к старикам, проговорил вполголоса...
В патетических местах она оборачивается к
публике всем корпусом, и зрачки
глаз ее до такой степени пропадают, что сам исправник Живоглот — на что уж бестия — ни под каким видом их нигде не отыскал бы, если б на него возложили это деликатное поручение.
Еще больше барышники обижают
публику глазами: у иной лошади западинки ввалившись над
глазом, и некрасиво, но барышник проколет кожицу булавкой, а потом приляжет губами и все
в это место дует, и надует так, что кожа подымется и
глаз освежеет, и красиво станет.
Тот молча последовал за ним. Они вошли
в фойе, куда, как известно, собирается по большей части
публика бельэтажа и первых рядов кресел. Здесь одно обстоятельство еще более подняло
в глазах Калиновича его нового знакомого. На первых же шагах им встретился генерал.
Настенька тоже была сконфужена: едва владея собой, начала она говорить довольно тихо и просто, но, помимо слов,
в звуках ее голоса,
в задумчивой позе,
в этой тонкой игре лица чувствовалась какая-то глубокая затаенная тоска, сдержанные страдания, так что все смолкло и притаило дыхание, и только
в конце монолога, когда она, с грустной улыбкой и взглянув на Калиновича, произнесла: «Хотя на свете одни только
глаза, которых я должна страшиться»,
публика не вытерпела и разразилась аплодисментом.
О боже, как приняла ее
публика, увидев ее бледное, страдальческое лицо и огромные серые
глаза! С каждым актом игра ее производила все более грандиозное впечатление на
публику, переполнявшую театр. И вот подошла последняя сцена, сцена,
в которой Варя отравляется.
Теперь
публика вся толпилась на левом борту. Однажды мельком Елена увидала помощника капитана
в толпе. Он быстро скользнул от нее
глазами прочь, трусливо повернулся и скрылся за рубкой. Но не только
в его быстром взгляде, а даже
в том, как под белым кителем он судорожно передернул спиною, она прочла глубокое брезгливое отвращение к ней. И она тотчас же почувствовала себя на веки вечные, до самого конца жизни, связанной с ним и совершенно равной ему.
Публика неодобрительно и боязливо разошлась;
в сумраке сеней я видел, как сердито сверкают на круглом белом лице прачки
глаза, налитые слезами. Я принес ведро воды, она велела лить воду на голову Сидорова, на грудь и предупредила...
— Навались, Михайло, время! — поощряют его. Он беспокойно измеряет
глазами остатки мяса, пьет пиво и снова чавкает.
Публика оживляется, все чаще заглядывая на часы
в руках Мишкина хозяина, люди предупреждают друг друга...
Он появился
в большом нагольном овчинном тулупе, с поднятым и обвязанным ковровым платком воротником, скрывавшим его волосы и большую часть лица до самых
глаз, но я, однако, его, разумеется, немедленно узнал, а дальше и мудрено было бы кому-нибудь его не узнать, потому что, когда привозный комедиантом великан и силач вышел
в голотелесном трике и, взяв
в обе руки по пяти пудов, мало колеблясь, обнес сию тяжесть пред скамьями, где сидела
публика, то Ахилла, забывшись, закричал своим голосом: „Но что же тут во всем этом дивного!“ Затем, когда великан нахально вызывал бороться с ним и никого на сие состязание охотников не выискивалось, то Ахилла, утупя лицо
в оный, обвязанный вокруг его головы, ковровый платок, вышел и схватился.
Для преобразования России нужно было, чтоб шалопаи были на
глазах, чтоб они не гадили втихомолку, а делали это, буде хватит смелости,
в виду всей
публики.
В угоду ему она сделала, однако ж, несколько попыток, но — Боже! — сколько изобретательности нужно ей было иметь, чтоб тут пришить новый бант, там переменить тюник — и все для того, чтоб отвести
глаза публике и убедить, что она является
в общество не
в «мундире», как какая-нибудь асессорша, а всегда
в новом и свежем наряде!
Прислуга давно уже выделила нас из остальной, случайной
публики и относилась к нам по-родственному, чему немало способствовало и то, что
в глазах этого трактирного человечества мы являлись представителями литературы.
— Как ничего?.. А что скажут господа ученые, о которых я писал? Что скажет
публика?.. Мне казалось, что
глаза всей Европы устремлены именно на мой несчастный отчет… Весь остальной мир существовал только как прибавление к моему отчету. Роженица, вероятно, чувствует то же, когда
в первый раз смотрит на своего ребенка…
Как-то одного из них он увидел
в компании своих знакомых, ужинавших
в саду, среди
публики. Сверкнул
глазами. Прошел мимо.
В театре ожидался «всесильный» генерал-губернатор князь Долгоруков. Лентовский торопился его встретить. Возвращаясь обратно, он ищет
глазами ростовщика, но стол уже опустел, а ростовщик разгуливает по берегу пруда с регалией
в зубах.
Но вдруг, повернув голову влево, Илья увидел знакомое ему толстое, блестящее, точно лаком покрытое лицо Петрухи Филимонова. Петруха сидел
в первом ряду малиновых стульев, опираясь затылком о спинку стула, и спокойно поглядывал на
публику. Раза два его
глаза скользнули по лицу Ильи, и оба раза Лунёв ощущал
в себе желание встать на ноги, сказать что-то Петрухе, или Громову, или всем людям
в суде.
Лунёв взглянул на Павла, тот сидел согнувшись, низко опустив голову, и мял
в руках шапку. Его соседка держалась прямо и смотрела так, точно она сама судила всех, — и Веру, и судей, и
публику. Голова её то и дело повёртывалась из стороны
в сторону, губы были брезгливо поджаты, гордые
глаза блестели из-под нахмуренных бровей холодно и строго…
Один из моих друзей — репортер — прямо по нюху, закрыв
глаза, при входе
в зал угадывал, какой кружок играет: рыбники ли, мясники ли, овощники ли из Охотного ряда. Какой торговец устраивает, такая у него и
публика: свой дух, запах, как у гоголевского Петрушки. Особенно рыбники.
Как-то одного из них Лентовский увидал
в компании своих знакомых, ужинавших
в саду, среди
публики. Сверкнул
глазами, прошел мимо.
В театре присутствовал «всесильный» генерал-губернатор князь Долгоруков. Лентовский торопился его встретить. Возвратившись обратно, он ищет
глазами ростовщика, но стол уже опустел, а ростовщик разгуливает по берегу пруда с сигарой
в зубах.
И читает или, вернее, задает сам себе вопросы, сам отвечает на них, недвижный, как прекрасный мраморный Аполлон, с шевелюрой Байрона, с неподвижными, как у статуи,
глазами, застывшими
в искании ответа невозможного… И я и вся
публика также неподвижны, и также
глаза всех ищут ответа: что дальше будет?… «Быть или не быть?» И с этим же недвижным выражением он заканчивает монолог, со взглядом полного отчаяния, словами: «И мысль не переходит
в дело». И умолкает.
От восторга тамбовские помещики, сплошь охотники и лихие наездники, даже ногами затопали, но гудевший зал замер
в один миг, когда Вольский вытянутыми руками облокотился на спинку стула и легким, почти незаметным наклоном головы, скорее своими ясными
глазами цвета северного моря дал знать, что желание
публики он исполнит. Артист слегка поднял голову и чуть повернул влево, вглубь, откуда раздался первый голос: «Гамлета! Быть или не быть!»
А
публика еще ждет. Он секунду, а может быть, полминуты глядит
в одну и ту же точку — и вдруг
глаза его, как серое северное море под прорвавшимся сквозь тучи лучом солнца, загораются черным алмазом, сверкают на миг мимолетной улыбкой зубы, и он, радостный и оживленный, склоняет голову. Но это уж не Гамлет, а полный жизни, прекрасный артист Вольский.
— И уже было несколько встреч, совершенно неприятных и даже опасных, — так что Чашин, например, должен был угрожать револьвером, потому что его ударили
в глаз. Он стоит спокойно, как посторонний человек, вдруг подходит дама и оглашает
публике: вот — шпион! Так как Чашин подражать животным не умеет, то пришлось обороняться оружием…
Евсей, с радостью слушая эти слова, незаметно разглядывал молодое лицо, сухое и чистое, с хрящеватым носом, маленькими усами и клочком светлых волос на упрямом подбородке. Человек сидел, упираясь спиной
в угол вагона, закинув ногу на ногу, он смотрел на
публику умным взглядом голубых
глаз и, говорил, как имеющий власть над словами и мыслями, как верующий
в их силу.
Мигаев. Да, чудак, давно б я его заложил, да нельзя — дареный,
в знак памяти, пуще
глазу его берегу. Видишь надпись: «Гавриилу Петровичу Мигаеву от
публики».
В публике поднялся легкий шум: стали приходить, уходить, негромко разговаривать. «Обвинят, непременно обвинят!..» — бормотал адвокат Хмурина, с русской физиономией и с выпученными испуганными
глазами.
По мановению дворника прежде всех и проворнее всех поспешила исчезнуть под аркою ворот захожая
публика, наслаждавшаяся par grâce [Бесплатно (франц.)] всеми вокальными и хореографическими талантами девочки на ходулях; за
публикой, сердито ворочая большими черными
глазами в просторных орбитах, потянул, изнемогая под своей шарманкой, чахоточный жид, которому девочка только что успела передать выкинутый ей за окно пятак, и затем, уже сзади всех и спокойнее всех, пошла сама девочка на ходулях.
«На всякий случай, если, например, завяжется публичная история (а публика-то тут суперфлю: [Суперфлю (франц. — superflu) — здесь: изысканная.] графиня ходит, князь Д. ходит, вся литература ходит), нужно быть хорошо одетым; это внушает и прямо поставит нас некоторым образом на равную ногу
в глазах высшего общества».
Вскоре бенуары, над ковровым обводом барьера, представили почти сплошную пеструю массу разнообразной
публики. Яркие туалеты местами били
в глаза. Но главную часть зрителей на первом плане составляли дети. Точно цветник рассыпался вокруг барьера.
Притупленный вид и вообще вся фигура клоуна, с его бабочками на спине и на груди, не предвещали на опытный
глаз ничего хорошего; они ясно указывали режиссеру, что Эдвардс вступил
в период тоски, после чего он вдруг начинал пить мертвую; и тогда уже прощай все расчеты на клоуна — расчеты самые основательные, если принять во внимание, что Эдвардс был
в труппе первым сюжетом, первым любимцем
публики, первым потешником, изобретавшим чуть ли не каждое представление что-нибудь новое, заставлявшее зрителей смеяться до упаду и хлопать до неистовства.
В развале вечера гости краснели, хрипели и становились мокрыми. Табачный дым резал
глаза. Надо было кричать и нагибаться через стол, чтобы расслышать друг друга
в общем гаме. И только неутомимая скрипка Сашки, сидевшего на своем возвышении, торжествовала над духотой, над жарой, над запахом табака, газа, пива и над оранием бесцеремонной
публики.
«Атеней» сообщает
публике рецепт, по которому составлена статья «Русского вестника»: «Возьми старого, выдохшегося взгляда на происхождение права поземельной собственности, смешай с двойным количеством школьных ошибок против истории, мелко-намелко истолки и брось эту пыль
в глаза читающему люду, предварив наперед, что всякий, кто назовет ее настоящим именем, — бессмысленный невежда, пустой болтун, враль, лишенный даже энтузиазма (а известно, что
в наше время энтузиазм дешевле всего: он отпускается почти задаром, потому что мало требуется)» («Атеней», № 40, стр. 329).
Провозгласивши начала, всею
публикою давно,
в безмолвном соглашении, признанные, она возбудила к себе сочувствие, — но вместе с тем внушила и надежды на что-то большее и высшее; до сих пор надежды эти не исполнены, и литература обмелела
в глазах лучшей части
публики.
Подобные соображения заранее подымают автора
в глазах читателя, подобно тому как стечение образованной
публики в аудитории заранее внушает нам некоторое уважение к профессору, решающемуся читать пред такими слушателями…
Оратор кончил свою речь, и его глубоко ввалившиеся темные
глаза смотрят на
публику и, кажется,
в чем-то извиняются перед ней и о чем-то виновато спрашивают ее.
Ресторанный воздух точно воскресил
в нем ту наигранную, преувеличенную и манерную любезность, которой отличаются актеры вне кулис, на
глазах публики.