Неточные совпадения
― Ну, как же! Ну, князь Чеченский, известный. Ну, всё равно.
Вот он всегда на бильярде играет. Он еще года три
тому назад не был в шлюпиках и храбрился. И сам других шлюпиками называл. Только приезжает он
раз, а швейцар наш… ты знаешь, Василий? Ну, этот толстый. Он бонмотист большой.
Вот и спрашивает князь Чеченский у него: «ну что, Василий, кто да кто приехал? А шлюпики есть?» А он ему говорит: «вы третий». Да, брат, так-то!
— Да
вот, как вы сказали, огонь блюсти. А
то не дворянское дело. И дворянское дело наше делается не здесь, на выборах, а там, в своем углу. Есть тоже свой сословный инстинкт, что должно или не должно.
Вот мужики тоже, посмотрю на них другой
раз: как хороший мужик, так хватает земли нанять сколько может. Какая ни будь плохая земля, всё пашет. Тоже без расчета. Прямо в убыток.
— Ну, что, дичь есть? — обратился к Левину Степан Аркадьич, едва поспевавший каждому сказать приветствие. — Мы
вот с ним имеем самые жестокие намерения. — Как же, maman, они с
тех пор не были в Москве. — Ну, Таня,
вот тебе! — Достань, пожалуйста, в коляске сзади, — на все стороны говорил он. — Как ты посвежела, Долленька, — говорил он жене, еще
раз целуя ее руку, удерживая ее в своей и по трепливая сверху другою.
«
Вот что попробуйте, — не
раз говорил он, — съездите туда-то и туда-то», и поверенный делал целый план, как обойти
то роковое начало, которое мешало всему.
Оставшись один и вспоминая разговоры этих холостяков, Левин еще
раз спросил себя: есть ли у него в душе это чувство сожаления о своей свободе, о котором они говорили? Он улыбнулся при этом вопросе. «Свобода? Зачем свобода? Счастие только в
том, чтобы любить и желать, думать ее желаниями, ее мыслями,
то есть никакой свободы, —
вот это счастье!»
Вот они и сладили это дело… по правде сказать, нехорошее дело! Я после и говорил это Печорину, да только он мне отвечал, что дикая черкешенка должна быть счастлива, имея такого милого мужа, как он, потому что, по-ихнему, он все-таки ее муж, а что Казбич — разбойник, которого надо было наказать. Сами посудите, что ж я мог отвечать против этого?.. Но в
то время я ничего не знал об их заговоре.
Вот раз приехал Казбич и спрашивает, не нужно ли баранов и меда; я велел ему привести на другой день.
Он сделался бледен как полотно, схватил стакан, налил и подал ей. Я закрыл глаза руками и стал читать молитву, не помню какую… Да, батюшка, видал я много, как люди умирают в гошпиталях и на поле сражения, только это все не
то, совсем не
то!.. Еще, признаться, меня
вот что печалит: она перед смертью ни
разу не вспомнила обо мне; а кажется, я ее любил как отец… ну, да Бог ее простит!.. И вправду молвить: что ж я такое, чтоб обо мне вспоминать перед смертью?
Вот видите, я уж после узнал всю эту штуку: Григорий Александрович до
того его задразнил, что хоть в воду.
Раз он ему и скажи...
Ему нравилось не
то, о чем читал он, но больше самое чтение, или, лучше сказать, процесс самого чтения, что вот-де из букв вечно выходит какое-нибудь слово, которое иной
раз черт знает что и значит.
«Ну, что соседки? Что Татьяна?
Что Ольга резвая твоя?»
— Налей еще мне полстакана…
Довольно, милый… Вся семья
Здорова; кланяться велели.
Ах, милый, как похорошели
У Ольги плечи, что за грудь!
Что за душа!.. Когда-нибудь
Заедем к ним; ты их обяжешь;
А
то, мой друг, суди ты сам:
Два
раза заглянул, а там
Уж к ним и носу не покажешь.
Да
вот… какой же я болван!
Ты к ним на
той неделе зван...
— Как не можно? Как же ты говоришь: не имеем права?
Вот у меня два сына, оба молодые люди. Еще ни
разу ни
тот, ни другой не был на войне, а ты говоришь — не имеем права; а ты говоришь — не нужно идти запорожцам.
—
Вот в рассуждении
того теперь идет речь, панове добродийство, — да вы, может быть, и сами лучше это знаете, — что многие запорожцы позадолжались в шинки жидам и своим братьям столько, что ни один черт теперь и веры неймет. Потом опять в рассуждении
того пойдет речь, что есть много таких хлопцев, которые еще и в глаза не видали, что такое война, тогда как молодому человеку, — и сами знаете, панове, — без войны не можно пробыть. Какой и запорожец из него, если он еще ни
разу не бил бусурмена?
В подобных случаях водилось у запорожцев гнаться в
ту ж минуту за похитителями, стараясь настигнуть их на дороге, потому что пленные как
раз могли очутиться на базарах Малой Азии, в Смирне, на Критском острове, и бог знает в каких местах не показались бы чубатые запорожские головы.
Вот отчего собрались запорожцы. Все до единого стояли они в шапках, потому что пришли не с
тем, чтобы слушать по начальству атаманский приказ, но совещаться, как ровные между собою.
Хозяин игрушечной лавки начал в этот
раз с
того, что открыл счетную книгу и показал ей, сколько за ними долга. Она содрогнулась, увидев внушительное трехзначное число. «
Вот сколько вы забрали с декабря, — сказал торговец, — а
вот посмотри, на сколько продано». И он уперся пальцем в другую цифру, уже из двух знаков.
Негодование-то в вас уж очень сильно кипит-с, благородное-с, от полученных обид, сперва от судьбы, а потом от квартальных,
вот вы и мечетесь туда и сюда, чтобы, так сказать, поскорее заговорить всех заставить и
тем все
разом покончить, потому что надоели вам эти глупости и все подозрения эти.
— Родя, милый мой, первенец ты мой, — говорила она, рыдая, —
вот ты теперь такой же, как был маленький, так же приходил ко мне, так же и обнимал и целовал меня; еще когда мы с отцом жили и бедовали, ты утешал нас одним уже
тем, что был с нами, а как я похоронила отца, —
то сколько
раз мы, обнявшись с тобой
вот так, как теперь, на могилке его плакали.
Тут втягивает; тут конец свету, якорь, тихое пристанище, пуп земли, трехрыбное основание мира, эссенция блинов, жирных кулебяк, вечернего самовара, тихих воздыханий и теплых кацавеек, натопленных лежанок, — ну,
вот точно ты умер, а в
то же время и жив, обе выгоды
разом!
Я
вот бы как поступил, — начал Раскольников, опять вдруг приближая свое лицо к лицу Заметова, опять в упор смотря на него и говоря опять шепотом, так что
тот даже вздрогнул на этот
раз.
— Ура! — закричал Разумихин, — теперь стойте, здесь есть одна квартира, в этом же доме, от
тех же хозяев. Она особая, отдельная, с этими нумерами не сообщается, и меблированная, цена умеренная, три горенки.
Вот на первый
раз и займите. Часы я вам завтра заложу и принесу деньги, а там все уладится. А главное, можете все трое вместе жить, и Родя с вами… Да куда ж ты, Родя?
Живем в одном городе, почти рядом, а увидишься
раз в неделю, и
то в церкви либо на дороге,
вот и все!
Ну поцелуйте же, не ждали? говорите!
Что ж, ради? Нет? В лицо мне посмотрите.
Удивлены? и только?
вот прием!
Как будто не прошло недели;
Как будто бы вчера вдвоем
Мы мочи нет друг другу надоели;
Ни на́волос любви! куда как хороши!
И между
тем, не вспомнюсь, без души,
Я сорок пять часов, глаз мигом не прищуря,
Верст больше седьмисот пронесся, — ветер, буря;
И растерялся весь, и падал сколько
раз —
И
вот за подвиги награда!
—
Вот видишь ли, Евгений, — промолвил Аркадий, оканчивая свой рассказ, — как несправедливо ты судишь о дяде! Я уже не говорю о
том, что он не
раз выручал отца из беды, отдавал ему все свои деньги, — имение, ты, может быть, не знаешь, у них не разделено, — но он всякому рад помочь и, между прочим, всегда вступается за крестьян; правда, говоря с ними, он морщится и нюхает одеколон…
— Клевета? Эка важность!
Вот вздумал каким словом испугать! Какую клевету ни взведи на человека, он, в сущности, заслуживает в двадцать
раз хуже
того.
— Не
тому вас учат, что вы должны знать. Отечествоведение —
вот наука, которую следует преподавать с первых же классов, если мы хотим быть нацией. Русь все еще не нация, и боюсь, что ей придется взболтать себя еще
раз так, как она была взболтана в начале семнадцатого столетия. Тогда мы будем нацией — вероятно.
— Здесь все кончилось, спорят только о
том, кому в Думе сидеть. Здесь очень хорошие люди, принимают меня —
вот увидишь как! Бисирую
раза по три. Соскучились о песнях…
Говорила она неохотно, как жена, которой скучно беседовать с мужем. В этот вечер она казалась старше лет на пять. Окутанная шалью, туго обтянувшей ее плечи, зябко скорчившись в кресле, она, чувствовал Клим, была где-то далеко от него. Но это не мешало ему думать, что
вот девушка некрасива, чужда, а все-таки хочется подойти к ней, положить голову на колени ей и еще
раз испытать
то необыкновенное, что он уже испытал однажды. В его памяти звучали слова Ромео и крик дяди Хрисанфа...
— Хочу, чтоб ты меня устроил в Москве. Я тебе писал об этом не
раз, ты — не ответил. Почему? Ну — ладно!
Вот что, — плюнув под ноги себе, продолжал он. — Я не могу жить тут. Не могу, потому что чувствую за собой право жить подло. Понимаешь? А жить подло — не сезон. Человек, — он ударил себя кулаком в грудь, — человек дожил до
того, что начинает чувствовать себя вправе быть подлецом. А я — не хочу! Может быть, я уже подлец, но — больше не хочу… Ясно?
— Для самого труда, больше ни для чего. Труд — образ, содержание, стихия и цель жизни, по крайней мере моей. Вон ты выгнал труд из жизни: на что она похожа? Я попробую приподнять тебя, может быть, в последний
раз. Если ты и после этого будешь сидеть
вот тут с Тарантьевыми и Алексеевыми,
то совсем пропадешь, станешь в тягость даже себе. Теперь или никогда! — заключил он.
—
Вот видите: и я верю в это, — добавила она. — Если же это не так,
то, может быть, и я разлюблю вас, может быть, мне будет больно от ошибки и вам тоже; может быть, мы расстанемся!.. Любить два, три
раза… нет, нет… Я не хочу верить этому!
Простой,
то есть прямой, настоящий взгляд на жизнь —
вот что было его постоянною задачею, и, добираясь постепенно до ее решения, он понимал всю трудность ее и был внутренне горд и счастлив всякий
раз, когда ему случалось заметить кривизну на своем пути и сделать прямой шаг.
— Нет, двое детей со мной, от покойного мужа: мальчик по восьмому году да девочка по шестому, — довольно словоохотливо начала хозяйка, и лицо у ней стало поживее, — еще бабушка наша, больная, еле ходит, и
то в церковь только; прежде на рынок ходила с Акулиной, а теперь с Николы перестала: ноги стали отекать. И в церкви-то все больше сидит на ступеньке.
Вот и только. Иной
раз золовка приходит погостить да Михей Андреич.
— Уж он в книжную лавку ходил с ними: «
Вот бы, — говорит купцам, — какими книгами торговали!..» Ну, если он проговорится про вас, Марк! — с глубоким и нежным упреком сказала Вера. —
То ли вы обещали мне всякий
раз, когда расставались и просили видеться опять?
Он стал было учиться, сначала на скрипке у Васюкова, — но
вот уже неделю водит смычком взад и вперед: а, с, g, тянет за ним Васюков, а смычок дерет ему уши.
То захватит он две струны
разом,
то рука дрожит от слабости: — нет! Когда же Васюков играет — точно по маслу рука ходит.
Вот почему Марья, как услышала давеча, что в половине двенадцатого Катерина Николаевна будет у Татьяны Павловны и что буду тут и я,
то тотчас же бросилась из дому и на извозчике прискакала с этим известием к Ламберту. Именно про это-то она и должна была сообщить Ламберту — в
том и заключалась услуга. Как
раз у Ламберта в
ту минуту находился и Версилов. В один миг Версилов выдумал эту адскую комбинацию. Говорят, что сумасшедшие в иные минуты ужасно бывают хитры.
И
вот раз закатывается солнце, и этот ребенок на паперти собора, вся облитая последними лучами, стоит и смотрит на закат с тихим задумчивым созерцанием в детской душе, удивленной душе, как будто перед какой-то загадкой, потому что и
то, и другое, ведь как загадка — солнце, как мысль Божия, а собор, как мысль человеческая… не правда ли?
И
вот тогда, как-то
раз в грустные вечерние сумерки, стал я однажды перебирать для чего-то в моем ящике и вдруг, в уголку, увидал синенький батистовый платочек ее; он так и лежал с
тех пор, как я его тогда сунул.
Ты, очевидно, раскаялся, а так как раскаяться значит у нас немедленно на кого-нибудь опять накинуться,
то вот ты и не хочешь в другой
раз на мне промахнуться.
Мне сто
раз, среди этого тумана, задавалась странная, но навязчивая греза: «А что, как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизлый город, подымется с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?» Одним словом, не могу выразить моих впечатлений, потому что все это фантазия, наконец, поэзия, а стало быть, вздор;
тем не менее мне часто задавался и задается один уж совершенно бессмысленный вопрос: «
Вот они все кидаются и мечутся, а почем знать, может быть, все это чей-нибудь сон, и ни одного-то человека здесь нет настоящего, истинного, ни одного поступка действительного?
— Просто-запросто ваш Петр Валерьяныч в монастыре ест кутью и кладет поклоны, а в Бога не верует, и вы под такую минуту попали —
вот и все, — сказал я, — и сверх
того, человек довольно смешной: ведь уж, наверно, он
раз десять прежде
того микроскоп видел, что ж он так с ума сошел в одиннадцатый-то
раз? Впечатлительность какая-то нервная… в монастыре выработал.
Говорю это я ему
раз: «Как это вы, сударь, да при таком великом вашем уме и проживая
вот уже десять лет в монастырском послушании и в совершенном отсечении воли своей, — как это вы честного пострижения не примете, чтоб уж быть еще совершеннее?» А он мне на
то: «Что ты, старик, об уме моем говоришь; а может, ум мой меня же заполонил, а не я его остепенил.
И
вот как
раз мы досидели до
того момента, когда солнечный луч вдруг прямо ударил в лицо Макара Ивановича.
Повторю, очень трудно писать по-русски: я
вот исписал целых три страницы о
том, как я злился всю жизнь за фамилию, а между
тем читатель наверно уж вывел, что злюсь-то я именно за
то, что я не князь, а просто Долгорукий. Объясняться еще
раз и оправдываться было бы для меня унизительно.
В бедной Лизе, с самого ареста князя, явилась какая-то заносчивая гордость, какое-то недоступное высокомерие, почти нестерпимое; но всякий в доме понял истину и
то, как она страдала, а если дулся и хмурился вначале я на ее манеру с нами,
то единственно по моей мелочной раздражительности, в десять
раз усиленной болезнию, —
вот как я думаю об этом теперь.
А «идея»? «Идея» — потом, идея ждала; все, что было, — «было лишь уклонением в сторону»: «почему ж не повеселить себя?»
Вот тем-то и скверна «моя идея», повторю еще
раз, что допускает решительно все уклонения; была бы она не так тверда и радикальна,
то я бы, может быть, и побоялся уклониться.
Вы возьмите микроскоп — это такое стекло увеличительное, что увеличивает предметы в мильон
раз, — и рассмотрите в него каплю воды, и вы увидите там целый новый мир, целую жизнь живых существ, а между
тем это тоже была тайна, а
вот открыли же.
П. А. Тихменев, взявшийся заведовать и на суше нашим хозяйством,
то и дело ходит в пакгауз и всякий
раз воротится
то с окороком,
то с сыром, поминутно просит денег и рассказывает каждый день
раза три, что мы будем есть, и даже — чего не будем. «Нет, уж курочки и в глаза не увидите, — говорит он со вздохом, — котлет и рису, как бывало на фрегате, тоже не будет. Ах,
вот забыл: нет ли чего сладкого в здешних пакгаузах? Сбегаю поскорей; черносливу или изюму: компот можно есть». Схватит фуражку и побежит опять.
Море… Здесь я в первый
раз понял, что значит «синее» море, а до сих пор я знал об этом только от поэтов, в
том числе и от вас. Синий цвет там, у нас, на севере, — праздничный наряд моря. Там есть у него другие цвета, в Балтийском, например, желтый, в других морях зеленый, так называемый аквамаринный.
Вот наконец я вижу и синее море, какого вы не видали никогда.
—
Вот я
те дам зà
раз, что будешь помнить! — крикнул офицер, блеснув глазами.
— Ах, боже мой! Как ты не можешь понять такой простой вещи! Александр Павлыч такой забавный, а я люблю все смешное, — беззаботно отвечала Зося. —
Вот и Хину люблю тоже за это… Ну, что может быть забавнее, когда их сведешь вместе?.. Впрочем, если ты ревнуешь меня к Половодову,
то я тебе сказала
раз и навсегда…
«
Вот они, эти исторические враги, от которых отсиживался Тит Привалов
вот в этом самом доме, — думал Привалов, когда смотрел на башкир. — Они даже не знают о
том славном времени, когда башкиры горячо воевали с первыми русскими насельниками и не
раз побивали высылаемые против них воинские команды…
Вот она, эта беспощадная философия истории!»